355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Цветные ветра » Текст книги (страница 6)
Цветные ветра
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:09

Текст книги "Цветные ветра"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

– Кузя!… Не выдавай!… Микитин, ты‑то чево? ты‑то!…

Темным пламенем горит глаз. Смотрит через борцов, через юрты. Не отвечает Никитин.

– Кузя, ты ево, ты ж!…

Ходят борцы. Весь день ходят. Весь день ревут на лошадях киргизы.

Вечер.

Ушли офицеры – устали. Казаки на конях дремлют.

Солнце – усталый борец – подходит к тайге. Ветер в золотом бешмете несется по котловине, сонный ветер, усталый.

Гикают киргизы, кричат:

– Кончай, Докай, славный батырь, кончай!

Гудят, ревут мужики:

– Буде, Кузя, буде, родной!… Крой его, стерву!

Обернулся Кузьма и, не шевеля ртом, сказал:

– Си‑ча‑ас…

Ослабли руки, и дернул от себя тело Докая, а потом грудью – хряс. Как щепа переломилась пыль над головой, туман розово‑золотистый.

Заревели мужики:

– Так ево, та‑ак…

Кинулись к песку, пыль сорвалась – опять на земле. А на земле, скрючив руки и запрокинув голову, поборотый Кузьма.

Над ним Докай, оперся в грудь его, подняться сил нет. Пальцы скрючены в опояске.

Гикают радостно киргизы:

– Солай, э‑эй!… Поборол русского! Э‑эй!…

К мужикам Наумыч.

– Кузя‑то, парни, отошел!

– С надсады?

– Эх, ты‑ы!… – крикнул Наумыч.

И ножом в усталый глаз Докая! По телу Кузьмы пополз Докай на землю.

В лошадях закричали:

– Кро‑ой, православные!…

И топот. И рев в топоте, как пыль – алый…

С разбитою головою на арбе киргиз. Юрты в крови.

Небо багрово. Лошади ржут. Травы в криках:

– Степша‑а!…

– Ре‑ежь!…

– Не спрашивай!

– Режь!…

Топор в голову, как в гнилое полено. Аракчин на голове – не расколешь.

– Не бей топором в плечо – в голову бей!

– Офицера‑а!… Офицера!… В погон ево, стерву, бей в погон!

Ра‑аз! Топор по погону! Вместе с плечом погон полощется кровью.

– Получай генеральство!… Патронов мало – бей колом.

– Кабинетскую землю хочешь?

– Получай!

За юрты прячутся киргизы. За кучи кизяка, в табуны.

– Скотину не трожь!

– Скотина годна!…

В арбах скрипят. Визжат. Бегут по котловине арбы. Бегут киргизы. Как комар от дыма.

Табуны бегут. Никнут в топоте кровавые травы,

– Скотину не пушшай!…

– Ладно‑о!…

– Волки задерут!

Киргизы по котловине. Киргизы в камыши,

– В камышах стреляют. Офицер!… Солдаты!…

– Окопайсь!…

– Микитина сюда, Микитина!…

– Э‑э‑ой‑ой, товарищи!

– Держись!…

Небо на земле. В озеро кровь льет. Кровь вяло пахнет.

Спускаются с холма медленно, неторопливо четырехугольные. Тихо позвякивают фургоны. Они объемистые, они подберут. Немцы.

И еще – степь… Бежит. Пески бегут.

Котловина, лога…

Кошма под ногами. Ноги мнут кошму. Ноги сорвали кошму.

Лошади рвут вожжи. Телега рвет землю.

Синебородый, огромный, мечется в телеге.

– Одно‑о, Микитин, землю‑ю!… не дадим!… Мики‑тин!… гони‑и!…

Несется синяя телега. На колесах кровь, мясо, пески, травы…

– Гони‑и!…

Гонит Калистрат Ефимыч лошадей. В крови гривы. Облака над степью – алые гривы.

– Товарищи‑и!… Тише, товарищи!…

– Гони, Наумыч, бей!

Камыши стреляют. Озеро стреляет. Над озером плачутся утки.

Руки Калистрата Ефимыча на топоре.

– Гони!…

– Землю тебе‑е?…

– Кузьку‑то… Кузьку!…

За телегами – телеги, телеги… Лошади… Винтовки… Пулемет…

– Зачем оружие? Как смели применить оружие? – спрашивает Никитин.

Камыши горят. Стреляют. Телеги ломаются на телах убитых, как на корнях. Седла на земле. Кошмы. Турсуки, овцы блеют, напуганы…

– Бе‑ей!…

– Микитин, к камышам тебя. Микитин!…

По юртам телеги. Грохочут. Небо грохочет, ветер грохочет.

Камыши горят. Кровью горят бороды,

– Выживем!

– Выйдут!

Травы горят. Небо в дыму.

– Траву!…

– Не уйдешь!…

– Микитин!…

– Ми‑ки‑и‑тин!…

Гарь в земле. Бегут киргизы, бегут. По котловинам, в степи…

– Бисмилля!… Бисмилля!… Уй‑бой!…

– Карагым!… Ченымау!…

– Бей!…

– Крой на мою голову!…

Из камышей с поднятыми руками офицер и солдаты. В камышах – дым, треск. К озеру на телеге Никитин:

– Товарищи, не трогайй!…

Офицер впереди, этот офицер впереди всегда. Раз ты впереди – получай, поручик Миронов!

– Бра‑атцы!… На земле офицер.

– Чужие земли раздавать?…

На документе – поручик Миронов. И еще – в кобуре наган. Сгодится. Никитин на телеге.

– Расстрелять!… Самоуправство! Кто тут посмел?

Нет никого. Степь. По степи киргизы. Киргизов надо догонять.

На коленях солдаты. Руки кверху.

– Э‑ей!… Конвой!…

Какие конвои! Степь горит. Камыши горят. Треск на небе. Облака горят. На топоре рука…

– Кро‑ой…

Эй, земля хмельная, убийца! Лошади хмельно мечутся. Давай лошадь! Не эту, так другую!

– Куда, Никитин?

– Поеду! Удержу!

Куда удержать: раз небо горит. Раз озеро горит. Раз земля горит. Раз сердце земное…

Лошадь боится синебородого – несет. Топор за поясом, лошадь за поясом.

Разве удержишь…

– Кро‑ой!…

Медленно, спокойно шли длинные фургоны по следам. Лежали там ровно сложенные кошмы, меха, седла. Гнали четырехугольные, крепкие и немногословные люди крепкие стада: лошадей, овец. Медленно, неторопливо. Ночь длинная – зачем уставать? Волки огня боятся. Торопиться не стоит.

XXXVI

Заперли шамана в загон. Подох в загоне теленок, выволокли его на назьмы, за заимку, волкам и собакам. Вместо теленка – шамана.

– Пленный, – сказали.

И поставили часового.

Стоит часовой, штыком глиняную стену царапает – скучно. Пошел за табаком и не вернулся.

Забыли шамана.

Снег дул тонкий и голубой. Земля была тонкая, голубая и веселая.

Жарко шаману, халат расстегнул, бегает по загону, по подмерзшему назьму.

Эх, сильно бьют русские, много крови выпустили русские, поди так целые озера. И боги русские не помогли. Сжечь надо плосколицых, темных.

В щели дует голубой снег. Щель голубая, а в загоне темно, как за пазухой.

Кровь у шамана Апо на затылке, жарко затылку, точно горячая лепешка приложена.

Ноги болят, голова болит, богов нету.

Бубна нету, да и зачем шаману комлать, когда боги убежали, как листья от снега. Не призовешь богов. А без богов – как без кумыса.

Бегает загоном шаман. Часовой обедает, затем табак крошит на трубку.

Жарко шаману, будто лисице в гоне.

Встал на колени, запел:

– Ушел дух Койонок на Абаканские горы, ушел и не вернется! Потерял конь узду, не вернется!… Душа твоя как белки Абаканские, – не растают!… Койонок, Койонок!…

Голубой снег падает. Голубые деревья растут.

Вскочил шаман. Заплясал шаман. Завыл шаман. По всей заимке – как десять троек промчалось.

Бегут русские, спешат к загону.

Заметили духи шамана. Увидал их, полетел над тайгой шаман Апо.

А‑а‑а?… Поймал глазами моими, поймал, где духи были! Когда киргизов русские убивали – вы каким мясом обжирались? Зачем сейчас шаману явились? А‑а‑а!…

Пляшет в священной пене шаман. Руками бьет – нет бубна. Тело содрогается, потрясает, нет на теле бубенцов, нет на теле железа, нет плети.

– Бить буду! Железом гонять буду!…

Нечем бить – нет железа, нет плети. Улетают духи на малиновогривых конях.

Русские у двери хохочут широко:

– Завертелся!…

– Орет‑то, как бугай весной!…

– А нос‑то в пене!

– Во‑от лешак!…

На плечах у русских снег, шапки снежные, широкие. И голоса как таежные сугробы. Й лохматы из собачьих шкур дохи.

– Спятил!…

– Каюк!…

– Получил кабинетские земли?

– Захотели, собаки?

– Земель всем!… С большаками воевать!

И комлал до вечера шаман – до вечера хохотали мужики. Приходили и уходили, а смех метался у дверей плотно и неустанно, как снег.

Вечером ушли – привезли в заимку пойманных офицеров. Было их пятеро. Все без погон, без шапок. Уши у них отморожены.

Один молоденький, прижимая руки к ушам, плакал и кричал:

– Граждане! Мы же сочувствуем!… мы вполне… случайно!…

Рыжебородый Наумыч орал:

– Верна!… Усе вы, стервы, сочувствуете, усе! Бить вас, стервей поганых!…

В избе заседал штаб. Ревели на улице полозья. Никитин верхом объезжал отряды, а за ним мальчонка охлябью догонял и кричал:

– Дяденька Микитин, у штабу старики просют! Дяденька!

Было мальчонке весело, свистал он, колотил лошадь кнутом по ушам.

Старик с тающими глазами и с бородой, похожей на ком грязи, сказал:

– Делов многа… Атамановцы с города наступают… Пять волостей соединилось, к нам идут. Чево тут на офицеров смотреть?

– Опять народ требует, народу надо!

Штаб вынес постановление: “Расстрелять”.

Офицеров повели в тайгу. Торопливо, не оглядываясь, увязая в снегу, шли офицеры.

Плотно сбившись, с винтовками наперевес, позади мужики.

Гикали мальчонки. Громко кричали мужики. На назьмах, поджав хвосты, рвали труп теленка тощие собаки.

У самой опушки заметили на дороге к тайге мчащуюся кошеву.

– Ефимыч! – крикнул мальчонка.

И, перебивая друг друга, радостно отозвались мужики.

– Листрат Ефимыч! Едет!…

– Смолин!… Едет!

Тряслись по кошеве алые, зеленые лошади, и снег был над ними, под ними – атласно‑голубой.

– Ефимыч!

– Батюшка!

И один из мужиков радостно крикнул офицерам:

– Бяги! Некогда с вами тут!

Офицеры, пригибаясь, царапая руками снег, побежали.

Мужики выстрелили. Офицеры осели в снег.

Махая винтовками, с гиканьем понеслись мужики к кошеве. Шарахнулись лошади, фыркнули и, изгибая в дугу потное тело, свернули и помчали кошеву сугробами.

Поднялся в кошеве Калистрат Ефимыч в бараньем черном тулупе. Махая шапкой, кричал:

– Шеснадцать волостей. Шеснадцать, хрещены, за советску власть!

Жарко и душно в штабе. Пахнет овчинами, сосновыми дровами.

Распахнув тулуп, в полушубке, затянутом зеленой опояской, в красных пимах‑валенках, густо говорит Калистрат Ефимыч:

– На съезду Советов шеснадцати волостей, одна не хочет – расстрелять приказал усю.

Никита вскочил:

– Прошу слова!… Не уполномачивал!

Закричали со двора мужики:

– Обождь, Микитин, обождь! Дай Листрату!

– Дуй, Листрат, правильно!…

Широкий, как стол, тулуп. Воротник курчавый, мокрый, борода синяя оттаивает – каплет.

– Усех делегатов расстреляли – не дерзай, коли всем миром идем.

– Пра‑авильна!…

– Не лезь!…

– Атамановцы с городов идут. Полки! Тьма‑тьмущая, надо и нам сбирать. У те как, Микитин, сбираешь?

– Побьем!

– Крой!

– Усех порежем!

Злятся, трясутся стены избы. Земля на дворе обжигает черные зубы, люди на зубах у ней как пена.

Гудит, ширится в духоте резкий голос Никитина:

– Товарищи!… Ячейка протестует!… Товарищи, надо!…

– Чаво там, Листрат, дуй, бей на нашу голову!!

Мокрый бараний тулуп в дверях. На крыльце. Как бревно – над головами голос:

– Шеснадцать волостей в полку!… Колчаковскую, значит, армию бить.

– О‑о‑о!…

– Валяй, Листрат!… Валяй!…

У ворот в шали и в шубе – женщина. Липнет по воротам бледно‑малиновый снег. Комья его, как цветы, – на земле.

– Настасья? – спросил Калистрат Ефимыч. – Аль нет? Тебе чего тут?

Темное, сухое, как старое дерево, лицо. Руки под тулупом шарятся. Наумыч сказал:

– Гости к тебе, Ефимыч, Гриппина.

Расталкивая снег, мечась телом, закричала Агриппина:

– Антихристы, христопродавцы! Чтоб вам ни дна ни покрышки… провалиться вам в преисподнюю, душегубы! Будь вы прокляты!

Наумыч, махая галицами, смеялся.

– Пойдем в избу, – сказал Калистрат Ефимыч, – нечо улицу срамить.

А в темных сенях зазвенели металлически ее руки.

Взвизгнул Наумыч:

– Листрат, берегись… режет!…

Мяли темноту трое.

Тыкал топор по стене. Темнота вилась и билась в крике бабьем:

– Грех… на душу, владычица Абалатская!… Душегуба, разбойника!

– Убью!…

…Рыжебородый Наумыч притащил Агриппину к загону, где заперли шамана, втолкнул ее и разозленно сказал:

– Резаться, курва? Мы те научим!

Потрогал труп шамана, перевернул вверх лицом и, сложив ему руки крестом, сказал:

– Поди, какой ни есть, а поп. Царство небесное!

Плакала у кровати Настасья Максимовна. Грудь как сугроб, а глаза – лед ледниковый.

– Решат так тебя, Листратушка. Не один, так другой!… Кабы не Наумыч, кончила бы она тебя, Гриппина‑то.

Распуская зеленую опояску, говорил Калистрат Ефимыч:

– Меня кончат не скоро. Я стожильный. У ей, вишь, наши‑то полюбовника убили… А может, и я убил?

Помолчал и, ставя пимы на печь, добавил:

– Пришло время – надо убивать. А пошто, не знаю… Микитин не велит. По‑своему гнет. А убивать приходится.

– Кабинетски‑то земли отняли?

– Отняли!… Как же!

– А теперь каки будут отымать?

– Найдется.

Взбивая подушки, сказала Настасья Максимовна:

– Я, Листратушка, мыслю пельмени доспеть и Микитина на пельмени кликнуть. Поди, так и покормить сердечного некому?

– Доспей!

…А в это время у поселка Талицы Власьевская волость давала бой атаманским отрядам.

Бежала у поселка и по долине сизо‑бурая лисица – снег густой.

XXXVII

Бежал по земле снег, густой, сизо‑бурый – лисица Обдорских тундр.

Били атамановцы из пулеметов, из орудий в повисшую над ними ночь. А ночь била в атамановцев – из пулеметов, из пушки древней, что вытащили из музея. Заряжали пушку гвоздями, тащили на лыжах, били в тьму.

Трещит поселок – горят пригоны. Сено – вверх в сизо‑бурое небо! Алое сено вниз – в сизо‑бурую землю.

Алый огонь поджигает небо – горят избы.

Трещит поселок – горит ветер от поселка, багровый! Люди бегут поселком в багровых рубахах.

– Восподи!

– Владычица, спаси и помилуй!

Железо не любит разговора – железо заставляет молчать.

У каждого двора убито по бабе. У каждых ворот по бабе. Нет мужиков – бей баб. Разворочены красные мяса чрева.

Бить кого‑нибудь надо.

Бей, жги!

Бей снега, жги небо!

Аспидные пригоны. Алый огонь. Поднял пригоны, потряс над землей, рухнул. Желтые искры по земле, гарь в нос!

Смолистый дым в нос, в глаза! Сизоперый дым в грудь! Кашляют люди, а стреляют.

Из‑за каждого угла, из‑за каждого сугроба.

На лыжах белые балахоны – как сугробы.

Орут сугробы:

– Крой, паря!

Смолистый дым как заноза в глазу. А особенно когда своя изба горит.

Хромой мужик бегает по двору, кричит багровым криком:

– Дарья!… Фекла!… Сундуки‑то в погреб. Сундуки‑то прячь!

Надо же какой‑нибудь бабе быть убитой у ворот. Лежит Дарья.

А пулемет за улицей, пулемет на улице. Пулемет в поле.

– Товарищи‑и, не поддавайся!

– Прицел шестнадцать–четырнадцать, Кондратьев!…

– Есть!…

У атамановцев черные погоны. У мужиков нет погон. Умирают на веселом, сизо‑буром снегу атама‑новцы и мужики.

Умирай, умирай!

Бей, жги!

Сам Калистрат Ефимыч приедет завтра. За ним шестнадцать волостей идет!… Бей, не унывай!

Хромоногий Семен на лошади, позади баба. Баба тяжелая, как воз. У лошади хребет тонкий. Лошадь боится пламени, несет, стонет.

Не нужно на лошади по улицам – по притонам не заметят. Бежит хромоногий по пригонам.

– Митьша, эвот на лошади‑то один?

– Один? Двое. Бери на мушку.

Не выдержала лошадь, перегнулся хребет – пала. Нет, это сердце у ней не выдержало – пуля его расщемила. Дерево пуля разорвет – живет дерево, а лошадь не может.

Перегнулся хребет, как сугроб под ногой – издохла.

А в шубах те, двое, живы. Хромоногий и баба меж суметов ползут.

– Сенюшка, страсти‑то какие!

– Молчи ты, сука!

А чего молчать? На улице пулемет. На каждый пулемет – десять убитых, а пулеметов всего – десять. А может, и сто убитых на пулемет?…

Горит двор дедовский, сундуки в нем вековые, сухие, как зимняя хвоя.

А скот забыли. Ревут пригоны. Горит скот – паленой шерстью пахнет. Красно‑бронзовые у скота глаза.

Красно‑бронзовый ветер в небе хохочет, шипит, свистит.

Смоляной дым – как рана. Смоляной дым хотя и слепые глаза проест.

Проело слепой Устинье глаза, плачет старуха.

– Пожар, что ли, Листратушка, Семушка?

Отвечает багровый ветер с неба, шипом‑шипит на сизо‑бурый снег.

Тычется по двору Устинья – ворота ищет. Не надо ей ворот!

У ворот убита одна баба, – больше не надо, у каждых ворот по одной.

Эх, ветер, ветер, пурпурно‑бронзовый и тугой!

Заблудилась старуха. Дым гложет глаза. Пламя по седому волосу. Бежать старухе, бежать!

Босиком она. Зима, а тепло. Босиком старуха – в пригон. Развязала ворота, распахнула.

Ага, нашлись люди, догадались выпустить скот! А почему баба на дороге? Скоту нужно бежать из пригона.

Лежит на горячей, талой земле старуха Устинья, греется, она привыкла на голбчике. А скот рогами в заплоты, скот ревет. Ворот открыть на улицу некому.

Горят ворота. Горит скот. Горит Устинья.

Небо горит, снега горят.

XXXVIII

Эх, и голубые же снега, запашнстые! На бочке верхом ехал заимкой рыжебородый Нау‑мыч. Как в пустую бочку, кричал по дворам:

– Товаришши, спирт отбили!

Липкое желтое пламя от смольевых щеп.

– Пей, товаришши, подходи!

Со смолья багровые капли на снег. Шипит ночь, расползается.

Эх, ковши – не ковши – ведра! Пей!

Смолой пахнет жгучий спирт, разбавляй снегом, чтоб холоднее.

В широкие, как стакан, глотки ныряют жгучие ковши. Пот по волосатому телу. Жарко!

Щепы ветер рвет, пламя над бочкой, над лошадью.

– Эй, кто там еще? Подходи!

Подходят.

Всем умирать, всем пить.

Все пьют.

Пьет Калистрат Ефимыч. Ему ковш эмалированный. Никитину – ковш медный.

– Лопай, еще везут!

Ах, и голубые же снега, голубые! Ах, и звенит же тайга, звенит! Орут громогласные песни:

Эх, распошел ты…

Мой серый конь, пошел!…

На бочке верхом рыжебородый, бьет валенками в бочку, кричит:

– Подходи!

Бабы с ковшами из шалашей, бабы с котелками из землянок, ребятишки голобрюхие – с чашками.

– Пей!

А потом с горы, с яру, катались на шкурах, на кожах.

Вся заимка Лисья катается, гуляет.

Гуляют, пьянствуют Тарбагатайские горы!

Снег над шкурами клубом. Гора клубом. Небо клубом.

– О‑о‑ох!…

Голова кругом, колесом, летят, шипят, сшибаются шкуры.

На горе три сосны сухостойных подожгли. На горе пламя. Все под горой, как от щепы, видно. Полыхает гора.

– Садись, Микитин!

Ледяная гора разукатистая. Ледяное небо катится. А по небу луна тоже с гор на шкурах несется.

– Садись! Э‑э‑э‑х, ты‑ы!…

Бабы визжат. Баб, когда катаешь, обнимать надо. Как снег под полозьями, визжат бабы.

А в штабе курчавый играет на гармошке. Курчавые все и всегда – гармонисты.

Шлюссер‑мадьяр и Микеш‑серб с девками кадриль ведут.

У дверей парии семечки щелкают.

Мороз щелкает избы, как семечки.

Подошел парень к бочке, сказал Наумычу;

– Девка‑то та, в загоне, замерзла.

Поднял кружку со спиртом рыжебородый.

– Пей! Какая девка? Гриппина‑то, што ль? Пушшай! Царство небесно!

Выпил парень, пошел. Крикнул рыжебородый:

– Ты старику не говори, скажем – убегла!… А ты как туда попал? Кралю повел, что ли?

Хохочет парень.

Кошеву в коврах привезли. В кошеве Калистрат Ефимыч, Настасья Максимовна, Никитин.

Парни по краям. На задках парни. Смольевые щепы в руках горят. Желто‑багровый огонь, веселый.

Летит кошева под гору – голубой и желтый клуб.

Смолистый дым, веселый. Смолистый дым – как спирт.

– Э‑эй!… Сторонись, тулупы!…

Вся душа в снегу, все небо в снегу – голубом и мягком.

…Здорово!…

XXXIX

Снега мои ясные – утренний глаз олений! Вся долина, вся земля белки Тарбагатайские.

И медведь лохмокосый в берлоге, и красный волк на скалах, и лисица по хребту сугроба – ждут.

Ой, не скрипи, железо, по дороге, не вой за сугробом, волк, – сердце мое, как пурговая туча – по всему небу, по всей земле!…

Лиственницы бьются – не хотят па плечи снега. А снег на них бледно‑зеленый, а хвоя бронзовая.

А ветер золотисто‑лазурный в хвою уткнулся, бороду чешет.

Эх, снега мои ясные, утренний глаз, олений, – ждите.

…Снега шли на запад, тащили за собою морозы.

Мужики шли на запад.

Из тайги – к городам. Из гор – к городам.

Расступитесь, снега, разомкнитесь – голубое, золотое кольцо свадебное!

Сшибаются розвальни на раскатах. Закуржавели лошади. Сшибаются закуржавелые бороды.

– Е‑е‑ей!…

– Ей!…

От поселка к поселку метет пурговое помело, метет. Лыжи по насту как снежные струйки. В рукавицах топоры, винтовки, на розвальнях пулеметы.

Холодный ствол, убьешь троих – нагреется. Руки отойдут. Душа людская отойдет – вверх.

Гонит землистоглазый старик обоз пустых подвод.

– Куды? – спрашивают.

– В городах‑то возьмем!… Бают, имущество раздавать будут!…

Хохочут старики, у самой земли – седая борода.

Города замыкаются в железо. Двери на железо – болты. Штыки за городом – болты.

– Кро‑ой!…

Над тайгой зарево. Над городами таежные сполохи.

Не сиянье полярное – тайга горит. Не на льдинах белые медведи – мужики‑лыжники, душегубы‑охотники.

Эх, и голубые же снега, голубые, запашистые.

Нет, я иду, иду в снегах, пошел!

Любовь моя, радость неутомимая!

Эх, душа моя – кошева на повороте! А ковры туркестанские – губы.

Ковры снега мутят. Кошева на раскате. На пятнадцать верст лошадиный храп!

Так любите, люди, так!…

Плескалась по горнице мокрыми коричневыми ладонями бабка‑повитуха Терентьевна. И вытаскивала из углов одной ей ведомые тряпицы.

Велеречит слова, ей нужные:

– А ты, муженек, в передний угол иди, крестись, чтоб лбу больно было… Роды тоды будут легки, как пух.

Стонала Настасья Максимовна.

Жарко в горнице, как в бане, а выскочить нельзя.

– Мамонька‑а!… темечко‑о!… Бабонька! Бо‑ольно!

Оловянный у старухи глаз, бельмовый, наводит его на роженицу.

– Кричи швырче – пройдет!… Я как рожала‑то, чуть потолок криком не разорвала. Кричи!

Вышел ребенок. Будто перенявши у матери крик, полетел им по комнатам, криком тонким и белым:

– Ы‑ы‑и‑и‑и!…

– Уйди, Листрат, на двор пойди, передохни. А как в грудях заноет – приди. Исстари так!

Юбка у Терентьевны как стог, а голос – травинка.

– Крепка у те баба‑то, будто блин съесть, родила.

В воротах мечется зеленый тулуп, шапка под тулупом высокая – колокольня. А голос двери шевелит:

– К тебе, ча‑адо, Калистра‑ат Ефимыч!… Грехами и муками!…

Пробил тулупом сугроб в воротах, рукавами трясет.

– Страданьями и наказаньями в логово разбойничье принесло меня!

Растет из воротника зеленый попов волос, сел на приступочку, вздохнул:

– Аки сына блудного в дом не пускаешь?

– Баба рожает, отец Сидор.

Запахнул поп Исидор тулуп, снег стряхнул.

– Тогда сам не пойду!… Талицу‑то спалили, слышал?

– Знаю. Семена не видал?

– Не видал, чадо. Може, убили, а може, сам убился. Мне‑то куда? Церковь сожгли, ульи у меня сгорели… Думал, на заимке‑то ограбят, домой привез… Мед‑то горел – за‑апах… чистс поляна…

– Все сгорело?

– Как бумага, и золы нету. В город мне бежать нельзя.

– А ты беги.

– Скажут – беженец. Деревенски мужики поймают, повесят. У вас тут места не найдется?

– Живи.

– Не служите?

– Чево?

– Обедню, скажем, вечерю. Аль требы каки?

– Не надо.

– Ну‑у!… Поди, и дите крестить не будешь?

– Буду.

– Закон!… А жалованье как? Не полагается, поди, уставов нету… А я на доходах могу!…

– Живи.

– А как церкви думаете строить? Поди, так и отменят стройки. Стары‑то сгорят…

Ходил поп Исидор по заимке день и два.

Гнали табуны, пойманные на еланях. Шел скот худой, одичалый, на людей смотрел как на волков. А погонщики были тоже тощие, как волки весной.

Крестился под тулупом поп Исидор, прижимался к амбарам и был весь точно копна старого мха.

Уходил в землянку, зажигал жирницу и читал, не глядя в листы, требник. Голос у него был как у поднявшегося роя пчел.

А волости требовали людей из штаба. Никитин словно прирос к столу, и, глядя на него, казалось восстание – ворохом бумаг, поднятых ветром.

– Поезжай, – говорил он Калистрату Ефимычу. – Я здесь. Я вижу…

Неслась оснеженными полями алая ковровая кошева.

От темных изб не отчищали снега – чтоб не заметно поселков. И были поселки как сугробы, а дороги как звериные тропы.

Спал в логовах медведь, спали горы. В избах – сонные, мягкие лица.

Много было в этом году ребят, и все ребятишки не были такими, как Васька, Листратов Васька.

А Васька, мигая теплым личиком, похожим на розовую каплю, сосал большие и круглые груди.

И небо сосало из белой зимней груди голубой дым. Говорил попу Исидору Калистрат Ефимыч:

– Оглянуться некогда, несет, как лист в бурю. Густо овчинами вздыхал поп:

– Куда бы мне уйти, чтоб пчел водить можно было?…

XL

С бубенцами пронесся рыжебородый Наумыч. Вбежал в присутствие – борода плавит снег, глаза плавят куржак на бровях.

– Листрат Ефимыч, сына твово Семена пымали с белыми.

– Иде?

– Под Воробьевской в роте ефрейтовал. Как есь весь наш отряд постановил – убили твово сына, Мит‑рия, кончили, назначить в вознаграждеиве Семена командером своднова отряда.

– Ну и ладно!

– Надо тебе ево?

– Семена‑то? Не надо, – ответил Калистрат Ефимыч.

Сел в кошеву Калистрат Ефимыч, взглянул на солнце – молодое, играет.

Идут селом обозы, а людей в обозах не видно. Пригляделся – лежат в санях, будто все время от пуль берегутся.

– Куда?

– На спокойную землю. Захохотал рыжебородый.

– Коней загоните, не найдете!

Молчат сани. Скрипит на полозьях молодое солнце. Темно‑синие проруби чистит пешней киргиз. Пахнет дорогой, назьмами.

Сказал Калистрат Ефимыч:

– Зима‑то какова? а?…

Расстегнул шубу Наумыч, трубку достал. Кони несут, довольные.

– Зима чешет почем зря! Однако белых утурили мы далеко. Поди, как март идет, – месяца‑то, бают, отменены…

Обогнала кошева обозы, идущие на спокойную землю. Лежали в санях люди, похожие на трупы, а ребра у лошадей торчали в шерсти, как прутья.

Розоватые и теплые, как тело ребенка, лежали снега.

Горевала у люльки Настасья Максимовна:

– Докудова жить‑то тут будем?… Сердце – и то все в золе! Не шевельнуться, не повернуться… только и знают – народ бить.

– Обожди.

Разбросил свивальники Васька, бьется в люльке, кверху ползет.

Смотрел на него Калистрат Ефимыч, долго смотрел. Вышел на крыльцо.

Сутулый парень с ведром клейстера лепил на амбар бумаги.

– Чево ты? – спросил Калчстрат Ефимыч.

Парень поставил ведро и, обтирая руки о валенки, торопливо ответил:

– Муки полно ведро завел, а приказы лепить некуда… На кедры, что ли, в тайгу?

– На спокойную землю.

Остановил проходивший обоз и лепил приказы на сундуки. Мужики тоскливо глядели на парня и, отъехав за амбар, соскабливали кнутовищем бумагу.

“По приказу ревштаба… первой армии… мобилизация…”

Пощупал мокрый лоб Калистрат Ефимыч, шапку на затылок передвинул.

– Теплынь!

Хрупко ржали на пригонах лошади.

Таяли снега, таяли. Рождалась розовая земля. Телесного цвета, пухлые, как младенцы, бежали на облака горы.

Уходил в леса Калистрат Ефимыч. Искали его штабники – не находили. А нарочные привозили бумаги. Востроносый, как в гагьём гнезде, сидел за столом Никитин.

Сухое, как береста, сердце Калистрата Ефимыча. Сухое и жмется от дум, как береста от жары… Ноет душа, по лесам бредет.

Встретил рыжебородого Наумыча на опушке. Махал топором, как рукавицами, по деревьям зарубы.

– Куда, на каки дела?

Засунул топор за опояску. Бороду широкую, острую, как топор, – за ворот.

– Выбираю, Ефимыч, сутунки под новую избу… Намечаю. Спалено все.

– Спалено!… – отозвался глухо Калистрат Ефп‑мыч.

А дальше – запружали мужики горную речушку Борель. Незамерзающая она, девственница. Наваливают поперек камни, хлещет холодная волна.

Кричат мужики:

– Помогай, Ефимыч!

– Запрудим да пустим!… Лети!…

Рассказывает Наумыч, пальцем по топору звенит:

– Мается люд. Для блезиру хоть пруд гонит. Душа мутится с войны. Робить…

Сосны одни да Калистрат Ефимыч с ними. Кричат над тайгой птицы, с юга возвращаются.

Отзываются, свистят им сосны. Тающей таежной прелью пышет. И как осиновая кора – бледно‑зеленое небо гнется…

Дышать тут Калистрату глубоко и быстро, как полету горных рек.

Только на елани густо, перекатисто ревет.

– Видмедь встал? – сказал тоскливо Калистрат Ефимыч. – Не должен бы… рази потревожили?

Среди елани костер. Дым аспидный, жаркий, в кедрах мнется. А вокруг костра – поп Исидор в облачении, с кадилом.

Машет кадилом, поет:

– “Еще помолимся!… преосвященнейшему нашему…”

Обождал Калистрат Ефимыч. Не перестает петь поп Исидор.

Отломил сук, кинул.

Поп выпустил кадило, на пень сел.

– Молишься? – подходя, спросил Калистрат Ефимыч.

Выкинул угли из кадила поп. Дунул, разогнал ладан.

– Молюсь, чадо‑о!… Как потерял я церковь – молиться мне хочется, а мужики‑то хохочут… не признают.

– Не молятся?

– Не зовут!… У меня душа треснула, будто мо‑лоньей раскололо, – шептал поп торопливо и напуганно:

– Мозг‑то у меня, мозг – жижа осенняя! Ничего не пойму! Огни вокруг я – вдруг, чадо, тьма. И ангел некий с мечом над тайгой, одеяние у нево – ризы!…

– А куда идти нужно, поп? Веру я, думал, поймал, как за кыргызами гнался… Сердце в крови горело‑ бей!… За пашню зубом рвал. Сердце‑то, как ягода спелая, думал, ветром этим сорвет, опадет, буду я покоен… как Микитин!… Нету спокоя, ну?…

Гремит по парче кадило. Пахнет парча ладаном. Смотрит с кедра белка, хвостом морду закрывает, хохочет. И на хвое снежный беличий хвост.

– Микитин‑то – сталь, боюсь я ево, чадо! Убьет, как мороз пчелу… Куда мне!…

– Куда, поп? Ты учился, как человеку страдать надо, чтобы пути нашел. Тает у меня душа, оголяется…

– Земля, чадо, обнажается, земля рождает!… А я – то, как семя бесплодное, испорченное… – Затряс епитрахилью, волос над ризой как зеленая пена. – Какому святому молебен служить?… Выдумай хоть ты святова, отслужу… Али тебе, Калистрату‑мученику, служить? – Захохотал широко поп, кадило в карман засовывая. – Ты сам скоро молиться будешь. Какую веру удумал? Зря ты из Талицы ушел. Зачем уходил? Чево молчишь, предатель, Иуда?…

Пряча парчовую ризу в кусты, таскал на нее хвою.

Жаловался дорогою до заимки.

– Попадью потерял!… Хозяйственная попадья была… Как начали обстреливать, понесла лошадь в санях ее, так и унесла. Пожалуй, и сейчас несет… Дикая лошадь.

– Тяжело нести – остановит.

– Возможно, чадо. Трупик попадьин из‑под снега оттаивает, возможно. Поставить бы хоть крест, где храм‑то был.

– Куда?

– В Талице. Все‑таки молились.

– На людей не хватает, а ты церковь…

И, мутным глазом испуганно глядя на амбар, сказал поп Исидор:

– Мне‑то, как убьют, поставь крест, пожалуйста. Да чтоб покрепче… Раньше‑то нас в оградке хоронили… церковных.

Из‑за амбара шел Никитин. Был он все в той же зеленоватой шинели, только на шапке цвела алая в ладонь звезда.

– Пропагандируешь, Сидор? – устало спросил он. – Валяй! Выгнать бы – мужики не хотят.

И как стог от спички в огне загорелся и залепетал поп:

– Грешно над стариками, гражданин Микитин!… Я и то без семьи.

Никитин, протягивая бумагу, сказал:

– Поезжай, Ефимыч, в Сергинскую волость. Ревком просит. Любят тебя мужики, а за что?… Тут мандат.

Достал из кармана черный камешек. Всплыла неподвижная ухмылка.

– Пласты нашел. Уголь каменный. Слышал?

– Бают, жгут. Горюч камень, выходит. Куды ево? Здесь лес вольный – жги. Угар, бают, с камня‑то?…

Дробя камень пальцами, смятым, ласковым голосом говорил Никитин:

– Руды – хребты. Угля – горы. Понимаешь, старик? Заводов‑то! А сейчас мастерскую. Город возьмем…

– Ты‑то?…

– Я.

– За‑во‑ды! А где ты ране был?

Сунул бумажку в руку Никитина, пошел.

– Не поеду. Без меня люду много.

Вынесся из‑за угла поп, спросил торопливо:

– Про меня не говорил?

Поймал его взгляд, тоскливый и ясный, отвел глаза.

– Говорил. Надо, грит, женить попа,

– Жени‑ить?…

Взмахнул широкими рукавами поп.

– В Китай, што ли, мне скрыться?…

Волокла тощая грязная собака лошадиную ляжку. Захотел Калистрат Ефимыч кинуть камнем, нагнулся – камень легкий, как снег. А на вид – три пуда. И телом вдруг ощутил силу в руках – тугую, неуемную.

Поднял камень, еще один. Донес до ворот. Обождал. Взял и отнес обратно.

Потный, алый, как свежепеченый хлеб, вернулся домой. Хлебал радостно, быстро жирные, желтые щи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю