355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Протасов » Мы живем на день раньше (Рассказы) » Текст книги (страница 4)
Мы живем на день раньше (Рассказы)
  • Текст добавлен: 31 января 2019, 04:30

Текст книги "Мы живем на день раньше (Рассказы)"


Автор книги: Вячеслав Протасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

ВЕТКА СИРЕНИ


В этот день мы просыпаемся рано. В окне висят серебристые нарядные ветви тополя. На ветках сидят важные воробьи и лениво переругиваются.

Из-за крыши соседнего дома медленно выползает солнце и заглядывает к нам в палату. Солнце смеется и, как мальчишка, прыгает по кроватям. Наверное, солнце вместе с нами радуется «родительскому дню». На госпитальном языке «родительский день» – это воскресенье. В этот день с 14.00 до 18.00 разрешено посещение больных.

Рядом со мной ворочается Чемоданов и, с хрустом потянувшись, произносит:

– Весна.

Потом Чемоданов долго шарит под подушкой. Голова у него квадратная, с легкомысленным детским чубчиком, а глаза похожи на две маленькие узкие щелочки, в которых торопливо бегают колючие черные шарики. Сейчас эти шарики сонно и недоверчиво уставились на меня.

Наконец Чемоданов что-то нащупал, и его глаза сразу стали какими-то далекими и безразличными. Я вижу, как толстая, покрытая густыми ржавыми волосами рука вытягивает из-под подушки часы. Квадратная физиономия Чемоданова расплывается в нелепой улыбке. Он надевает часы и, повернувшись ко мне, говорит:

– Ты, Сашка, дурак. Службы не знашь, вот и попортил мотор. Не пропала бы твоя газета без снимка. В тебе душа еле держится – соплёй перешибешь, а ты зимой во время шторма брызги полез снимать. Интеллигент…

«Интеллигент» – это слово в понятии Чемоданова ругательное, и он вкладывает в него свой определенный чемодановский смысл. Оно обозначает человека физически слабого, без этакой житейской хватки, не приспособленного и не годного ни на что.

– На службе надо – с головой. Вспотел – покажись начальству, а без надобности не лезь. Это одни дураки лезут, – кряхтя продолжает Чемоданов.

Он свесил с кровати короткие кривые ноги и старается попасть ими сразу в обе штанины.

– Это что, ваше кредо? – спрашивает Чемоданова летчик Алексей Петрович Брунько.

Брунько лежит у окна, и я хорошо вижу его полное, немного одутловатое лицо с карими добрыми глазами. Он садится на кровати, поправляет тронутые сединой волосы и вопросительно смотрит на Чемоданова.

– Придумал тоже – креда. Мы и без этой креды до пенсии дотянем, – Чемоданов смеется мелким самодовольным смешком.

Чувствуется, что он доволен собой. Брунько это злит, и летчик горячится:

– До пенсии дотянуть – немудреная штука. А вот по-настоящему жизнь прожить, прослужить так, чтобы ни разу в штопор не сорваться – посложнее, здесь думать надо…

– Думать. Ишь ты – философ. – Чемоданов натянул штаны и, встав с кровати, взял зеркало.

Он открыл рот, высунул широкий, как лопата, язык и тоскливо произнес:

– Белый. – Потом, вероятно боясь, что мы будем сомневаться, добавил: – Язык – зеркало желудка.

Чемоданов уходит умываться. Брунько молчит и сердито смотрит в окно, а я думаю о том, что говорил Чемоданов. Мне непонятны его рассуждения о службе с точки зрения выгоды. Человек должен оберегать свое достоинство, потому он и человек. И конечно, незачем лезть на глаза начальству, если ты «вспотел». У Чемоданова это от угодничества, от недоверия к людям.

Вообще-то Чемоданов сегодня разоткровенничался. Обычно он молчит и этак насмешливо буравит нас своими маленькими глазками. Лишь иногда он вставляет в разговор грубые и слишком прямолинейные фразы. Оживает Чемоданов только тогда, когда в палату заходит «Царица».

Царица – это наш лечащий врач Тамара Владимировна Быстрова. Она красивая женщина, среднего роста, с черными, подстриженными под мальчишку волосами, аккуратно заправленными под безукоризненно белую шапочку. На правой щеке у Царицы заманчивая родинка. Глаза у нашего врача, как две маслины, а зубы белые и ровные. С больными она разговаривает ласково, как с детьми, и часто улыбается. Вероятно, это профессиональная привычка.

Быстрова измеряет у Чемоданова кровяное давление, а он смотрит на нее скорбными глазами и жалуется. Голос у Чемоданова становится заунывным, как у нищего.

– Спать не могу, бок что-то ноет, желудок, язык белый, опять же голова болит, – нудно тянет он на одной ноте.

Мы сдерживаем себя, чтобы не расхохотаться, а Царица улыбается Чемоданову и успокаивающе произносит:

– Сегодня у нас все хорошо, давление около нормального. Скоро плясать пойдем.

– И кто придумал эти болезни! Жил бы человек спокойно… – скрипит Чемоданов.

Потом Царица осматривает меня. Длинными холодными пальцами она осторожно щупает грудь. В ногах у меня свалены истории болезней. Сверху лежит моя. Она тощая, как сложенная вдвое газета. Сразу видно, что в госпиталь я попал недавно.

Ногами пошевелить нельзя, иначе истории болезней свалятся на пол. Царица этого не замечает. Ей кажется, что так удобно. Истории болезней всегда под рукой. А я молчу и преданно смотрю на две ласковые и добрые маслины.

– Мы – молодцом. Если так дело пойдет, через недельку будем прощаться.

Царица всем говорит «мы». Наверное, это тоже профессиональная привычка. Мне она нравится. По крайней мере, больной чувствует коллектив.

Дольше всех доктор задерживается у постели Лешки Максимова – штурмана с ракетоносца. У него бронхиальная астма, и он самый тяжелый в нашей палате.

Бронхиальная астма – это удушье, тяжелый с надрывом кашель, который мучает человека днем и ночью. Человек не железный и начинает метаться по кровати. Он хватает открытым ртом воздух, словно рыба, вытащенная из воды, и смотрит по сторонам дикими глазами. Человеку трудно. Ему нечем дышать. Мы бежим за сестрой и за кислородной подушкой.

Часто такие авралы случаются ночью, и тогда Чемоданов, высунув из-под одеяла один нос, начинает нудить:

– Не могут в другую палату перевести. Спать мешает. Опять давление подпрыгнет…

Лешка виновато смотрит на нас и хочет подняться. Брунько, на правах старшего по званию, приказывает:

– Лежи. Здесь не дом отдыха, а госпиталь.

Приходит сестра, и Лешка начинает вдыхать кислород. Кашель утихает. Щеки у Лешки розовеют, и глаза по-человечески смотрят на мир.

Лешку полошили в госпиталь недели три назад. Его принесли на носилках два матроса-санитара. Вместе с ними в палате появилась женщина. Мы бросили книги и уставились на нее.

Женщина была молодая и красивая. Волосы цвета спелой ржи крупными волнами лежали вокруг головы. Маленький аккуратный носик и алые по-детски припухлые губы гармонировали со строгим овалом лица. Глаза у нее были шоколадного цвета и глядели на нас приветливо и чуточку смущенно.

– Здравствуйте, меня зовут Светлана, – сказала она, и мы почувствовали, как в палате зажурчал ручеек.

– Здравствуйте, – нестройно, но довольно бодро ответили мы и, непонятно зачем, уставились в книги.

Санитары вышли, и Светлана присела на Лешкину кровать. Из-за обложки томика стихов я краем глаза заметил, как у штурмана вытянулось лицо.

– Как ты узнала… – попытался сказать Лешка и закашлял.

Кашлял он долго и громко, как испорченный паровоз, а она трогала рукой его волосы и все время повторяла только два слова:

– Родной мой… Родной мой… Родной мой…

Мы по одному стали исчезать из палаты. А когда вернулись, Светланы уже не было. Лешка спал и беззаботно улыбался во сне.

– Везет же человеку. Такая женщина! – не удержался Брунько.

Я первый с ним согласился. И в душе пожалел, что она пришла не ко мне. Только Чемоданов буркнул непонятное:

– Конфетка…

Она приходила через день. Присаживалась к Лешке на кровать, и мы видели, как у штурмана теплели глаза. Иногда она как бы невзначай поглядывала на меня. Я краснел и отводил глаза в сторону.

Признаться, мы немного завидовали им и вместе с тем радовались за Лешку. Мы знали, как немного нужно человеку для того, чтобы он почувствовал себя счастливым.

К нам приходили только по воскресеньям. Лешка был тяжелобольным, и для него, наверное, делали исключение. А может быть, Светлана сама нашла какие-то пути, чтобы так часто бывать у него? Мы этого не знали. Мы просто видели, что им хорошо вдвоем и старались не мешать. Я уходил из палаты последним.

Когда Светлана появлялась, мы собирались в курилке. И конечно, говорили о ней. Брунько доставал «Беломор» и первым начинал разговор:

– Хорошая Светлана. С такой женщиной штурман быстро встанет на ноги.

– Любовь – дело большое, – осторожно вставлял я и думал о Светлане.

Чемоданов молчал. Он сидел на корточках у радиатора центрального отопления и насмешливо дырявил нас своими черными шариками. Но однажды не выдержал:

– Бросит она ходить. Разве такой бабе больной муж нужен? Бросит. Одним словом, конфетка.

– Да как вы смеете, не зная человека, так говорить, – взорвался Брунько.

Не выдержал и я. Мне показалось, что Чемоданов оскорбил меня. Мы говорили слишком резко и громко. Наверное, мы орали, потому что прибежала Царица. Она сделала нам замечание:

– Мы слишком шумим, а этого делать не полагается.

– Извините, Тамара Владимировна, когда на земле устанавливали порядок – авиация была в воздухе, – мрачно сострил Брунько.

Светлана первой принесла в палату цветы. Я хорошо помню этот день. Тогда у моей постели сидел Виталька, четырехлетний карапуз, сынишка Царицы. Виталька пришел утром, и я уже не чувствовал себя Робинзоном. Я смотрел, как мальчишка старательно выводит на чистом листе бумаги силуэт подводной лодки. Как и все приморские мальчишки, он был грамотным в военно-морском отношении человеком и рисовал лодку правильно.

Мне было немножко жаль этого худенького и на редкость смышленого пацана, которого мать не могла устроить в детский садик и часто приводила с собой на работу.

– Худенький ты, Виталька, – сказал я.

Виталька бросил рисовать, хитровато сверкнул глазенками и серьезно ответил:

– Что ли, я, по-твоему, с дырками.

– Ты не с дырками. Ты маленький, худенький и похож на Снегурочку.

– Я мужчина, – солидно сказал Виталька. – А Снегурочка вон.

Я поднял голову, увидел Светлану и онемел. Она стояла в дверях с большим букетом в руках и улыбалась. Светлана была в белом халатике, из-под которого виднелась маленькая полоска голубого платья. На голове у нее была наброшена голубая газовая косынка с золотыми блестками. И от ее улыбки, от всего облика веяло чем-то из далекого детства, радостным и до боли знакомым. Мне очень захотелось, чтобы Светлана поставила цветы на мою тумбочку. Вообще-то это было с моей стороны нахальство – требовать внимания от чужой жены. Но я не мог не думать о ней. А Светлана, наверное, не догадывалась об этом. Она просто сказала свое привычное: «Здравствуйте» – и присела к Лешке на кровать, даже не взглянув на меня.

Мы потихоньку вышли из комнаты.

Царица не разрешила поставить сирень на Лешкиной тумбочке. Больного бронхиальной астмой не должны раздражать посторонние запахи. Лешка слезно выпросил веточку, а остальные цветы мы поделили между собой. Но все же Царица не упустила случая напомнить Лешке о цветах. Однажды на обходе она кивнула на ветку сирени и серьезно произнесла:

– Мы – молодцом. Очевидно, лучше всяких лекарств на нас действует прекрасная половина человечества.

Лешка смутился и зачем-то замотал головой. Я старался не глядеть на Быстрову – прекрасная половина человечества начинала действовать и на меня.

А потом Светлана исчезла. Мы ходили убитые. Чемоданов молча торжествовал. Лешка ничего о Светлане не рассказывал, а мы боялись тревожить штурмана расспросами. Он теперь только и делал, что кашлял, а в перерывах между кашлем жадно читал книги.

Мы старались не говорить о Светлане. Но однажды не удержались. И как ни странно, первым разговор начал Чемоданов. Он дождался, когда Лешка вышел из палаты, и сказал:

– Взял жену не по себе, вот и мучается, интеллигент.

Он так и сказал «взял», как будто жена – вещь и ее можно, как игрушку, взять с полки. Меня это оскорбило.

– Пошлая философия, – сказал я.

– Чего? – протянул Чемоданов.

– Он сказал, что вы пошляк, – перевел мои слова Брунько и, кивнув на Лешкину тумбочку, добавил: – Посмотрите, Чемоданов, настоящую любовь даже цветы чувствуют – не вянут.

Мы, как по команде, повернулись к Лешкиной тумбочке. Там, в стеклянной банке из-под варенья, стояла ветка сирени. Время тронуло листья. Они немного почернели, но цветы были свежие, яркие и поблескивали капельками росы. Казалось, что их только что сорвали в саду и поставили сюда.

Я не поверил своим глазам. Я не соображал, почему такое может быть, ведь моя сирень завяла ровно через три дня.

Тишину нарушил Чемоданов. Он ехидно заметил:

– Любовь… А все-таки не ходит девица, бросила. Больной-то ей не нужен.

– Придет. Я верю, Чемоданов, в то, что жена штурмана придет. Такие, как у нее, чистые глаза не могут лгать, – убежденно произнес Брунько.

Я слушал их спор и почему-то боялся высказать свое мнение. Наверное, я еще плохо разбирался в людях. А может быть, потому, что мне очень захотелось иметь в жизни свою ветку сирени, которую бы согревали теплые руки друга.

После ссоры с Чемодановым Брунько ходил злой. Это сразу отметила Царица:

– У нас скверное настроение. А нам волноваться нельзя, – сказала она, постукивая пальцами по широкой волосатой груди летчика.

Брунько, насупившись, смотрел на Лешку. Тот тихо лежал на кровати и скучно поглядывал на тумбочку. Ветки сирени там уже не было. Она завяла.

Мне стало жаль штурмана и себя. Я слышал, как за стенкой звучит грустный, немного тревожный вальс Прокофьева, и думал о верности. Мне казалось, что эта штука совершенно необходима человечеству.

А на следующий день на Лешкиной тумбочке в стеклянной банке из-под варенья вновь появилась ветка сирени. Ее принес Брунько. Он торжественно вручил цветы штурману и, многозначительно подмигнув, сказал, что это от друга.

– От Светланы? – недоумевающе спросил я.

– От нее, конечно, – авторитетно заявил Брунько, и, очевидно думая, что ему не поверят, взглянул на Чемоданова, и произнес: – А от кого же еще, от нее.

Сердце мое сдавила тоска. Чемоданов отвернулся, а Лешка просиял и ничего не сказал. Наверное, ему очень хотелось помолчать. Мы понимали штурмана. Не каждый же день нашему брату передают цветы от друга.

И вот сегодня «родительский день». Солнце нахально лезет в окно. На ветках тополя сидят важные воробьи и лениво переругиваются. Им нет никакого дела до того, что происходит в нашей палате.

Брунько соскочил с кровати, сделал несколько резких движений руками и подошел к Лешке.

– Вставай, штурман, солнце проспишь, – сказал он и дернул одеяло.

Лешка присел, сонно посмотрел на нас:

– Светлану во сне видел.

Я насторожился. Мне хотелось, чтобы штурман видел во сне свои карты. Но Лешка заговорщически помалкивал. Тогда мы стащили его с койки.

В «родительские дни» мы особенно тщательно занимаемся своим туалетом. В этот день палата напоминает матросский кубрик перед праздничным парадом. Больные суетятся, по нескольку раз перешивают белые подворотнички у курток, с особым шиком ухитряются застелить постели, прибрать тумбочку. В помещении висит густой и приторный запах парфюмерии, звучат электробритвы, и мы, словно нашкодившие школьники, стараемся не глядеть друг на друга. Потому что каждому хочется к приходу близких выглядеть на рубь двадцать, причем сделать это так, словно никто и не собирался прихорашиваться.

Когда ритуал подготовки к встрече был закончен, в палату пришел Виталька. Царица сегодня дежурила по отделению, и мальчишка самостоятельно наносил визиты знакомым.

Виталька забрался ко мне на колени и приказал:

– Рисуй матросов.

Я выводил на бумаге уродливых человечков и думал о Светлане. А мальчишка, видимо сомневаясь в моих способностях художника, допрашивал:

– Это наши или фашисты?

– Наши, – не совсем твердо отвечал я.

– Наши не такие. Они, как дядя Леша, высокие и сильные, – убежденно сказал Виталька и обратился за подкреплением: – Правда, дядя Леша?

Лешка рассмеялся. Я заметил, что сегодня он какой-то веселый. Отчего бы это? А штурман, как ни в чем не бывало, кивнул Витальке:

– Пошли гулять.

Мы с Виталькой стоим в госпитальном дворе около окна нашей палаты и ждем Лешку.

Виталька нерешительно дернул меня за рукав и спросил:

– Дядь Саш, а Снегурочка больше не придет?

Как-то странно глянули на меня черные глаза мальчишки, улыбнулись, а потом, словно вспугнутые, спрятали улыбку.

Мне, конечно, хотелось, чтобы Светлана пришла, и пришла не к Лешке, а ко мне. Наверное, я был эгоистом и не решался сказать правду малышу. Я просто молчал и смотрел на серебристый тополь, который так часто видел из окна госпитальной палаты. Он стоял на склоне, гордый и неприступный.

Мне почему-то показалась фальшивой эта красота. Я окинул дерево взглядом и заметил, что земля на склоне осыпалась, обнажив кривые и слабые корни. То, чем тополь держался за землю, оказалось чахлым и непрочным. Мне стало немножко жаль дерево. Но что поделаешь, так всегда, если земля осыпается, корни лишаются жизни.

– Нет, малыш, Снегурочка не придет, – убитым голосом сказал я.

– Снегурочка придет, Виталька! – громыхнул кто-то у меня за спиной.

Обернувшись, я увидел Лешку. Он улыбнулся до ушей и вытащил из кармана телеграмму.

– Читай.

Я пробежал глазами казенные телеграфные строчки:

«Я Москве. Была институте. Через день вылетаем тетей. Светлана».

– Светланка – моя сестренка, – ошарашил Лешка. – Не поверила в местные силы и помчалась к тетке в Москву. А тетка – известный терапевт, в научно-исследовательской клинике работает. Вот Светка и мотнула за ней. Скоро примчится.

Сердце у меня тревожно стукнуло.

– Она с Дедом Морозом приедет? – Виталька вопросительно глянул на штурмана.

– Нет, со злой Бабой Ягой, – таинственно прошептал Лешка.

Виталька растерянно заморгал глазами, а я упавшим голосом спросил:

– А как же сирень?

– Это фокус Светланки. Чтобы сирень не завяла, нужно цветы на ночь опускать в холодную воду, – сказал Лешка. – А за ту ветку, что вы с Брунько принесли, спасибо. И за все спасибо, ребята.

Он взял Витальку за руку, и они тихо зашагали по желтой, присыпанной песком аллее.

Хлопнуло окно в нашей палате. Я обернулся и за стеклом увидел квадратную физиономию Чемоданова. Его глаза зло уставились на меня. Я не отвернул взгляда и смотрел прямо в эти узкие маленькие щелочки, где торопливо бегали колючие черные шарики. Это длилось мгновение. Затем толстая, покрытая густыми ржавыми волосами рука задернула занавеску.

Мне стало весело. Я подпрыгнул, как мальчишка.

– Нам подарили ветку сирени? – послышался знакомый голос Царицы.

Тамара Владимировна смотрела на меня из окна дежурного по отделению.

– Подарили, доктор! – беззаботно крикнул я и с несвойственной мне прытью побежал догонять Лешку.


ЕСЛИ БЫ, КАК ВСЕ…


Сема Шапкин – мой друг. Это высокий нескладный парень. На его сутулой фигуре матросская роба болтается, как на вешалке. У Семы голубые доверчивые глаза, большие оттопыренные уши и курносый нос, усыпанный веснушками.

Сема родился на два месяца раньше, чем я, и поэтому считает своим долгом меня перевоспитывать.

– Степанов, ты не любишь физический труд, – тоном ментора произносит Шапкин и берет из моих рук швабру. – Этот инструмент достался нам в наследство. С тех пор прошло достаточно времени, чтобы им овладеть…

Я не умею так длинно и красиво говорить, поэтому молча наблюдаю за Шапкиным. А он изгибается в вопросительный знак и начинает швабрить.

Швабра ловко летает по палубе, оставляя чистый след. Под робой ходуном ходят Семины лопатки. Он работает в поте лица, а я стою рядом и беззаботно насвистываю мелодии из нового французского кинофильма.

– Преклоняешься перед Западом, – Сема сверху смотрит на меня, – а между прочим, эксплуатация чужого труда преследуется законом.

Шапкин вручает мне швабру и ехидно говорит:

– Ну-ка, размахнись.

«Размахиваться» мне не хочется, и я глазею на море. Наш корабль стоит на якоре, и отсюда, с верхней палубы эскадренного миноносца, мне хорошо видна вся бухта и маленький, притулившийся к берегу островок со смешным названием Заячьи уши. Островок соответствует своему названию. Когда на него смотришь, создается впечатление, будто бы заяц прыгнул в бухту и присел, чуть-чуть высунув из воды голову.

Над островком кружатся чайки. Там много рыбы. От островка к горизонту убегает зеленое море. Оно часто бывает таким. Никогда еще я не видел голубого моря. А в детстве почему-то представлял его только голубым. Очевидно, в детстве многое кажется голубым.

– Изучаешь пейзаж? – произносит Шапкин. – Работать надо, а не ворон считать. Все матросы давно приборку закончили, а ты… – Он безнадежно махнул рукой.

Подумаешь, все. А если все будут прыгать с пятого этажа, я тоже должен так поступать? Дудки. Не хочу, как все. Я нахально смотрю на Шапкина и выпаливаю:

– Я индивидуалист.

Сема краснеет. Мои слова – удар по самому больному месту Шапкина. Помимо всего прочего Сема – секретарь комсомольской организации. Как и все комсорги, он терпеть не может индивидуалистов. Шапкин любит коллектив, поэтому в его глазах я сейчас – нуль.

– Дырка от бублика ты, а не индивидуалист, – Сема почему-то улыбается, а потом уже серьезно добавляет: – За такую приборку попадешь в «Трал», понял?

«Трал» – это сатирическая газета, которая выходит на нашем корабле один раз в месяц. В «Трале» меня уже рисовали, поэтому популярность меня не пугает.

– Валяй в «Трал», – беззаботно отвечаю я.

Сема сердится.

– Старпому доложу, – говорит он.

Старпом – это хуже. Старпом – это не «Трал». Много разговаривать он не любит.

Я нехотя беру швабру и тащу ее по палубе. Швабра оставляет мокрый след.

– Труд создал человека, – философски изрекает Шапкин.

Я искоса поглядываю на Сему. Он стоит у лееров и критическим взглядом оценивает мою работу.

Сема не уйдет, пока я не закончу приборку. Это – метод. Шапкин стойко его придерживается. Наверное, Макаренко поступал так же. Макаренко – любимый писатель Семы, и он старается ему во всем подражать. Иначе Шапкин не стал бы заниматься моим перевоспитанием.

Кроме Макаренко Сема любит собак и стихи Иосифа Уткина. Это я обнаружил совсем недавно, когда Шапкин притащил на корабль старого ободранного пса.

Пес был такой же тощий и нескладный, как Сема. Большими, почти человечьими глазами он смотрел на вахтенного у трапа и прижимался к Семиным ногам. Вахтенный не пускал собаку на корабль.

– Сенбернар? – с видом знатока осведомился я.

– Сам ты сенбернар, – огрызнулся Шапкин и добавил: – Это же друг человека.

«Друг человека» высунул длинный красный язык и недоверчиво уставился на меня, будто бы я мог положительно решить его дальнейшую судьбу.

– Шарик, стоять! – крикнул Сема.

Пес мгновенно вскочил и стал на задние лапы.

– Алле, гоп! – крикнул Шапкин.

Пес, как заправский акробат, сделал заднее сальто и сел на палубу. Мы онемели. А Сема вдруг начал читать стихи:

 
Пусть молодость – нараспашку,
Но даже и молодость – ждет.
Я жду.
По знакомству, дворняжка
Меня в ожиданье займет…
 

Лицо у Шапкина было словно у ребенка, которому подарили давно обещанную игрушку.

– Это что еще за самодеятельность?

Мы обернулись и увидели корабельного боцмана мичмана Плитко. Боцман стоял, широко расставив ноги, заложив правую руку за борт кителя, и строго смотрел на нас.

– Это Иосиф Уткин, – невинным голосом ответил Сема.

– Какой еще Уткин, из какой бэче?

– Он не из бэче, он поэт.

– Я не про поэта спрашиваю, а про собаку, – чертыхнулся Плитко.

– Собачка моя, – сказал Сема скучным голосом.

– Кто разрешил? – спросил мичман.

– Командир, – ответил Шапкин.

– Ну раз командир разрешил, ведите песика, – сбавил на полтона боцман.

Сема торжественно зашагал по палубе, далеко вперед выбрасывая длинные ноги. За ним покорно плелся «друг человека».

А вскоре после этого случая я поссорился с ребятами из нашего отделения. Во всем был виноват Сема и его любимый поэт Иосиф Уткин.

Мы разгружали вагон. Разгружали самым примитивным образом: таскали на плечах тяжелые длинные ящики, изредка вспоминая, что в мире существуют такие несовершенные машины, как автопогрузчики. Наверное, об этом же думал Шарик. Он сидел у вагона и, свесив голову набок, тоскливо смотрел на нас.

У меня ныли плечи, но я мужественно таскал ящики и не подавал виду, что устал.

Шапкин старался больше всех. На его спине роба покрылась темными пятнами. Сему это не беспокоило, и он продолжал показывать личный пример – носил по два ящика сразу. Очевидно, в этом была прелесть физического труда, о котором так любил твердить Шапкин. Лично я подобной прелести не ощущал. Я чувствовал, как у меня подгибаются ноги.

– Перекур! – крикнул Сема.

Он был старшим и объявлял перерыв, когда ему вздумается. Это меня злило. Человек видел только вагоны, а людей не замечал.

Я бросился на траву.

 
И он погиб, судьбу приемля,
Как подобает молодым:
Лицом вперед,
Обнявши землю…
 

– послышался насмешливый голос Шапкина.

Я поднял голову и увидел Сему. Он стоял рядом со мной и вытирал платком потное лицо. Глаза у него задорно блестели.

– Опять Уткин? – ехидно спросил я.

– Он, – улыбнулся Сема.

– А Галкина ты не знаешь?

Шапкин перестал улыбаться.

– Не знаешь? – переспросил я. – Ну так и заткнись со своим Уткиным. Понял? И вообще я больше не намерен вкалывать, разгружай сам, зарабатывай благодарность…

Я поднялся и крикнул ребятам:

– Пошли на корабль.

Матросы встали, но за мной не пошли. Наверное, я не внушал им доверия.

– Стой! – Сема бежал за мной, смешно размахивая длинными руками. Рядом с ним мелкой рысцой трусил Шарик.

Я остановился.

– Испугался! Струсил! – Шапкин уставился на меня круглыми глазами.

Наверное, в трудную минуту все комсорги должны поступать так. Я усмехнулся:

– Слышали мы эти проповеди. Ты придумай что-нибудь поновей.

Подошли матросы и стали рядом с Шапкиным. Они выжидающе смотрели на меня.

– Проповеди! – Шапкин смерил меня презрительным взглядом. – А знаешь ли ты, что за простой вагонов придется платить большие деньги?

Матросы повернулись к Семе.

– Подумаешь, не из твоего же кармана, – легкомысленно брякнул я.

Я бы мог доложить старпому, но не хочу, думаю, что и без этого сам поймешь… – произнес с сожалением Шапкин и медленно пошел назад, к вагонам. Шарик плелся рядом с ним.

– А ну пошли работать, – сказали матросы.

Я потянулся за ними.

Странности у людей бывают разные. У Семы они особенные. Например, он не умеет долго сердиться. На следующий день, после того как мы разгрузили вагоны, Шапкин подошел ко мне и миролюбиво спросил:

– А ты знаешь, кто такой Уткин?

– Бог, – ухмыльнулся я.

– Чудак. Уткин писал хорошие стихи и погиб во время войны. Его нашли под обломками самолета с томиком Лермонтова в руках.

– Теперь ты хочешь, чтобы меня нашли на верхней палубе со шваброй в руках? – спросил я.

– Я хочу, чтобы ты стал человеком, – сказал Сема.

Это уже начинался Макаренко. Наверное, Сема все же не зря родился на два месяца раньше меня. Сейчас он хочет, чтобы я стал Уткиным, а завтра пожелает сделать из меня Эдисона. Я не хотел, чтобы из меня делали Эдисона и сказал:

– Сходи к врачу.

– Вечером на бюро выясним, кто должен идти к врачу первым, – сказал Сема и, круто повернувшись, зашагал прочь.

Вечером меня прорабатывали на бюро за то, что я плохо работал на разгрузке вагонов.

Сначала члены бюро дружно молчали. Они ждали, что скажет Шапкин. Шапкин сказал, что я уже не ребенок и хватит со мной нянчиться, надо принимать крутые меры. Мичман Плитко тоже сказал о крутых мерах, причем добавил, что я отъявленный бездельник и таких, как я, давно рисуют в «Трале». После этого членов бюро прорвало. Они ругали меня и были согласны с Шапкиным.

Я сидел молча и смотрел в иллюминатор. Я думал, что меня пожурят и отпустят. Ведь взыскание по строевой линии – месяц без берега – я уже получил. Но вопреки ожиданиям мне влепили строгий выговор. Начинались крутые меры.

После заседания бюро настроение у меня испортилось. Мне хотелось побыть одному, и я медленно брел по палубе. Наверное, раньше так входили на эшафот.

На полубаке меня догнал Шапкин.

– Допрыгался, – сказал он.

– Таскать ящики каждый дурак сможет, – сказал я и непонятно почему хвастливо добавил: – Вот будет время, я покажу…

– Ничего ты не покажешь. К этому готовиться надо, а ты – хлюпик, – убежденно произнес Шапкин.

– Хлюпик? – не совсем твердо переспросил я.

– Он самый, – уточнил Шапкин.

– Ну и катись тогда… – Я отвернулся.

Над морем висело фиолетовое небо. У горизонта блестел желтый осколок луны. Белый хвост метеора прочертил темноту. Метеор падал в неизвестность. Я тоже падал в неизвестность. А то, что падать – плохо, понятно даже пятилетнему ребенку. Мне было за двадцать.

– Ты, Степанов, действительно индивидуалист и ничего не понимаешь, – сказал Шапкин и безнадежно махнул рукой.

После этого разговора мы с Шапкиным старались не замечать друг друга. Наверное, это чувствовалось со стороны, потому что мичман Плитко спросил меня однажды:

– Степанов, а как друг?

– Разошлись, как в море корабли, – сказал я.

– Бить вас некому, – беззлобно проворчал мичман и зачем-то добавил: – Мальчишки.

– Обойдемся и без друзей, – бодро произнес я.

Вообще-то я немного кривил душой. Все эти дни мне явно чего-то не хватало.

Я ужо стал подумывать, что Шапкин прекратил свои педагогические опыты и причислил меня к разряду неисправимых. Но я ошибся. Семен, очевидно, решил довести дело до конца. Сегодня он пришел на ют, где я делаю приборку, и стоит у лееров, критическим взглядом оценивая мою работу.

Я неумело ворочаю шваброй. Швабра не поддается. Я тащу ее изо всех сил.

– Работничек!

Это голос Шапкина. Сейчас он опять будет показывать личный пример. У него это здорово получается. Сема берет у меня швабру. Но в эту трагическую минуту загремели колокола громкого боя.

Корабль чуть подался вперед, на баке выбирали якорь-цепь. Шапкин побежал туда. Он был расписан на баке.

– По местам стоять! На бочку становиться! – прогрохотал по палубам усиленный динамиками голос вахтенного офицера.

С левого борта сиротливо свесилась шлюпка. Ее спускали на воду. На палубе толкались гребцы, одетые в ядовито-зеленые «паникерки». Они должны были завести на бочку перлинь.

Шлюпка отвалила от борта, и на фалах эсминца, словно вспугнутая птица, взметнулся шар. За кормой винты вспороли зеркальную гладь моря. Корабль дрогнул и дал ход.

На середине бухты в рыжем солнце купалась черная точка. Это была бочка. Мы шли к ней.

Непонятно почему, но мы чуть ли не на корпус проскочили бочку, и теперь она лениво покачивалась на волнах недалеко от кормы по правому борту. Около бочки крутилась шлюпка. В шлюпке я заметил Шапкина. Он пытался выскочить на бочку. Это ему не удавалось. Была большая волна.

Наконец Шапкин изловчился и прыгнул на бочку. Шлюпку волной отбросило в сторону. Эсминец дал малый назад. Бочка стала медленно приближаться к нам. Она качалась на волнах, как поплавок. На бочке артистически балансировал Шапкин. Я бы так не смог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю