355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Дегтев » Тесные врата » Текст книги (страница 2)
Тесные врата
  • Текст добавлен: 20 марта 2017, 13:30

Текст книги "Тесные врата"


Автор книги: Вячеслав Дегтев


Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Эта мысль так поразила Вадика, что страх опять отступил. В конце концов – что этот прыжок по сравнению с тем, что еще предстоит всем нам без исключения, – со смертью?!

7

Когда загорелась над дверью зеленая лампочка, Палыванч просунул руки в лямки парашюта, на котором сидел, форсисто, как показалось Вадику, вскинул его на спину, с лязгом застегнул карабины и открыл дверь. Засвистел ветер, поднял в салоне пыль, закрутил откуда-то взявшиеся бумажки – и в двух метрах от Вадика разверзлась синеватая прохладная пропасть. Захотелось отодвинуться от двери подальше… подальше… А Палыванч, поставив одну ногу на обрез и опершись о борт локтем, почти висел над бездной, выглядывая ТУДА. Потом повернулся, показал два пальца и помахал ладонью снизу вверх: поднимайтесь.

Корень поднялся – лицо его было как кусок говядины, – пошатываясь, сделал шаг к двери, остановился, уперевшись шлемом в верхний обрез. Палыванч и курносая спортсменка держали его сзади. Загорелась желтая лампочка. Корень дернулся было прыгать, но его удержали. Палыванч что-то быстро и неразборчиво заговорил ему на ухо, курносая гладила по плечу. Корень согласно кивал головой… А лицо его было совершенно бессмысленным.

Загорелась красная лампочка, и взревела сирена дурным голосом. Палыванч отпустил Корня.

– Пошел!

Пашка обернулся, наверно, не поняв, инструктор легонько толкнул его в плечо и еще раз крикнул прямо в лицо:

– Пошел!

– Есть – пошел! – гаркнул Корень и, блеснув зубами, исчез. Вот был только – и уже нет… И уже белый гриб парашюта распустился где-то далеко внизу… Странно!

Палыванч схватил Игоря – у Игоря было каменно-непроницаемое лицо (Вадик позавидовал: откуда только берется у него такое хладнокровие?), – подвел к люку.

– Пошел!

Игорь ступил было шаг… занес ногу… но вдруг отпрянул назад, ухватился рукой за обрез двери… Глаза его были совершенно круглые и белые, как самодельные оловянные ложки.

– Руку на кольцо! Пошел! – заорал Палыванч и стал отдирать белый на сгибах, намертво ухвативший дюраль, кулак Игоря. Игорь затравленно озирался и скалил зубы…

Вадику было стыдно… За слабость Игоря, за откровенную телячью радость Лехи. Стыдно – и еще жутко. Как было жутко и стыдно за людей вообще, когда он случайно попал на бойню… Он тогда год не ел колбасы.

Игоря все-таки оторвали от двери, посадили на прежнее место. Самолет заходил на второй круг. Опять загорелась желтая лампочка, и опять Палыванч, теперь красный, вспотевший, какой-то виноватый, показал два пальца. Вадик ждал этого, но, поднимаясь на вялых, отсиделых ногах, не верил, что уже пришла его очередь, что уже пора, не верил – и все… Он подошел к Палыванчу, не чуя ног, не чуя тела, – лишь одно потное крашеное, скользкое кольцо в правой руке. Палыванч подвел его к обрезу двери. Внизу, у самых ног, плавала дымка… Сквозь нее – квадратами – зеленела, желтела земля… Белело какое-то село… Еле ползла машина по ниточке шоссе…

– Вниз не смотри, – сказал Палыванч. – Смотри в небо, как подобает орлу.

– Ты же смелый… ты прыгнешь, – прошептал над ухом девчоночий тонкий голос. – Только вниз не смотри.

Вадик обернулся, увидел рядом курносое знакомое лицо, в конопушках, в мелких капельках пота, и кивнул, давая понять, что да, он – смелый, что да, он – орел, что благодарен за поддержку, что не будет смотреть вниз, что у него все хорошо и он не подведет, будьте спокойны. И в самом деле, в этот момент он ничего не боялся, ни о чем не думал, он был уверен, что прыгнет и что все будет хорошо.

8

Вадик напряженно ждал, но все равно завывание сирены и команда «Пошел!» прозвучали неожиданно… И когда они прозвучали, Вадик вздрогнул и обернулся. Он обернулся и спокойно, как ему казалось, ответил: «Есть – пошел!» (как положено), и встретился с Игорем глазами, и кивнул ему (совершенно не было страха, ну ни капельки! – даже удивительно), и сделал шаг вперед.

Он сделал шаг вперед – и его тут же задергало, затормошило, будто кто-то держал как щенка за шиворот и тряс; и гигантский насос качал в лицо спрессованный, упругий, волокнистый воздух… Рука как бы сама по себе рванула кольцо, и сразу же появилось жуткое ощущение, будто державший за шиворот отпустил – падение почувствовалось кожей, позвоночником, всеми клетками сжавшегося тела. Вадик услышал удары собственного сердца, они отдавались в руках и в ногах – тук-тук-тук, – а в мозгу, в унисон сердцу, отзывалось: «Ну! Ну! Ну!»

Через четыре удара сердца могучая рука вновь подхватила на лету и так встряхнула – и так от этого лязгнули челюсти, – что из одного зуба у Вадика выскочила пломба…

Сделалось тихо. Очень тихо. Тихо, белесо и как-то благообразно. И пахло необычно и непонятно: то ли составом противомышиным, то ли ладаном или касторовым маслом. И совершенно не чувствовалось, как опускаешься: казалось, висишь на одном месте. Прибили к небесному своду качели, и ты на них качаешься… Над головой неподвижно стоял желто-серый купол в ровных квадратиках усилительного капронового каркаса, ветерок пошевеливал кромку, раздувал «карманы», посвистывал в стропах – и таким прозаичным, обыденным увиделось все только что происшедшее, таким маленьким показался купол, что Вадик отчего-то подумал, что парашют раскрылся не полностью. Подергал за стропы… Нет, полностью.

А кто это там орет? Да все матом?..

Метрах в ста висел другой парашютист. Он орал, захлебываясь, похабную песню и размахивал в такт руками и ногами. В оранжевом шлеме… Да это же Леха! Официант, а ругается как сапожник…

– Леха-а! Прыгнул! Молоток!

– Прыгну-ул!

– Молото-ок! – говорю.

– Чего-о?

– Подрастешь – кувалдой будешь!..

– От такого и слышу-у…

– Ха-ха-ха!

– Го-го-го!

– Эй, «второй» и «третий», хватит хулиганить. Готовьтесь к приземлению, – раздалось с земли хрипло-мегафонное. Вадик вздрогнул от неожиданности и стыда: оказывается, на земле все слышно…

Под собой, почти под ногами, Вадик увидел зеленое поле аэродрома, толпу людей (все с мизинец), красные флажки старта, полосатую «колбасу», указывающую направление ветра, а чуть в стороне – несколько рыжих выгоревших крыш среди зелени – лагерь. Движение, то бишь снижение, теперь было заметно. И с каждой секундой все явственней и явственней… Все быстрей и стремительней… Земля приближалась, выгибаясь горбом… То место, куда несло, выворачивалось пупом – все двигалось, перемещалось: ангары, полосатые поваленные столбы, кусты татарника, – а ТО место стояло на месте, и только все на нем увеличивалось, укрупнялось, делалось четче и резче: трещины в земле, пылящая сизым семенем полынь, бегающие ящерицы – все как под лупой… Вот… вот… сейчас… только бы не камень…

– «Второй», смотри на горизонт! На горизонт! Не смотри под ноги и не поджимай их! Не поджимай ноги! «Третий» – тоже! Не поджимай ноги, «третий!» Напрягись, «второй»…

Вадик несколько распрямил ноги – хотя казалось, что они у него «как положено», – и в этот миг наткнулся на что-то твердое, жесткое, неподатливое… Парашют, пролетев несколько метров по ветру, скомканно и вяло опустился на землю; и было тихо, и стрекотали в траве кузнечики. И вдруг до Вадика дошло, его всего прямо прострелило: ВСЕ ПОЗАДИ! Он уже на земле – вон песок на зубах скрипит… Вадик вскочил – нигде ничего не ломило, не болело! – расстегнул лямки и зачем-то ударил ногой, будто хотел лишний раз убедиться в незыблемости почвы под ним.

Неподалеку человек в оранжевом шлеме отплясывал какой-то дикий танец; он отплясывал и орал что-то нечленораздельное, с безумными, в пол-лица, глазами.

– Ну, как я?.. Видал? – запихивая в парашютную сумку купол вместе с грязью и кустом какой-то лопушистой травы, спросил Леха, – Ничего я вел себя, а?.. А здорово, а?

Леха был веселый, безалаберный, глуповатый и хвастливый, – Леха был прежним, как в первый день знакомства.

– А ты – молодцом… Ты даже улыбался.

– Правда? – польщенно расплылся Вадик, все прощая Лехе на год вперед.

– Правда… Правда, улыбкой ту твою гримасу я называю условно.

Они рассмеялись. Легко, беззаботно, счастливо. Таким счастливым Вадик не чувствовал себя никогда раньше. Тело сделалось невесомым, и будто переродилось все в организме… Какое-то животное, реликтовое, изначальное, первородное счастье распирало Вадика, сжимало горло, мешало говорить… И весь мир кругом изменился – Вадик это вдруг ясно понял и удивился, – он стал другим, мир, – радостным, солнечным, справедливым; и было два дня, две жизни, две эпохи, два мира: ДО ПРЫЖКА и ПОСЛЕ.

– А что тебе парашютистка говорила? – спросил по дороге к старту Леха, сгибаясь под парашютной сумкой.

– Ревнуешь, что ли? Может, побьешь?

– А что? И отлуплю… Ты гляди у меня…

И они снова беззаботно рассмеялись.

На старте стояли, согнувшись под парашютами, неулыбчивые шесть человек, второй взлет. Окруженный плотным кольцом, лежал на траве, покуривая и блестя зубами, потный Пашка Корень. Он улыбался и небрежно отвечал на бесконечные вопросы НЕПРЫГАВШИХ. Когда Леха с Вадиком подошли, толпа отвалила от Пашки и переметнулась к Лехе. О, уж тут Леха не ударил лицом в грязь, уж тут он показал себя во всей широте, тут уж он развернулся… Он сбросил с плеча сумку кому-то на руки, снял шлем, отставил ногу… Вадик только успевал поддакивать.

Вадик неожиданно перехватил взгляд одного из спортсменов, что стоял рядом с ребятами из второго взлета. Взгляд его был презрительный и в то же время несколько завистливый – взгляд взрослого на детские игры, – и от него Вадику сделалось как-то не по себе, расхотелось поддакивать Лехе. Отойдя от галдящей компании, Вадик прилег на траву – она пахла почему-то гусями, пылью, горьковатым подорожником, – попросил у Пашки закурить.

– Ну как? – спросил Пашка, протягивая сигарету.

– Не так страшен черт…

– Парашют только тяжело таскать, если далеко унесет.

С поля подходили ребята. Самолет, подпрыгивая на кочках, подруливал по пыльной траве. Подрулив к старту, самолет развернулся, взревев и напустив облако мучнистой пыли, остановился (двигатель стал работать на малом газе редко, как мотоцикл, – чах-чах-чах); по трапу спустился сперва Палыванч, за ним следом Игорь. Ребята смущенно замолкли. Каждый нашел какое-нибудь занятие, даже Леха перестал рассказывать и стал выбивать пыль из своей куртки. Пряча глаза, боком, Игорь прошел к столу, где лежали сумки с распущенными парашютами, расстегнул, отвернувшись от всех, лямки, снял парашют. Все напряженно молчали, молчал и он, застыв в неловкой, неестественной – полунаклонившись – приниженной позе.

– Иди в казарму, – сказал ему Палыванч, – уборку пока сделай.

Игорь прошел рядом с Вадиком, тот брезгливо посторонился. Ему было жаль товарища, он понимал, что дурно так поступать, как он поступил – отказался от друга, стал его презирать и сторониться, – но перебороть в себе это не мог…

9

После прыжков, когда вернулись в казарму, на Вадика напала сонливость. Ни о чем не хотелось думать, есть не хотелось тоже – спать, спать, спать… Он снял сапоги и лег на койку.

Трудно передать, что ему снилось… Что-то похожее на облако, или на тесто, или еще на что-то бесформенное. Оно не имело названия, не имело очертаний но оно было ужасно. Ужасно не тем кратковременным ужасом, что бывает иногда во сне, когда за тобой кто-нибудь гонится (крокодил, медведь или разбойник), и когда в самый последний миг приходит спасительная мысль, что это тебе снится, – тут эта мысль присутствовала постоянно, Вадик осознавал себя, помнил, что он спит, но тоска и беспрерывный ужас не оставляли… Странный и непонятный был сон.

Вадик барахтался, а студенистая масса всасывала его, вбирала… какие-то шестеренки крутились вокруг, и Вадик проскакивал-проплывал меж их зубов… и вот они заклинили, попали зуб на зуб… все кругом тряслось, лихорадочно лязгало… душно и тоскливо… и хочется кричать, звать на помощь, а почему-то нельзя, почему-то запрещено…

Разбудил его Пашка Корень. Вадик с трудом поднялся – в теле вялость и ломота, голова болит, во рту – поганый привкус йода.

– Пойдем ужинать, – сказал Корень (был он отчего-то печален, глаза запали). – Хватит спать… А друга твоего домой отправили, – сообщил он как бы между прочим.

– А-а… – отозвался Вадик, поведя вокруг себя взглядом, – что ж поделаешь…

Спала почти вся казарма – слышалось бессвязное бормотание, зубовный скрежет, – вставали угрюмые, с красными, налитыми кровью, бессмысленными глазами. И казалось, всем страшно было вспоминать свои сны…

Вадик выпукло и объемно увидел вдруг все происшедшее с ним сегодня; секунду за секундой пережил заново весь прыжок, и от этого сделалось так страшно и тоскливо – аж зашатало… Он удивлялся себе: неужто тот парень, что падал сегодня с километровой высоты вниз головой, с зажмуренными глазами, с поджатыми судорожно ногами и оскаленным ртом, – неужто это он?! И было удивительно, как он мог так ликовать сегодня после прыжка?! Ведь впереди еще – два!

Потом трезвый голос внутри Вадика сказал, что зря он всё это вспоминает, домысливает и представляет, зря он самого себя травит; завтра опять прыгать – еще два прыжка, и значит, надо ободрять себя, настраивать, давить в себе слабость, а он, дурак, наоборот – пугает. Нюни распустил… Ведь, в принципе, все у него хорошо: в грязь лицом не ударил (не то что Игорь), и завтра также прыгнет; прыгнет – и ничего с ним не случится, разбиваются единицы, один на миллион, неужто он один на миллион?

Это говорил разум, и Вадик был с ним согласен, но душа… Ныла.

10

Конечно – и ничего с Вадиком не случилось, – наутро он прыгнул во второй раз, а потом – и в третий.

Правда, когда проснулся наутро, долго вслушивался, надеясь на чудо, может, дождь пойдет или буря какая-нибудь разразится. Но чудес, как известно, не бывает.

На старте Палыванч сказал, косолапо расхаживая перед строем:

– Ребята, не дрейфь. Второй прыжок – переломный. Вчера вы как бараны перлись… Сегодня уже знаете, как и что. Потому и страшно… Главное – второй прыжок. Закрепительный. Потом за уши не оттянешь от парашюта.

И действительно, после прыжка – переломного или, как говорил Палыванч, «закрепительного» – Вадику стыдно было вспоминать вчерашние свои страхи…

Наутро Вадик шел по родной улице со значком на лацкане пиджака: «Спортсмен-парашютист 3 разряда». Шел – и улица казалась другой, незнакомой, не такой, как раньше; конечно же, за пять дней не изменилось ровным счетом ничего – а вот другой стала улица… Встретил деда Колюшонка. Он сидел на лавке у своего дома и качал на коленях завернутую в полотенце трехлитровую банку – сбивал из сливок масло; у ног его, пипикая и пуская носом пузыри, ползали внуки.

– А, Владислав! – закричал дед, увидев Вадика. – Ну как? Прыгнул?

– Прыгнул.

– А Игорек, товарищ-то твой, он как?

– Не знаю, – отмахнулся Вадик, поскорее проходя мимо.

– Куда же ты? Расскажи…

– Потом, потом…

Вадик почти бежал по улице, боясь с кем-нибудь встретиться. Особенно с Игорем. Как с ним вести себя, что говорить? Забежав в проулок, он, оглядываясь и одновременно ненавидя себя за эти оглядывания, снял с лацкана новенький голубенький значок…

Но дома все равно поинтересовались, как прошли прыжки, все ли было хорошо.

– Нормально все, – выдавил Вадик, чуть не подавившись холодцом.

– А что же Игорь не приходит к тебе?

– Да мы с ним чуть-чуть поссорились там. Из-за пустяка…

Так и пошло: говорил всем, что хорошо, нормально все было на прыжках, с Игорем стремился не встречаться… После службы – Игорь служил в стройбате – история эта забылась в людской памяти намертво, и лишь Вадик с Игорем по-прежнему, встречаясь, опускают глаза и расходятся молча. Так у них и до сих пор.

Тесные врата

Когда мы с сыном выскочили из трамвая, рейсовый автобус, тупоносый, забрызганный высохшей грязью и оттого похожий на борова, уже выезжал с автостанции. Я замахал рукой, автобус на углу остановился.

– Куда? – спросил шофер, полуобернувшись и протягивая ко мне короткопалую, красную, с загнутыми внутрь ногтями руку.

– Извините, опоздали… У меня – вот… – показал я билеты, купленные накануне.

Шофер разочарованно отвернулся, бросил через плечо:

– Проходите, не стойте в дверях…

На заднем сиденье оказался знакомый, вместе в школе учились когда-то. Он почти не изменился, лишь посуровели и огрубели черты лица да глаза стали беспокойными; одет он был в заграничное кожаное пальто, великоватое ему, купленное, видно, по случаю.

– Здравствуй, Сергей! – окликнул я знакомого.

– A-а!.. Привет! Ты… ты зачем?.. – ощупывая меня цепкими, невинно-синими глазами, спросил он. – В такую погоду только дома сидеть…

– А сам?..

– Я – по делу. Надо. Край!

Сергей выдержал паузу, но заметно было, что молчание это далось ему трудно: что-то прямо-таки распирало его.

– К предкам надо… кое-что там… – И, не вытерпев, подмигнул счастливо: – Тачку беру. «Ниву» – понял? Последний раз трясусь на этой колымаге. Все! А ты?

– А мы едем к деду… К деду Андрею.

– A-а… – Глаза его сделались бесцветными. – Это у тебя сын уже такой? Ну ты даешь… Как звать тебя, мужик?

– Андрюшка.

– Надо говорить – Андрей! – поправил я сына.

– Андрей.

– A-а… Ну-ну… Молодец.

Глаза Сергея стали темными, и он отвернулся к окну…

Вышли мы среди сырого, распахнутого поля. Автобус укатил дальше по лоснящемуся черным атласом гудрону, а мы свернули на развороченный тракторами проселок, серый от недавнего дождя. Долго шли в гору, туда, где дорога размывалась, сливаясь с мутно-лиловым небом. Сын быстро устал, начал отставать и потихоньку канючить, а я все шел и шел, и торопил сына – мне хотелось поскорее взойти на эту гору, чтоб увидеть конец пути, то место, мой родной хутор, куда мы шли… И вот мы на самой маковке. Внизу – бурая, изрезанная коровьими стежками, как морщинами, широкая балка; трава на ней местами так сильно выбита скотом, что долина кажется покрытой лишаями. В километре от нас желтеет глинистая плотина с разлившейся за ней стылой водой. Лес, начинающийся от пруда отдельными купами, клоками, клинами, дальше все гуще, темнее, с рыжими вкраплениями необлетевшего дуба, с бледными прослойками осинника на мочажинах, – тянется по балке к самому ее началу, узенькому овражку, «головке» по-нашему. Там, по обе стороны от головки, сереют дома с выгоревшими, одного, табачно-кофейного, неказистого цвета крышами; тусклым стеклышком, положенным на ил, поблескивает еще один пруд, точнее, прудок, – прямо посреди хутора… В детстве я знал как собственную ладонь и лес, и пруды, и хутор, – сейчас мне все кажется неведомым, незнакомым.

Мы присели на ящик, что валялся возле «грани», – дубового, врытого в вершину земляного холмика, отесанного столба с нанесенными на его затесях непонятными цифрами. Решили перекусить.

В поле было чисто и пустынно. Из ярушки, что по левую руку, наносило палым дубовым листом, прелью, осклизлыми, помороженными грибами… Резко пахнул кофе из термоса, заглушив все прежние запахи, перенес на минуту в дальние теплые страны, но, смешавшись с духом увядающей жизни, растворился в нем, собой его усилив. Тучи громоздились низко и густо, одна над другой, и оттуда, из-под них, тянуло пронзительным, неровным ветром, и казалось, – ветер этот выжимается порциями из туч, как сок из сизой виноградной грозди; он приносил то сладкую горечь далекого сырого костра, то леденцово-терпкую свежесть мокрого снега, то теплое дыхание обнаженного чернозема. Обочь дороги стояли матерые травы, – камышеватые, они тоненько пели сухими, в трубочку свернутыми мечиками листьев бесконечную песню; багрово-красный конский щавель с осыпавшейся метелкой ссутулился, озябнув, и похож был на старика – не хватало только валенок…

Андрюшка ел, посапывая, и молчал. Он ни разу за восьмилетнюю жизнь свою не был тут, на моей родине, – что он думает?.. Я ждал, когда же сын спросит что-нибудь, – он не мог не спросить, – но Андрюшка молчал, ел много и жадно, проголодавшись за дорогу, я радовался его мужскому аппетиту – и ждал… Пообедав, снова тронулись в путь; и опять я ждал, а сын по-прежнему молчал, лишь крутил головой.

– Пап, а в этом пруду рыба есть? – неожиданно, когда я уже потерял надежду, спросил он, и от его голоса, потревоженные, взлетели утки. Они поднялись из-под прозрачно-розовых кустов краснотала, нависших над мерцающей водой, то лиловой, то аспидно-черной, с плавающими на ней багровыми, коричневыми, или уже темно-синюшными листьями.

– О, какие жирные! А в Боровом заказнике, куда Пал Палыч брал меня на охоту…

Сын смутился, не договорив. Павел Павлович – ему отчим, уже три года – новый муж моей бывшей жены. Он директор нефтебазы, кряжистый, с отличным здоровьем в свои пятьдесят, балагур и либерал, со всеми на «ты», короче – «современный деловой мужик, умеющий жить».

– Он брал тебя на охоту?

– Да. Ты знаешь, пап, он мне из ружья давал стрельнуть… и порулить на своей «Волге»… – захлебываясь, сообщает Андрюшка и опять останавливается; я поспешно отворачиваюсь: сын, верно, встретил мой взгляд…

– Вы с ним и в цирк ходили?

– Ходили. Я не хотел… Говорю, чего я там не видел, был два раза, а мать – иди, а то лыжи не куплю.

– Что ж там видели?

– Да-а… Собаки в футбол играли… То же самое, что с тобой… и по телевизору такое каждый день показывают.

– Я куплю тебе лыжи…

Сорвался откуда-то порыв ветра, подняв, закрутил тяжелые мертвые листья, пригнул к земле седой чакан, сморщил чистое лицо пруда; вместе с ветром прилетела бело-черная крачка, скользнула над потускневшей водой, над нами сделала круг, и тревожно, резким голосом, сказала о своей печали…

– А ты не считал, сколько лет Пал Палычу, даже с его директорской зарплатой, пришлось не есть, не пить, не одеваться, чтоб купить «Волгу»? Ты думал когда-нибудь над тем, откуда берутся у вас на столе балыки, когда в магазине их нет?..

– Думал, – отвечает сын, потупившись; и вдруг еле слышно говорит: – А кто этот дед Андрей, к которому мы идем? Расскажи про него…

* * *

Было Вербное. Бабка Оля блинов напекла, сложила их на столе в стопку; поставила две чашки: одну со сметаной, другую с топленым коровьим маслом.

День выдался солнечный – впервые за долгое время. От воды, что стояла в ведрах у печи, на лавке, плясали по потолку ясные блики, из сенец, – когда бабка зачем-либо выходила – несло оттаявшей горьковатой пылью, сырое дерево кислило спиртом; телок тогда, привязанный у самых дверей, рвался за бабкой следом, натягивал узловатую веревку, досадливо, норовисто мычал; Ванюшка тоже подбегал к порогу, ловил, трепеща ноздрями, волнующие запахи, переступал с ноги на ногу на сыром глиняном полу. Бабка всякий раз прогоняла его.

– Застудишься! Уходи! И что ему на печи не сидится?.. Поигрался бы чем… Радиву послухал…

– Надоело! И есть хочу… Дай блин!

– Вот я тя счас накормлю!.. Неслух! Отец придет – все расскажу, какой ты…

– А я все равно уйду на двор!

– Я те уйду! Вот возьму хворостину…

Ванюшка, может быть, еще поругался бы от скуки с бабкой, но тут по радио запела Русланова; он замер, потом вскочил на лавку и приник ухом к черному лопуху.

 
Ох, валенки, д’валенки,
Ох, д’не подшиты, стареньки…
 

И вот отец заходит в хату… Следом – дед Максим семенит. Вошел отец – и показалось Ванюшке, что на дворе сиверко поднялся; глядь в окно: нет, все по-прежнему: снег прямо плывет, на погребе уже земля зачернела, от игреневого мерина, на котором приехал отец, пар клубится, и галки по его светло-рыжей спине скачут, шерсть дергают.

– Мария где? – с порога спрашивает отец про мать.

– В Краснолипье ушла, – отвечает бабка, – к сестре. Блинков понесла… У них, слышно, почти голод.

А певица заливается:

 
По морозу босиком
К милому ходила…
 

– Выключи! – говорит отец.

– Да нехай играет, – сказал дед Максим и, тронув за рукав, повел его к столу. Только они сели за стол, Ванюшка скок к деду на колени – и ну блины метать.

– Силен! Силен! – усмехается дед Ванюшке, а тот и не слышит – в кои-то веки на столе такая вкуснотища.

А отец клевнул раз, клевнул другой, – свернул цигарку и давай дымить.

– Ванюшку берегите… если что… – говорит вдруг, а сам под ноги глядит и воняет табачищем.

– Да ну!.. Что ты, Андрюх?.. – испуганно забормотал дед. – Авось обойдется… Там тоже люди, поймут. Кто ж знал, что он завалится… А в случае чего – корову продадим, она у нас гладкая, с руками оторвут, у бабки холсты есть… Покроем убыток, не боись.

– Да разве в этом дело! – вздохнул отец, сворачивая узловатыми пальцами новую цигарку.

Концерт по радио кончился, и послышался голос Левитана, передающего последнюю сводку Совинформбюро; бабка подвернула громкости, и металлический голос диктора заполнил всю хату – тоненько задребезжало лопнутое стекло, замазанное по трещине мылом.

– Несмотря на нечеловеческие лишения, голод, мороз, защитники Ленинграда – бойцы доблестной Красной Армии и рабочий класс города Ленина – выстояли, выдержали суровую зиму в железном кольце блокады и не пустили фашистов в колыбель революции…

Отец хлопнул ладонью по столу. Ванюшка испуганно замер с куском блина во рту…

– Люди там небось кошек-собак поели, а мы – блины трескаем… – и вскочил, и заметался; потом вдруг остановился, постоял, вперившись взглядом куда-то в угол, где висели в крашеной рамке фотографии: пожелтевшие – с дедом и бабкой, свежие, на которых был снят причесанный Ванюшка, они с матерью в свадебных нарядах, махнул рукой: – A-а, что теперь… Завтра воздадут… И поделом!

– Ничего… ничего, сынок, – забормотал дед. – Бог даст обойдется. Ты старый председатель, в райкоме тебя ценят… Корову продадим… А коль уж… так дальше фронта не пошлют.

– Да не в этом дело, тятя! Эх, как ты не понимаешь!..

Он опять присел к столу, посадил Ванюшку к себе на колени, взъерошил ему вихры, зарылся в них губами…

– Ничего, – бормотал дед, – бог даст… Корову продадим…

Отец поднялся, быстро, порывистыми движениями, оделся, на ходу буркнув: «Мерина на конюшню отгоню…», вышел из хаты. Ванюшка, пока бабка хлопотала возле стола, стащил у нее свои сапоги, выскочил следом… О, что творилось на дворе! Пахло мокрой преющей соломой, сенной трухой от обдерганного, похожего на гриб, стожка, усталой потной лошадью, из погреба, сквозь раскрытое творило, – проросшей свеклой. Отец, ткнув кулаком мерина в живот, чтоб он подобрал его, подтянул подпругу, взнуздал, с лязгом вложив меж стертых зубов удила с засохшей бурой пеной на них. Бабка вынесла помои.

– О, лихоимец, уже выскочил!

– Нехай побегает… – заступился отец и непривычно ласково посмотрел на сробевшего Ванюшку: – Небось не заболеет.

Бабка плеснула помои, из-под плетня тут же кинулись две собаки, – рыча друг на друга, стали хватать картофельные очистки, случайно, видимо, брошенные бабкой не в то ведро.

– Вишь, что деется… Рази собачья это еда?

– Война… – глухо произнес отец, вновь закуривая.

На почернелую от дождей, горбатую верею над воротами опустился вдруг бесшумный сыч. Повращал своими круглыми, похожими на тусклые пуговицы, слепыми глазами и три раза подряд кгякнул.

– Кыш, анчихрист! Кыш! – кинулась к нему бабка, размахивая руками. Сыч снялся, черным призраком мягко заскользил над крышами, и на лету исторг в четвертый раз – гулко и раскатисто – кгя-а!

– Ох, Андрюха, сынок, не к добру!.. Вишь, сыч-то…

Отец криво усмехнулся, затоптал в раскисший снег окурок, произнес:

– Ему все одно где-нибудь садиться надо было… А ты, мать, хватит… Не пугай ребенка.

И было в его голосе что-то жесткое, даже злое, не отцовское…

* * *

Мы сидели на чурбаках под облетевшей бояркой с шафраново-красными, кривыми, заскорузлыми ветвями. Палые ее листья – совсем еще свежие, багрово-желтые, и давнишние, уже почерневшие, – ровным слоем покрывали площадку с вытертой бурой травой, обрывки влажных, сальных газет, серое большое кострище… Полуобгоревшие дрова с черными, обугленными концами, прибитая зола с пятачками от крупных, с боярки, дождевых капель, слипшиеся листья – все это напоминало об ушедшем лете, о неведомой жизни, что совсем недавно теплилась тут.

– А Ванюшка – это дед Ваня?

– Да. Он тогда чуть помоложе тебя был.

– Что – и ниже меня?

И вновь на лице сына засветилась мечтательно-отрешенная улыбка, а глаза опять подернулись каким-то светлым туманом.

Отдохнув, опять пошли мы в гору, – по лесу, по узкой тропке, что была вся в острых коровьих следах. По кустам валялись грязно-желтые кудели повилики, черная, побитая недавним ночным морозцем крапива пряно пахла свежестираными простынями; в вершинах молодых дубков, то голых, темных, то с рыжими, необлетевшими кучерявыми листьями, свистел-пел ветер, гремел коробочками дикого хмеля… Деревья расступились неожиданно, и сразу увидели мы с бугра пройденный путь: балку, пруд, половину леса; впереди – хутор с разбросанными домами, среди столетних дубов, в окружении нестареющих лип, маленький прудок посредине хутора, заросший по бокам ивой и чаканом, а за плотиной – вербой.

* * *

Текло все, снег был как каша-затируха, пар поднимался от пригорков, от крыш, от мерина, от рук. Он поднимался, сизо-голубой, к белесому небу, клубился в вышине, – солнце купалось в нем, промывало, ясное, свои оченьки, – и серебряным колокольцем – ярко, малиново, ликующе дилинькал жаворонок, и верещали воробьи, возясь в блескучей луже. Ванюшка ехал с отцом на санях, пахло кислой шерстью от отцовского полушубка, от саней – оттаявшим лыком, из лога, что за прудом, – тоненько, еле слышно – распустившейся вербой (ее заросли стояли там цыплячьим выводком); вековые дубы с бархатной, набухшей корой почернели, женственные липы сделались коричнево-красными, цвета кирпичной пыли, и наносило от них баней. К пруду шли лошади, разбрызгивая жидкий снег, хватая его мохнатыми губами. В овраге, возле пруда, они пили, сгрудившись, из старой колоды с изгрызенными краями. На вздувшемся, синюшном льду конюх дед Балкан в пестром от заплат тулупе черпал из агатово-голубой проруби воду, расплескивая, носил ее в бадьях к поилке, – и видно было даже отсюда, как трясется от натуги его коричневая шея… Напившись, лошади поодиночке поднимались назад к конюшне, – некованые, они часто осклизались, ноги их при этом смешно разъезжались – кузнеца еще осенью забрали на фронт.

Возле школы встретили баб, шедших со свинарника. Лица у них дубленые, обветренные, руки у всех большие и красные как гусиные лапы; у одной, самой молодой, Шурки Тихониванчевой, на щеке родинка с копейку, – когда улыбается, на родинке появляется ямочка.

– Куды это ты, Андрей Максимыч? За Марией своей следом, что ль? Так не догонишь уже… – смеются бабы – зубы у всех как тыквенные семечки, а десны арбузные – и еще что-то говорят и говорят, смеясь, и не обидное вроде, а Ванюшка почуял, как закипает отец.

– Теперь не догонишь… Васька-летчик уже небось про самолеты рассказывает… На поправку, слышно, после ранения приехал. С орденом!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю