355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » У » Текст книги (страница 9)
У
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:39

Текст книги "У"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

– Зачем же она приходила к вам?

– А я знаю?

– Опять вы струсили?

– Как бы не так. Я расширил щель и позвал ее сюда. Предварительно я погладил ей ножку.

– Вы? Вы осмелились?

– Я? А почему мне не осмелиться? Погладив ножку, я пощекотал ее за ухом, и она вошла, поджав хвост.

– Сусанна?

– Нет, кошка. Вернее, котенок. Да, Егор Егорыч. Так же как и вы, я принял его вначале за Сусанну. Сусанны нет – и не будет.

– И не будет?

– И не будет, Егор Егорыч. Трошина я доканал и доканаю сегодня окончательно: пусть-ка он найдет мне – к вечеру – пятьдесят голодающих. Трошин оторван.

– Приятно.

– Отрицаю! Лучше б его оставить. Едва мы его отозвали, как возник свежий противник, расчетливый, плоский и отточенный.

– ?

– Да, да!…

– ??? – Я изобразил знак этот пальцем в воздухе, и доктор левой рукой поймал его и, разглядывая, перебрасывая с ладони на ладонь, смеясь, проговорил:

– Похож, похож! Вы умеете округлять догадки, Егор Егорыч. Он, Насель…

– Насель? Абрам Вавилыч? Букинист, обремененный родственниками. Орудие без передка. Поскребите у себя в голове, Матвей Иваныч, найдите кое-кого менее унижающего вас.

– Насель? Лисица страшнее медведя, Егор Егорыч. У медведя сила наружу, а кто может угадать все лисьи хитрости. Я ошибался, накидываясь на Жаворонкова и Трошина, но не того надо называть глупым, кто делает глупое, а того, кто не сможет об этом смолчать. Догадываются ли она, они, почему я на них напал? Нет.

Как мне ни жалко было его, но я с силой потряс его за плечи, дернул за руку, так что он весь скорчился от боли и отполз по матрацу к стене. После такой подготовки, я придвинулся к нему и начал его чистить:

– Матвей Иваныч! Вы не в состоянии дотащиться до коридора, – ощупайте свое тело. Вам не встать, – попробуйте выпрямиться. Перед вами встанет с кулаками пятьдесят родственников Населя, а вы умный…

– Быть чересчур умным на войне тоже опасно, надо побольше храбрости, Егор Егорыч.

– Гнушаться вам их, а не проявлять храбрость, Матвей Иваныч!

Доктор посмотрел на меня в изумлении:

– Да вы совершенно обезумели, Егор Егорыч. Если вы еще не секретарь, то боюсь, что вам придется вернуться в больницу отнюдь не служащим. Я повторяю вам, что два предыдущих, ложных моих соперника были мною, я подчеркиваю, мною вынуждены к физической борьбе, так как при их конституции диалектический метод непременно должен подчеркиваться физическим. А здесь предстоит нам, тем самым я вас приглашаю с собой, чисто словесный турнир. Я мог бы состязаться с Населем, лежа в могиле. Он букинист, Егор Егорыч, он погружен в книги, и вот оттуда мы извлечем такие аргументы, при которых даже я могу отказаться от последнего слова!…

Я встал, хотел, было, плюнуть, но, стукнувшись затылком о потолок, поневоле обратил взор свой вниз. У ног моих лежал истерзанный, избитый, весь в саже, пыли, с ввалившимися глазами – доктор. Тот доктор, который проходил по больнице в белоснежном халате, властно раздавая на ходу приказания; всесильный врачеватель, он лежал предо мной словно мусор, словно гнилая щепа, в которой недоставало еще червей…

Кто на моем месте остался б минуту в этой комнате? Никто, хотя бы потому, что книга моя тогда б оказалась ненаписанной.

* * *

– События обозримы кануном отправки, – торопливо хлебая губами воздух, сказал мне Черпанов. – Канун отправки! – повторил он с несвойственной ему торжественностью. – Хотите помыться? Я уступаю ванную. Дорога длинна, Егор Егорыч, а вам придется везти эшелон в 2.386 человек.

– Две тысячи триста восемьдесят шесть человек! – повторил я в крайнем изумлении.

– Пустите краны! Доски долой.

Он затащил меня к себе. Я помог ему разжечь колонку и теперь, когда теплая вода наполняла ванну, а он уже гулял без верхних штанов, он все еще не успел высказаться.

– Мойтесь. Я вымоюсь попозже. Две тысячи триста восемьдесят шесть.

Он втащил меня за рукав обратно – и положил одну доску на ванну. Мы уселись. Из-под низа шел приятный пар.

– Вымыться? Успею. Раньше я объясню вам, Егор Егорыч, откуда получилось 2.386. Почтенненькая цифра, а? Не считая пролетарского ядра, Егор Егорыч.

– Следовательно…

– Следовательно, эту цифру дает нам наш дом. Квалифицированной и неквалифицированной, но грамотной рабсилы через Степаниду Константиновну Мурфину, ее мужа Льва Львовича, детей: Осипа, Влерьяна, Людмилу и Сусанну, знакомых, родственников и всего окружения по самому скромному подсчету – 870 человек…

– Откуда?

– Списочек имею. Посетил, невзначай будто, учреждения, в коих они служат. Мгновенно запугались детки – и списочки сами мне забросили. Очень, у них имеются основания, – боятся расшнуровки. Общественной. Тереша Трошин соберет 210. Абрам Насель, букинист, 150, но если нажать, то, я думаю, и 300 выжмем. Родственников у него – неисчерпаемо. Ларвин, кооператор, 536 и, наконец, Жаворонков, по предварительным сведениям, – я лично с ним не говорил, – 620. Итого – 2.386. Мазурского я отбросил из-за его туманного мышления, дядя же, Савелий Львович, сами изволили вы наблюдать, личность бесцветная и пустая, его мобилизовать невозможно – возьмем его сторожем, что ли. Итак, если отсеются, как дрянь, не поддающиеся расплавке и переливе триста восемьдесят шесть личностей, то и тогда у нас останется две тысячи вполне пригодной рабсилы, то есть треть того, что на первых порах для пуска потребуется Шадринскому комбинату. 2.000! Егор Егорыч, соскакивайте с коня, приехали! Хотел бы увидать другого, такого же ловкого уполномоченного. Месяцы некоторый ездит, а привезет какой-нибудь десяток.

Он, для удобства, постелил еще доску. Я напомнил ему о ванне. Он пренебрежительно махнул рукой.

– А отводки? Отростки? Едва две тысячи проработают месяц, они поймут и потянут других. Осаждать будет наш комбинат рабсила, Егор Егорыч.

– Вы хотели, Леон Ионыч, насчет пролетарского ядра…

– Умышленно оттягивал, Егор Егорыч. На комплектование, здесь уже кое-что предпринято, и объяснение с вами. Сейчас же пришло тому время. Посетил я один авиагигант. Собственно, из-за него я сейчас и в ванну полезу. Посетил я его по таким соображениям. Если помните, то на гвоздильном выдал я бригадиру Жмарину свой адрес. Теперь представьте, хотя это и маловероятно, что Жмарин вздумает посетить нас. Стихи, предположим, написал. Для консультации. Приятно мне? Приятно лишь в том случае, если их разубедит высший авторитет, чем мой. С их точки зрения, таковым авторитетом явятся не лица административного персонала, даже не инженеры, а пропоют перед ними свои же братья-рабочие, но с более высиженным уровнем – «гигантическим», по выражению Жмарина. Но где мне достать «гигантических» рабочих? Сами знаете, Егор Егорыч, попасть на крупнейшее предприятие, посмотреть возможно, имея или имя, или знакомство. Того и другого у меня в Москве нет, – оставлено на Урале, – да если б и было, я, в силу известных вам причин, лишен возможности применить таковые. Оно лучше и не применять, сами понимаете, утащить с «гиганта» сотню квалифицированной силы – это все равно, что получить тысячу неучей – естественно, за мной усиленно наблюдали б. Мерил, я переставлял возможности – и вспомнил я разговор с одним рабочим в поезде – по дороге в Москву. Рассказывал он об авиационном заводе, где выделывают моторы. Чрезвычайно восхищался он высокой техникой. Требуется, например, точность до сотой миллиметра при точке коленчатых валов для моторов, а имеются там такие спецы-рабочие, которые за много лет работы не испортили ни одного коленчатого, а он стоит три тысячи рублей, валюткой-с! Описывал он, как испытуются моторы, – в общем, мотору в жизни уделяется больше внимания, чем, скажем, профессору, которого пускают на кафедру. Проговорился он также, что местком и партком помещаются в устье завода, возле ворот, и без особого разрешения возможно в местком проникнуть. Записал я, на всякий случай, адресишко, дескать, – слесарь, некоторым образом рвач, платите вы прилично, зайду, побеседую. Он и свою фамилию приложил, но я его решил, ввиду его малой общительности и чисто технической беседы, отставить. Завод – на окраине. Тащился я туда, трамваем, часа два. Вижу: каменный двухэтажный дом, рядом – ворота, а там корпуса – корпусищи, предположить невозможно, какого объема. Вход в двухэтажный. Вестибюль. Наверх – лестница, заводоохранник с винтовкой, пропуск в заводоуправление, а налево – коридорчик, обычный, как у всех свежих заводов, из нового тесу, скамеечки. Проносится мимо секретарь парткома, на котором все виснут. Обыкновенная картина. Сажусь я на скамеечку и разматываю лесу. Цель моей удочки заключалась в том, что я прутиком…

Он показал мне ивовый прутик. Я повертел его в руках, понюхал и, из почтенья, зубом попробовал.

– …Прутиком подле своих ног начал проводить черту за чертой. Проводил я так невидимые эти черты часа полтора-два, пока не подсел ко мне нужный субъект. А расчет мой был таков: в дистанции толпы, полощущейся вкруг меня, найдется же расторопный и хлопотливый, который заинтересуется: какой ступенью ума вызвано поведение проводящего по полу черты. А заинтересовавшись, опять-таки в силу суетливости и расторопности, пожелает он оснастить жестче свою заинтересованность. Подсел. Из себя смуглый и такого низвергающего беспокойства, что выносить трудно.

– Что ж, производите здесь, – спрашивает, – бесцельные движения? Этак и руки оскудеют. Прободение отверстия в кабинет какого-либо товарища желаете?

– Нет, – отвечаю, – я изобретатель.

– Схему какого-либо мотора?

– Да нет, – говорю, – не схему мотора, а оспариваю новые крылья.

Нужно разъяснить, что моторщики презирают «мебельщиков» – заводы, сбирающие самолеты, – и он с понятным мне презрением отзывается:

– Что же вы не понимаете разницы между моторным и сборным?

– Да нет, – говорю (все в целях втянуть его в разговор), – я полагал, у вас скомбинировано. Утомился, присел отдохнуть.

Беспокойщики – людям всегда сочувствуют:

– Минуточку, – говорит, – обождите. Моя фамилия Некрасов. Миша Некрасов. Я имею способность закатываться. Так если закачусь, вы меня покличьте. Меня здесь каждый укажет.

Но «закатиться» он не закатился, а точно через минуточку появился под руку с другим, разительной с ним разницы: сосредоточенным, цеженным-перецеженным через науки, отрекаться которому от благ – сплошное удовольствие, его, видите ли, Супчиком прозвали за то, что он от вдумчивости постоянно теряет ложку в супе.

– Вот он, Супчик, – говорит мне Миша Некрасов, – прежде чем в моторы перейти, невероятно углублялся крыльями. Он вас очистит от бюрократической волокиты, товарищ. Смягчи тон, Супчик, для начала, запугаешь.

Но Черпанова и запугать трудно, и понял я, что Супчик – опять-таки в силу своей специализации, сущность которой заключалась сейчас в том, чтоб мотор такой-то перевести из лабораторного в серийное – массовое производство, настолько углубился в свой мотор, что его можно было б увидать у него в зрачках, – Супчик вряд ли способен меня расспрашивать и пришел сюда или из уважения к Мише Некрасову, или рассеять умственное погружение и утомление. Утомление сгибало его плечи, штемпелевало лицо, а умственное погружение подпирало его, не позволяя превратиться в окалину. Но все-таки легкое опасение стригло меня: вдруг задаст он какие-нибудь каверзные вопросы? С другой стороны, ужасно мне хотелось притупить таким антиподом бригадиров Жмарина и Савченко. Поэтому, отменив остановку, кинулся дальше:

– Вот, – говорю, – мы изобретатели вроде двух кулаков с сеном, свидетелем суда над которыми мне пришлось быть.

Где Супчику сбросить свои мысли, хоть и хочется ему отдохнуть? А Миша Некрасов сразу заинтересовался возможностью мотнуться в сторону:

– Любопытно узнать, что это за случай с сеном?

– А случай, отвечаю, действительно любопытный. Жили у нас на Урале, возле Шадринска, два кулака, и владели они лугом, пополам, для покосов; лугом, обвитым очень однообразным кругом ветел. Ну-с, начали они в прошлом году косить, и накосили они по стогу сена. Один из них, пожаднее, решил спереть у своего соседа стог, ночью, а днем, следующим, перевезти свой. Прекрасно. Ночью, чтобы не узнали, заехал он с противоположной, – считая от его стога, – стороны луга и упер соседское сено. А утречком, вежливейше и легально, запрягает свою он лошадь и начинает сгребать свой стог и вдруг на него – милиция. В чем дело? Сосед его орет: а в том, что гребешь мое сено. Что ж оказалось? Ночью-то он заехать – заехал, как и предполагал, с противоположной стороны и сметал стог, но не тот, к которому подъехал, а противоположный, то есть свой же, а утром приехал и вместо своего стал наметывать стог соседа.

– Но все-таки не понимаю, – смеется Миша Некрасов, – какое же отношение ошибка кулака имеет к самолетному изобретательству?

– А такое, говорю, что мы зачастую обворовываем свои знания и то, что кажется нам изобретательством, в сущности, есть воплощение читанного. Вот я сижу и грущу, и не хочется мне идти на другой завод: вдруг я свой стог-то тащу? Хотя кулаком я никогда и не был, а все дело в том, что, как изобретатель, я жажду оттаивания через ласку и подпорку других.

Миша Некрасов укоротил нейтралитет Супчика:

– Спрыгни с мотора, Супчик! Дай товарищу изобретателю остановиться на время в ласке и внимании.

Супчик встал: мотор всасывал его глубже и глубже до неописуемого расслабления:

– Я сейчас занят, ребята.

Но Мишу Некрасова не так-то легко смотать со шпульки:

– Обожди. Отдохни, выпрягись.

– Я отдохнул, Миша. Мне пора, ждут.

– Вот ведь какой особенный. Не сейчас же его обрызгивать консультационной водой, а на дому.

– Я и дома занят.

– Обожди. Горло споласкивать надо человеку? Надо. Вот и закатим подворье… в складчину.

Я ради этих слов и разводил всю волынку. Я тут и впился. Я такое унижение развел, что даже Супчик и тот вылез из своего мотора – не потому, что он обожал раболепие, а увидел человека с подрезанными возможностями, также как и он отточенного на науке – нечто схожее с любопытством скатилось с него, он повел губами, – как зенитное орудие нащупывает самолет, отыскивая причину отступить на вечер от закона мотора, сказал:

– Ну, позови. А если я засну?

– Ты-то, Супчик? Да мы компанию доскональную подберем. Любишь компанию, дядя? – спросил он меня.

– Люблю.

– И люби.

Супчик скрылся. Миша Некрасов, обрадовавшись случаю похлопотать, тут же вспомнил, что кстати подошел день его рождения, у какого-то приятеля его выигрыш в займе – вообще предлогов оказалось много. Я понял – комнаты набьют донельзя.

– А какой срок? – спросил он.

– Все-таки важно поскорее. Зачем травить скотом луг?

– Устроим послезавтра, – сказал он, смеясь. – Пригласить долго ли: по телефону, а некоторые и рядом, у станка. Ты мне, дядя, нравишься. Крылья? Нет, не крылатый ты, предотвращай беду, переходи в моторы. Мотор – мозг, сущность воздухоплавания. Крылья? Крылья, при козырном моторе, замени двумя раздвижными кроватями, и, даю слово, полетишь. Но ты, дядя, прав – зачем себя снуздывать, обносить оградой, интересоваться в жизни надо всем. Для меня: муха летит, а я думаю – почему она в таком летном сане?

В складчину – так в складчину. Я всучил ему, хоть он и отказывался, двадцать рублей – по десятке с рыла – и покинул местком и партком. Ядро взвешено, надо уметь от него отвесить!

* * *

– По десятке! – тревожно повторил я его слова, двигая ступней по направлению к двери. – Любопытно узнать, за кого же вы, Леон Ионыч, внесли вторую десятку?

– Пора ли ему действовать? – спросил Леон Ионыч. – Давно пора. Боюсь, что в качестве секретаря он слишком смотрит по сторонам. В деле набора ядра необходимо ему себя проявить! Я уже постоптал каблуки, Егор Егорыч, а вы удаляетесь от дел!

К тому времени, как мы добрались до причины сцепления двух червонцев, густой пар заполнил ванную. Черпанов провел по месту бывших усов, тем же пальцем смерил температуру воды, затем поспешно скинул доски. Он явно тревожился, приготовляясь к приему «ядра». Мне это нравилось. Его деловое, сухое и несколько старообразное постоянство можно было рассматривать теперь в общем и отвлеченном значении. Расстегивая синюю блузу, он указал портфелем на мою ступню, по-прежнему пробирающуюся к двери:

– Постойте. Упорно утверждаю: у нас готово две тысячи восемьсот тридцать шесть. Имелись сомнения насчет Жаворонкова, но он, бдя барыш, сам вьясь вокруг, отворачиваясь, отклоняясь, подарил мне дров для ванны. Внутреннее беспокойство, Егор Егорыч, фактически есть копия человека. А в копию ключ вставлять даже удобнее, чем в подлинность!

От твердости Черпанова меня тянуло к доктору. Хотелось утешить его опрометчивость, да и наконец, объясниться пора нам. Боюсь, что стремления его казались мне ветреными. В коридоре меня остановила Сусанна. Пока я беседовал с ней, возле гигантского гардероба, коридорный сумрак делал его похожим на падающий аэроплан, а огромное тусклое трюмо чем-то напоминало озеро, семь колонн – деревья, – несколько раз высовывался до пояса голый Черпанов, неизменно напоминая о «складчине». Сусанна пренебрежительно – если б я умел выражаться возвышенной манерой доктора, я б сказал, что: «как и подобает красивому и умному двадцатилетнему телу», но насчет ее ума у меня были кое-какие сомнения, красота же… товарищи, кто не был красив в двадцать лет, а в двадцать два года особенно – пренебрежительно, повторяю, начала с того слова, которое тогда (незадолго до ведра, заполненного головой доктора) втемяшивала сестре:

– Провинциал!

И она взглянула на носки своих туфель.

– Провинциал ли, спрашиваю вас, Егор Егорыч, весь ваш Черпанов? По-моему, полный до краев провинциал. Он строг, плечи и грудь смотрят свысока, есть у него даже почтенность, но вгляделись вы в его глаза, Егор Егорыч? Он ахает глазами! Редкий случай, не только в провинции, но и в Москве. Ниже подобного провинциализма опуститься нельзя доктору? накинулась она при моей попытке пустить в дело Матвея Ивановича. – Какой же доктор провинциал?

И со злостью, для меня совершенно непонятной, она постучала кулачком в стенку гардероба:

– Сколь ни встречала я провинциальных ухогорлоносов, ни один из них не разглядывал с таким упорством ноги. А провинциальный доктор смотрит в лицо. Балбес ваш доктор! Обезьянья морда, волосы, как у пинчера, а говорит словно адресное бюро.

Я бросил самый простой, обиходный взгляд вниз. Сусанна почувствовала себя пострадавшей.

– Африканцы, – лениво протянула она.

Я обиделся: меня-то упрекать в африканстве?

– И Африке знакомо сложение, Сусанна Львовна. Не в смысле сложения, как такового, а в смысле арифметическом. Африканская культура отличается от европейской меньшей заботой об одежде, но разве это усложняет жизнь и как-нибудь отражается на агрономии? Кстати, последнее время я много размышлял об одежде. Тут, в известном смысле, Африка даже имеет преимущества. Возьмем примитивный случай…

Я выбалтывал все, что приходило в голову. Попросту говоря, мне хотелось отвязаться от Сусанны. Я полагал, она остановила меня, желая пройти вместе к доктору, а я совсем не хотел быть свидетелем их разговоров. Упреки Черпанова заставили меня более деловито относиться к моему заезду в дом № 42. Меньше всего, следовательно, я ожидал того результата, который получился из моей болтовни.

– Ну, штаны там, юбка обязательные составы одежды и против них зачем спорить, а сколько людям, я говорю не только о женщинах, но и о мужчинах также – в силу современного стремления человечества носить короткие штаны, которые делают нас столь похожими на петухов, что хочется последовать Суворову – сколько людям, повторяю, приходится заботиться о чулках! Штопанье чулок несомненная язва человечества, а что чулки, когда женщинам, кроме того, надо подбирать к цвету чулок, тела и прочего, например, – подвязки! Пустяковая, кажись, проблема, а издревле…

– Издревле вы балбес, Егор Егорыч, – сказала она небрежно, словно из рогожи ткя фразу. – Если вам все понятно, то я могу добавить ради того, чтоб вы, если уж судачить, – судачьте основательнее.

Очень любопытно сопоставить злость двух сестер. Людмила вспыхнет, задрожит, руки в боки – возможно, получишь от нее по гребню, но все-таки как-то сам теплеешь от этой всеобщей, гулкой, как рог, мощи, а здесь, если озлится Сусанна, всякий поймет, что дело засургучено твердо, и еще более осуровеет, ожесткнет весь нутром, от холода не приведет этот случай к известному сходству. Токмо редкий случай обмолвки, – будь бы я на месте доктора, я б отнес это к своим диалектическим способностям, – касательно подвязок позволил мне не глазеть попусту, а понять сразу причину засургученности Сусанны. Она – или обиделась на сестру, или устала, – но небрежность, с которой она сорвала печати, постукивая кулачком по гардеробу, стоит крупного удивления. Ленивым белокурым голосом она поведала мне следующую повесть. Сестра ее Людмила Львовна давно когда-то на фронте захватила пару поразительных подвязок, зеленых, из материала, не известного никому, принадлежавших некогда – как будто – некой герцогине. Уже одна их неистребимая эластичность делала человека тщеславным, и громадное количество поражений Людмилы, несомненно, вызваны были этой тщеславностью. Благодаря подвязкам ее доступность стала известной шире, чем подвязки. Однажды, в постоялом, спешившийся на полчаса всадник объяснился с Людмилой, и она уже замутненно думала, что это самое сладостное из всех поражений и страницы ее будущей книги украсятся лучшим описанием двух пар сплетенных рогов, характерных не мощью сплетения, а, пожалуй, необычайностью места, откуда они произросли (размышление, указывающее все-таки на ее холодность, впрочем, подобное вычурное описание если нельзя объяснить холодностью, то затуманенностью ее души), – он вдруг схватил с пола ремень пояса – и выбежал. Оказалось, он забыл засыпать коню овса. А еще перед этим он смел толковать о ее свежести и молодости! Когда он вернулся, она уже засупонилась, и хотя он вместо получаса прожил на постоялом трое суток, она не внесла этого эпизода в свою книгу, потому что не описывала своих побед. В Москве она много размышляла о будущем. Ларвин предложил ей устроить партию овса – и она, решив быть ему верной, подарила удивительные подвязки Сусанне! Эх, Егор Егорыч, если б вы знали, какие это подвязки, какая мягкость и протяженность, какая зелень, напоминающая мураву конца мая, и как горько их потерять… да, потерять! Вот уже три месяца, а их нет. Она перерыла весь дом сверху донизу, она перерыла комнаты всех знакомых – и все напрасно. А этот идиот Мазурский еще сердится. Как же не быть ей застыдчивой, робкой в людях, когда все кругом знают о подвязках герцогини!

Она сдвинула донельзя насурьмленные брови. Она хотела придать своему лицу вид чрезвычайной заботы. Она не хочет быть засудливой – скорой и опрометчивой на приговор, – доктор даже ей нравится, но он, правда же, не провинциал! И ноги, действительно, он рассматривает!

– Я бы рада поехать в Африку, но… – добавила она. Ее можно было понять – это был тот год, когда, казалось, вместе с храмом Христа Спасителя разрушалась и та часть одежды, которая в обыденном понимании носит название юбки, она чуть ли не до… здесь трудно установить границы, ибо скромному читателю любая граница покажется пакостью, а на нескромного разве угодишь, ему какие границы ни приводи, все мало, да и стоит ли заниматься таким малоблагодарным делом? – я хотел сказать: до 1932 года была короткой.

Либо у нее составилось твердое мнение о докторе Матвее Ивановиче, либо ей тяжело со мной разговаривать, как бы то ни было, я успел ей высказать только первую половину моего соображения, именно, что чем доктор будет жить здесь дольше, тем менее он опровинциалится; во второй половине я хотел изложить кое-что насчет «африканства» доктора, но она – опять с ленивым лицом – засучивая рукава сарафана, отошла от меня. Ну что ж, я отпускал докторскую сущность по ее номинальной стоимости! Бесчинства его давали уже себя знать. Она хотя и ни слова не сказала касательно Черпанова, но несомненно он покорял ее своей всеобщностью!

«Вот тебе и удивительный разум, – думал я, – вот тебе и неиспробованный ум! Высушила моментально она во мне все те сырые обширности, которые простер предо мною рекой своего красноречия доктор Матвей Иванович Андрейшин, обширности, которые благодаря чужому блеску я принимал за нечто плодоносное, – как и подобает относиться к заливным лугам. Извините меня за выспренность, но она обусловлена тем, что я подходил к нашей каморке, а трудно быть не выспренним подле доктора. Вот, например, чего, казалось, проще рассказать ему о том, что я слышал от Сусанны. А попробуй-ка! Вначале надо избрать такой момент, который не показался б ему бесцеремонным вторжением в его психику, хотя он сам вторгался в чужую психику, когда угодно и как угодно, прячась за софизмы. Ну, допустим, вы избрали таковой момент, теперь попробуйте прервать его речь, ибо доктор позволял себя лишь выслушивать, редко соглашаясь слушать других, вернее, откладывая выслушивание оппонентов на следующий день, к каковому дню у него скоплялось столько соображений и цитат, что их никак невозможно было выложить за один день. Так и тут, едва я начал – и не о Сусанне совсем, а издалека, чуть ли не о своих родственниках, доктор поднял правую ладонь к правому уху, – он стоял на коленях, упершись грудью в подоконник и лицом в стекло, – и полилось! Оказалось, что он рассматривал крыши и скамьи стадиона. Как много в наших стадионах от классической древности, – думал он. Вошел, видите, Насель, букинист, человек тоже достаточно древней души. Замечательно то, сказал он Населю, что у кого-то, представьте, возникла мысль: почему цепляются за этот ветхий домишко с колоннами ветхие людишки, живущие рядом со стадионом. Не желают ли они взорвать стадион? Вместе с пятьюдесятью тысячами зрителей?

– Такая мысль принадлежность единственно вашей головы, – сказал я. Редчайшая у вас голова, Матвей Иванович.

– И очень возможно, – согласился доктор, – как бы то ни было, Насель исчез мгновенно. Он мне мешал думать о Сусанне, а, креме того, я еще не приготовился к переубеждению его. Сусанна! Она, только она, Егор Егорыч, объединяет этот агрегат людей. Неуклонно верю, что она организовала болезнь ювелиров, и сколь ни прискорбно, но на нее полностью воздействует лишь бандит! Да, да, Егор Егорыч, ее ум разбудят антисоциальные силы. И в этом предстоящем нам состязании я, хотя и не бандит, продемонстрирую редкую силу.

С легкими стонами он оторвался от окна и припал к матрацу. Я осведомился о его здоровье.

– Прекрасно, – радостно воскликнул он, упираясь ногами в потолок. Легкая боль в хребте, не мешающая, но, наоборот, способствующая всевозможным умозаключениям. При обыденном состоянии здоровья трудно размышлять, Егор Егорыч.

Я оставил доктора продолжать размышления. Насель ожидал меня в коридоре. Доктор засыпал в него основательно тревоги. Насель сразу, вцепившись в меня, начал расспрашивать о стадионе, попутно сообщая об одиночестве, которое испытывают они, обитатели дома, – сухонькая его сущность трепетала несказанно. «Доктор умеет засуфлировать», – подумал я. Чем мог, я попытался утешить Населя. Он же, толкая коленом гардероб, продолжал тарахтеть, что единственное объединение его с родственниками – так этот гардероб, объясняемое обширностью и ненахождением покупателя к нему. «Три грузовика едва увезут его, если разберешь!» – говорил Насель. Черпанов помешал ему. Он выскочил, застегивая синюю блузу, и довольно грубо отогнал Населя.

– Из-за ссученных мыслей, которые нетерпеливо ждут применения, я не вымылся, Егор Егорыч. В крайнем случае, пускай остынет вода. Пока Жаворонков подле, используем его. Он страдает от раздеваемого купола Христа Спасителя – ай, какая жалость! Так мы тебе самому купол засусалим.

Он посуетился малость около ванны, нагружая единственную в мире бесчисленность карманов (даже рот его походил чем-то на карман, особенно после того, как исчезли его сконсовые усы), и потащил меня вверх к Жаворонкову знакомой, суетной лестницей.

– И противно идти, а нужно. Шестьсот двадцать экземпляров рабсилы за ним – и костюмчик. Шестьсот двадцать – это создание нового Жаворонкова, костюмчик же – его прошлое, о прошлом всегда трудно говорить, сколь бы ни были вы всеведущи. Берете, Егор Егорыч, обязанность насчет костюмчика?

– А какую мне ему цену давать?

– По вашему усмотрению, Егор Егорыч. Давайте половину против запроса. К цене поддевочки, которую я ему замыл, прибавлю… Дешево замыл, черт бы его драл!

Я хотел высказать ему свои подозрения касательно единства поддевки и заграничного костюма, но, подумав, что соображения мои, пожалуй, он рассмотрит вроде трусости, кроме того, какой же это торг без всеобъемлющего ощупывания продаваемого, – одним словом, я промолчал. Жаворонков встретил нас без смущения, а даже весело. Он сидел в углу, украшенном антирелигиозными плакатами, важный, как если б почтовый ящик внезапно превратился в запрестольный образ. Резвая его баба с двумя синяками и подбитой губой весь разговор наш сидела молча, посматривая на супруга с диким почтением. Опрятные старушонки вязали чулки.

– Итак, вначале помиримся, – сказал Черпанов, усаживаясь, было, верхом на табурет, но, тотчас же вскочив, он передал табурет какой-то старушке, взяв из-под нее венский стул. Он обожал менять сиденья. – Зачем нам ссориться в замечательном государстве, которое одно способно преследовать одни цели? Черпанов ловко, я не успел и мигнуть, вложил мою руку в лапищу Жаворонкова. Теперь о деле, а именно касательно шестисот двадцати. Есть у вас знакомых, родственников и друзей шестьсот двадцать?

– Шестьсот – я понимаю, – глухо ответил Жаворонков, – а двадцать-то откуда?

– Государственная разверстка.

– И надолго их, Леон Ионыч?

– Видите ли, Кузьма Георгия, время в данном случае теряет свое назначение. Время мы измеряем тогда, когда мы несчастны или когда приближаемся к несчастью. И зачем нам огорчать их, прерывая счетом времени их счастье. Они перерождаются там, Кузьма Георгич.

– Чего ж, выхолостят их или как? Шурка у меня племянник есть, аккуратно сработанный парнишка, его вот жалко, коли выхолостят, а остальные… – он взглянул на старушек, – бог с ними! Насчет Шуркиного выхолащивания снисхожденье, поди, можно хлопотать. Очень он похож на меня, и по молодости-то… – Резвая баба его сверкнула глазами. Он почесал бороду – и замолк.

Черпанов переменил стул. Три старушки сразу предложили ему пять стульев.

– Но почему, Кузьма Георгич, такие крайние мысли?

– От причины.

– В моих словах нет указанной вами причины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю