Текст книги "Очерки кавалерийской жизни"
Автор книги: Всеволод Крестовский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
– Го-о ля!., го-о ля! – ласково подавал я ему голос, оглаживая и стараясь успокоить. Зная, насколько портится лошадь, если оставлять ее под впечатлением страха, не разъяснив себе причину его и не заставив умное и смышленое животное во что бы то ни стало вернуться к испугавшему его предмету, дать разглядеть его, пройти мимо раз или два и, таким образом успокаивая, убедить его, что страх был напрасен, – я повернул назад моего Ветерана.
Ему крепко не хотелось этого, однако ж я без шпор заставил его покориться своей руке, своему шенкелю и ласковому голосу.
В нескольких шагах от дороги лежал обглоданный труп крестьянской лошади. Вероятно, бедняга пала во время сильной распутицы и невылазной грязи, измученная вконец непосильной тяжестью громоздкого воза и изнуренная голодом.
Я заметил, что от падали убегали, поджав хвосты и понуря голову, две собаки. Они трусили по целине неспешной, вихлявой волчьей побежкой, приседая слегка на задние ноги и ковыляя по вспаханному, глыбистому полю. Ветеран храпел, дрожал и не хотел пройти мимо падали. Я должен был слезть с него, взять под уздцы, и только таким образом, проведя его дважды около трупа, мне удалось достигнуть своей цели. Лошадь, по-видимому, убедилась, что страх ее был ложен, однако же, когда я снова сел в седло, она все еще по временам чутко подымала голову в ту сторону, куда побежали собаки, насторожила глаз, поводила строгими ушами и пытливо нюхала воздух.
Вдали на одно лишь мгновение как будто мелькнули две искорки каким-то зеленовато-фосфорическим светом: мелькнули и исчезли.
Волки это, что ли? Или мне только так показалось?
– Ого-го-го-о-о-о! – донесся до меня сквозь свистящий ветер бог весть из какой-то дали оклик человеческого голоса.
«Верно, Свиридов», – подумалось мне, и я на всякий случай подал ему ответный крик.
Минуты три спустя оклик повторился уже значительно ближе, и через несколько времени я заметил темный приближающийся предмет.
– Свиридов... ты?
– Я, ваше благородие!
И он верхом показался на краю дороги.
– Ишь ты, сволочь проклятая, занесла! – бормотал он, впрочем, без всякой досады. – Чуть из седла не вышибла!.. Эко дело какое!
– Куда это ты, брат, летал на ней?
– Да понесла, ваше благородие... спужалась... С версту, почитай, в сторону прорвало ее, лешего... не дай Бог!.. Чуть не застрял было в мерзлом болоте – там только и очувствовалась... Ишь ты, грех какой!
– А ты зачем поводья распускаешь? Оттого и занесла!
– Виноват, ваше благородие!.. Оно точно что... да уж руки больно зашлися, просто смерть как сомлели с морозу... Это аны, ваше благородие, волков так спужалися, – добавил он через минуту.
– Нет, брат, вернее, что дохлой лошади.
– Никак нет-с, ваше благородие, – волков. Уж это будьте благонадежны!
– Какие там волки! Просто, голодные жидовские собаки.
– Никак нет-с, потому я сам изволил видеть... Он так на меня зиркнул этта... словно как свечкой!.. Ей-богу-с!.. Их пара тут была.
– Пара-то пара; это и я заметил.
– Так точно-с. И што ж, мудреного тут нету, потому им теперича этто самая их голодная пора подходит. Со мной этто однажды был случай эдакой, – примолвил он, понизив несколько голос, после короткого молчания.
– Какой такой случай?
– А так-с. Мы еще тодысь в Тверской губернии стояли. Послали меня в штаб, в город, значится, в Бежецкой; а эскадрон уже на зимовых квартерах стоял. Вот, этто, возвращаюсь я из штаба, а дело-то уж под вечер было; совсем, почитай, смерклося. Аны на меня и напади. Семь штук – за волчихой, значится, ходили... Ну, и голодная пора тоже; надо так полагать, что время уж под Святки подходило. Дорога-то мне лежала через лесок, и лесок-то эдак совсем махонькой – одно слово, совсем пустяшный, нестоющий лесок, и тут-то аны откелева ни возьмись и напади! Лошадь, известно, шарахнулась и понесла, а аны за ею! Да так ведь, шельмы, и бегуть не отставая! Как увязались, так и бегуть. Вижу я: конь устает – трудно этта, чижало ему. Што тут делать! Совсем беда приходит! Потому лошадь, известно, вещия казенная и за ее в ответе надо быть; ну, опять же и жалко лошадку; не дай Бог потиранят – кто тогды виноват? – один я, значит. Подумал этто я себе, перекрестился да и выхватил саблю. Гляжу, а один так-таки прямо под горло коню и кидается. Я изловчился да и полоснул его. Взвыл, подлец, и отстал. Гляжу, другой с левого боку наровит зубами за ногу меня цапнуть – я его пырнул. Он и покатился. Так что ж бы вы думали, ваше благородие, какой это зверь бесчувственный! Одно слово, волк, так уж волк и есть! Как только он покатился, другие этто все на него накинулись и давай его рвать зубами. Даже и про меня позабыли. А я тем часом шпоры – и убёг! Тем только и спасся. Ходил на другой день утречком, думал себе этто, коли ежели шкура осталася, так подобрать да продать ее; одначеж ничего не нашел, окромя маленькой эдакой следок крови ево остался, а самого не нашел. Должно, кто ни на есть ехал да и подобрал себе мою работу. Так только, значит, задаром и прогулялся! А вот, ваше благородие, уже и Прокоповичи! – добавил он, указав рукой по направлению к темной массе, которою неясно обрисовалась впереди нас деревня.
Огонек мелькнул в каком-то оконце.
Слава тебе, Господи! Первый переход кончен, и минут через Десять меня ждет уже постель, и отдых, и стакан горячего чая!
3. На ночлеге
У околицы, где торчали два-три покосившихся и подгнивших креста, встретил меня квартирьер и отрапортовал, как должно по форме, что квартиры заняты были квартирьерами исправно и эскадрон уже размещен.
– А где моя квартира? – спросил я.
– А тутотка-с, неподалечку. Позвольте, я покажу вашему благородию.
И квартирьер пошел несколько впереди моей лошади.
– Только вам... не знаю уж, понравится ли... – с запинкой проговорил он сомневающимся тоном.
– А что так?
– Да больно плохая квартера-с.
– Так вы чего же глядели-то? Разве нельзя было занять которую получше?
– Никак невозможно-с. Потому эта что ни есть самая прикрасная: хата, по крайности, попросторнее и печь при ей имеется, а продчия все не в пример сквернее-с, потому – как есть курные хаты: и холодно, да и грязно-с.
Значит, из худшего менее худое. Ну да нашему брату привередничать в этих случаях не приходится: что есть, тем и пользуйся; и притом не в первой уже!
Я соскочил с коня перед низенькой дверью хаты, к которой привел меня квартирьер. Он прошел в темные сени, указывая мне дорогу, и раскрыл дверь, из которой повалил чадный пар клубами.
– Бог помочь, хозяева! – проговорил я, войдя в хату.
– И на веки веков. Амен! – ответил мне из угла сиплый, как будто сдавленный в хилой груди мужской голос.
В хате было жарко натоплено, так что под потолком ходил, как в бане, густой и прелый пар, скопившийся от действия теплоты на отсырелые стены. Припахивало тем угарцем, который остается от рано закрытой печи после выпечки хлебов.
Я осмотрелся в этом паре, но нигде не нашел и признака моей походной кровати.
– А где же вещи мои? – с удивлением обратился я к квартирьеру.
– Не могу знать.
– Да разве Бочаров с фурманкой не приезжал сюда?
– Никто не приезжал. Мы цельный день здесь, а никого не видали; да кабы приехал, так ему, окромя как сюда, и деваться некуда.
– Милый сюрприз – нечего сказать!.. Только его и недоставало!
Я осмотрелся, выгадывая себе, как бы получше устроиться в данном положении. У двух стен находились плотно приколоченные и вбитые в земляной пол узенькие лавки. Улечься ни на одной из них не было почти никакой возможности: и узко, и мокро – потому что со стен течет. Я приказал принести себе куль соломы и бросить его на пол в наиболее чистом переднем углу. Но, черт возьми, как есть хочется!..
– Хозяин! Нет ли у вас чего-нибудь закусить?
– А ничого нема, паночку!
– Нет ли похлебки какой, что ли, какого-нибудь кулешику, или гороху? Разогреть бы, коли холодный?
– Та не, кажу, паночку! Якой-с там кулешик, када и у доме крупы нема!
– Ну, может, яйца есть или сало?
Хозяин усмехнулся с какой-то едкой горечью.
– Э! – безнадежно махнул он рукой. – Ани сала, а-ни яец – вичого! Адна беднота та цеснота, што и-и Боже мой!..
– Да сами вы едите что-нибудь?
– А так. Ядмо, алеясь и яда таковська! У воду покидаемо скариночки хлеба та цибульку, та ось и уся яда!.. А сало, – прибавил он, помолчав немного, – як кабаны поколим, то и сала тоды сдабудзем!
Плохое утешение! Впрочем, Свиридов побежал по деревне да в жидовскую корчму – промыслить для меня чего-нибудь съедомо-го. Я скинул с себя амуницию и закурил папиросу, которая, как известно, перебивает голод, – «а тем часом, думаю себе, авось-либо и Бочаров с фурманкой подъедет». Начинаю приглядываться к обстановке моего ночлежного обиталища. Длинная лучина воткнута в стену и неровным светом озаряет хату. Около лучины сидит с прялкой старуха и молча, сосредоточенно, с каким-то пришибленным выражением в лице, прядет кудельную пряжу. Монотонно-мерный звук прялки и веретена носит в себе что-то грустное и усыпляющее. Хозяин сидит понуро, и по лицу его не разберешь: думает ли он о чем или уж до такой степени пришиблен каким-то внутренним гнетом, что и думать перестал давным-давно о чем бы то ни было. На печи храпит хозяйский сын, умаявшийся за целый день на работе. Двое босых белоголовых ребятенок сидят около прядущей "бабульки* и с выражением тупого, полуиспуганного недоумения поглядывают то на меня, то на бабульку. Третий ребятенок – сопливый, замурзанный двухлеток, поджав под себя ноги, сидит на припечку в теплой золе и сосет корку хлеба. И все это – хоть бы слово проронило! Упорное, тупое, сосредоточенное молчание прерывается по временам только тихим квохтаньем кур да хрюком поросят, ютящихся под печкой. Но зато тишину хаты наполняют непрерывный звук прялки, цвириканье запечного свер чка да чье-то трудное, тяжелое дыхание за перегородкой.
Вдруг из-за той же перегородки раздался крик и плач младенца.
– Марьянка! Ходзь поколышь яиу! – тихо сказала бабулька.
Белоголовая девочка, шмыгнув носом, сползла с лавки и ушла за перегородку. Оттуда послышался тихий скрип качаемой зыбки как бы в дополнение к стуку бабулькиной прялки. Но плач и стон младенца не унимался. В этом слабом стоне слышалось что-то хилое, больное.
Прошло более получаса, а ребенок все пищит, и белоголовая Марьянка, не переставая, колышет зыбку.
Растворилась дверь, напустив из сеней клубы холодного воздуха, – ив горнице показался вахмистр, при сабле, но с какой-то дымящейся кружкой в руках. Поставив на стол эту кружку, он формальным образом отрапортовал, что в эскадроне все обстоит благополучно.
– А фурманки-то все нет, ваше благородие, – сказал он, переждав минуту после рапорта.
Я пожал плечами.
– Не прикажете ли, ваше благородие, чайку? – продолжал Андрей Васильич. – Я кружечку захватил для вас, ежели не побрезгуете.
– А, спасибо, голубчик! – с удовольствием согласился я. – Где ж это ты его добыл?
– А с собой было малость захватимши. Мы этта вскипятили кипиток да в ём-то чай и заварили-с. Кушайте на здоровье, ваше благородие, пожалуйте-с!
С голодухи я просто с наслаждением глотал горячий вахмистерский чай и в душе был искренно благодарен старому Склярову за его внимание. И в самом деле, у наших солдатиков это замечательная характерная черта: в какую бы то ни было критическую минуту – вот хоть бы подобную настоящей, – они никогда не забудут своего офицера и поделятся с ним последним куском; всегда сами, первые, радушно и бескорыстно предложат что бог послал; и откажись офицер – солдат в душе, наверное, обидится и мысленно обзовет его «гордым».
Пришел Свиридов и принес кусок черствого козьего сыра да солдатского хлеба.
– Больше ничего нету, ваше благородие! – доложил он. – Всю деревню избегал – нигде ничего! Бедность этта у них, что ли, уж такая: ни молока, ни сала – как есть ничего! У жидов шабаш взошел – тоже, значит, не отпускают. И то уже насилу выдрал сыру вот!.. Булочка есть у меня, ваше благородие! – добавил он, вынимая из кармана шинели круглый белый хлеб. – Не прикажете ли-с?
– Нет, брат, спасибо! С меня пока и этого будет довольно! – отказался я, не желая лишить солдата лакомого куска.
– А ты где ж ее добыл? – спросил его вахмистр.
– А давеча-с при переправе купил у торговки... думал этта на закуску себе.
– Ишь ты! Запасливый! – ласково кивнул на него Андрей Васильич. – А что это у вас тут такое пищит-то все? – обратился он к бабульке.
– Дзецко, – коротко ответила старуха.
– Дзяучинка маленька, – добавил в пояснение хозяин.
– Ну, этто их благородию неспокойно будет, – заботливо заметил вахмистр. – Вы б ее уняли как...
– А як яну уйматы! – пожал старик плечами. – И то вже хлопчики наши – ось, – калыхаюць-калыхаюць сабе калябку, та ни чого не зробяць!
– Э!.. С чего ж этто она так-то?
– А хвора, дабрадзейку!.. И матка хвора, и дзяучинка хвора... Так бедуймо, што и-и!.. ховай Боже!
– А матка-то где ж?
– А ось-там коло калыбки ляжиць у безпамяцю...
– Дочка тебе, что ли?
– Не, сынова женка.
– Чем же она хворает-то?
– А хто е знае!.. Так сабе, хвороба якось-то вже дзевьяты дзенъ пай шоу...
– И все без памяти?!
– А так: у безпамяцю... ни сама а-ни кавалка хлеба не зъесть, а-ни дзецка не гадуе.
– Э!.. Так дитё, должно, этта с голоду-то у вас и пищит... Грудное еще, что ли?
– Але, – подтвердил хозяин.
– Так вы бы ево хоша молочком отпаивали, – сердобольно посоветовал Скляров.
– А дзе ж яво узяць! – горько усмехнулся старик. – Як бы кароука, дак бы и малако было, а то гэть-ничого нема на усем гаспадарстве!
– Однако, чем же вы дитё-го кормите? Соской, что ли?
– А так!.. Ось, бабулька моя пажуець хлебца та й паробиць соску – так се й гадуе!
Вахмистр сочувственно и скорбно покачал головой.
– Где больная-то? – спросил я, окончив свою скудную закуску.
– А ось тутей, паночку, – указал хозяин.
– Можно видеть ее? – осведомился я, предполагая указать ему на какое-либо сподручное средство помощи.
– А вжеж! – кивнул он головой.
Мы взошли за низенькую перегородку, не доходившую до потолка на аршин. Старик светил нам лучиной. На паре досок, сколоченных вроде нар, лежала на каких-то грязных лохмотьях молодая женщина. Открытые глаза ее были живы, но глядели тупо, неподвижно, бессмысленно. Дыхание с трудом вырывалось из груди. Достаточно было одного взгляда, одного прикосновения к пылающему лбу, чтобы определить безошибочно сущность болезни: это был несомненный и глубокий тиф. Я объяснил хозяину, что хвороба его невестки прежде всего требует чистого и прохладного воздуха и по возможности более света; что накаливать до угару печь и держать больную в этих потемках за перегородкой для нее в высшей степени вредно. Объяснил я ему также, каким образом делать и прикладывать ей к голове холодные компрессы.
– Дзякуймо, паночку! – с явным недоверием поблагодарил старик. – Але ж циперачки гля ей, дбаймо так, што вже ни чого не треба, бо яна усе едзино памрёць!.. От, дочка моя, так само ж, – продолжал хозяин, – усе у безпямяцю була, та й вмерла... позавчора вже й поховали на цментаржу... А ни чого не паробить!..
И он махнул рукой с тем покорным равнодушием, которое является плодом горя сильного, безысходного и притупляющего душу.
– Андрей Васильич! – тихонько отнесся к вахмистру Свиридов. – Надо бы покормить чем ни есть рабенка-то!
– Надо, – согласился Скляров, – да чем покормить?
– А вот-с, ежели теперича милость ваша будет, што сваво чайку одолжите-с, так я бы сейчас сбегал... Да вот их благородие уже и кружечку опростали... Можно-с?
– Ну, ладно, беги... да гляди, в накладку налей, чтобы послаще было! – сказал ему вахмистр вдогонку.
Свиридов через пять минут принес полную кружку, осторожно и неуклюже держа ее обеими руками, *с опаской", чтобы не пролить.
– Надо бы с ложечки, – заметил Андрей Васильич.
– Никак нет-с, мы ей смастерим соску.
– Да с чего же соску-то?
– Ас булочки... Я свою булочку стравлю... Наквасим этта мякишу – и даже очинно прикрасно будет!
– Ну, дело, малый!.. Это хорошо! – похвалил Скляров, и два усатые добряка принялись мастерить месиво больному ребенку.
– На, баушка! Сунь-ка маладенцу в ротик – пущай пососет! С эстого он, даст Бог, здоровей станет! – сказал Свиридов, по окончании стряпни подавая старухе сверченную из чистой тряпицы соску. – А этто вот тебе пущай напосле будет: тут вот еще полбулочки да полкружки чайку осталося, так оно, значит, и на завтра вам хватит. Бери себе с Богом! Христос с тобою!
– А сам жа-ж ты, саколику?.. – сердобольно отозвалась старуха, стесняясь несколько принять от солдата остаток его булки.
– Да уж об нас-то, божья старушка, ты не печалуйся! Мы и камешек погрызем, так и то сыти будем – дело солдатское!.. А ты ничего! Ты бери, не сумлевайся!
– Дзякуймо вам, дабрадзеи! – поклонились солдатам хозяева.
– Не на чем, баушка, не на чем! Хорошо, хоть и это-то нашлося!
Ребенку вложили соску – и в ту же минуту он замолчал и успокоился. И опять тишина хаты наполнилась звуками прялки, скрипом зыбки да цвириканьем сверчка за печью.
Я отослал от себя на покой и вахмистра, и вестового, а сам расположился кое-как на куле соломы.
Я чувствовал изрядную усталость. Бессонная ночь накануне, моцион длинного перехода, целый день, проведенный на воздухе, – все это в совокупности позывало на отдых. Сомкнув отяжелелые веки, я думал, что тотчас же засну под монотонный звук бабулькиной прялки. Но сверх ожиданий сон мне не давался. Я погрузился в какое-то забытье, урывками возвращаясь к действительности, чтобы вслед за тем опять забыться на некоторое время. Чувствовал только, что голова тяжела, что в ушах стоит звон и шум какой-то: может, от прялки, а может, и кровь играет. В уме всплывают и тонут какие-то образы, какие-то смешанные грезы: то блестки на дебардере Эльсинорской и лихая мазурка Хлопицкого, то «гоноровы и поржонднычловек», который, раскланиваясь, говорит: «Благодару вам, господын капитан!» – то эскадронный Шарик, сидящий в поле над бледным Катиным... булочка голодного Свиридова... тупой взгляд широко раскрытых глаз тифозной женщины... сверчок и прялка... опять больной писк ребенка... Апроня с бокалом вина подымается... опущенные усы майора шевелятся над пламенем жженки... опять Эльсинорская и еще кто-то и где-то, но кто и где – не разберешь... «Гой-вы улане малеваны чапки»!.. Мадам Хайка кланяется и кричит: «И прищайте, и прищайте!..» Наконец, все это путается с обрывками каких-то мыслей, ходит большим колесом перед сомкнутыми глазами, окутывается белым туманом снежной ночи и тонет, тонет в нем бесследно и неведомо где – и вот тяжелый, глубокий сон окончательно оковывает и мысль, и усталое тело.
Много ли и долго ли спал я – не знаю. Проснулся – потемки... хоть глаза выколи! – тусклая ночь мутно глядит в маленькое оконце. Спросонья в первую минуту решительно не разберешь, что это такое, и никак не понимаешь, где ты и что с тобою. Это часто бывает с людьми, когда приходится спать в новом незнакомом месте. Чувствую только, что до ломоты отлежал весь правый бок, что рука затекла до колючих мурашек, а в голове такая тяжесть, такая боль в висках и звон в ушах, и пить ужасно как хочется... Воздух в хате сперся и напрел до того, что нет уже возможности вынести этой атмосферы.
«Должно быть, я угорел», – подумалось мне, и вот, припоминая себе расположение хаты и свое место, я ощупью пробрался к двери, вышел в сени, нащупал там новую дверь и, выйдя на двор, уселся на «призьбе», жадно впивая в грудь ночной, освежающий воздух.
Ветер утих, сухая метель улеглась, и небо прояснело. Яркие звезды сверкали острыми, морозными лучами в темно-синей глубине. По всей деревне сон и тишина невозмутимая.
Вот слышу – приближаются издали чьи-то поспешные хрусткие шаги... лязгнула сабля, поддетая на крючок... Вот две темные фигуры тихо проходят мимо.
– Ночные? – окликнул я.
– Ночные, ваше благородие! – откликнулись солдаты, узнав меня до голосу.
– А как, ребята, полагаете: много ли времени теперь?
– Да надо быть, полночь, ваше благородие... недавно петухи пели.
– Не приезжал Бочаров с фурманкой?
– Никак нет-с!.. Не чуть было...
Это обстоятельство начинало меня уже несколько беспокоить: куда бы мог он запропаститься? и не случилось ли с ним чего?.. Но чему случиться – кажись бы, солдат смышленый и трезвый, расторопный.
«Дай хоть пройдусь да для порядку загляну по конюшням, – подумал я себе: – авось-либо, походя, голове легче станет».
Тут я вспомнил, что в кармане пальто у меня были ветряные спички. Паля их одну за другой, я осветил себе кое-как сени, отыскал дверь и нашел в хате свою шапку. Воздух там показался мне, после освежения, таким, что только бы бежать поскорее! Пока я, сжигая спички, отыскивал шапку, больная тихо бредила что-то за перегородкой. Этот больной, надтреснутый и вместе с тем какой-то дикий голос просто всю душу вымучивал.
Я пошел в сопровождении одного из ночных по деревне, заглянул в одну, в другую, в третью конюшню, или, вернее сказать, в хлевы, где рядом с крестьянской скотиной, по необходимости, теснятся и наши кони: ничего; все и везде, как выражаются солдаты, «обстоит благополучно». Люди в полушубках спят себе покойно тут же, в уголках, подостлав под себя ворох сена либо куль соломы да покрывшись с головой шинелями. На походе редко который из них остается в дымной и тесной курной хате: большая часть, несмотря на зимний холод, ночует около своих коней во избежание какого-либо несчастья, вроде пожара или конокрадства.
Но вот – чу! – слышно громыхание громоздких колес по мерзлой дороге... все ближе и ближе. "Уж не мой ли Бочаров*, – думаю и пошел навстречу. Так и есть: моя бричка!
– Где это вас нелегкая до сих пор носила?
– Виновати, ваше благородие! Тут такое случилось, что и не приведи Бог!
– Что еще?
– Да как же-с! Изволили вы этта приказать, чтобы ехать нам наперед; а он, подлец, возьми да и свороти в сторону...
– Кто он?
– Да фурман-с. Говорит, тут, мол, ближе и скорее доедем. Я с дуру-то и послушайся – думал, что путное говорит, а он этта, проехамши верст пяток, остановился маленько у корчмы у одной – покормить, говорит, коней малость надо; не более как с полчаса, говорит, забавимся. Я этта остался при вещах, а он, сволочь, в корчму пошел. Гляжу – ан выходит оттелева распьяно-пьянешенек... Вот сами изволите посмотреть: и до сей поры лыка не вяжет, почитай что в бесчувствии лежит в бричке-с. Я как уложил его, так сам и поехал, но только дорога мне по эфтим местам совсем, значит, новая и незнакомая... Кабы просто нашим обнаковенным трахтом на Индуру бы ехать, так ту-то дорогу я знаю доподлинно, а по эфтой никогды не доводилось... а тут стемнело да вьюга этта – я и сбился с пути. Так вот и плутал не весть где, пока добрые люди – спасибо – не вывели на настоящую дорогу! Ну, да уж и накостылял же я ему за это! Надо, ваше благородие, беспременпо взыскать! потому это непорядок!
Подозрения на Бочарова я не имел: он известен всему эскадрону как солдат честный, правдивый и совсем не пьющий, да и видно было, что он трезв совершенно; а фурман действительно лыка не вязал – и преспокойно храпел себе в бричке, уткнувши нос в небо.
Я приказал поскорее раскинуть себе походную постель, только не в хате, а в сенях, что и было исполнено при свете фонаря, и улегся на холодную подушку, покрывшись меховой шубой. Этак, по крайней мере, было и лучше, и здоровее, и удобнее.
Под утро – чую сквозь сон – кто-то ходит и возится рядом со мной, и вот над ухом слышится уже сдержанный, осторожный голос Бочарова:
– Ваше благородие... а, ваше благородие...
Продирать глаза – смерть, не хочется! И притворяешься, будто не слышишь.
– Ваше благородие!., а, ваше благородие! – слышится снова и минутку спустя. – Извольте вставать – пора уже!..
– Ах ты варвар! И выспаться не дашь! – бормочешь ему, зевая и потягиваясь.
– Ваше благородие!.. Самовар готов-с!
Высовываешь нос из-под шубы – ив сероватом свете занявшегося утра видишь, как на пороге кипит уже походный самовар и чайник на нем белеет, а на скамье стоит раскрытый погребец, и стакан уже приготовлен, и фаршированный поросенок со всею свойственною ему угнетенною невинностью выставляет из сахарной бумаги свое жареное рыло, а Бочаров стоит уже над душою с полотенцем и ковшиком воды.
– Мыться извольте, ваше благородие, – сон как рукой снимет.
И точно: плеснул несколько раз на лицо студеной водой – и откуда свежесть да бодрость взялася! Не успел еще утереться, а проворный вестовой доливает уже чайник и вслед за тем преподносит стакан ароматного чая, который на холодку пьется почему-то с великим аппетитом.
А вот и Андрей Васильич в дверях появляется:
– Ваше благородие, эскадрон в сборе, и квитанция получена.
Давши хозяевам, в благодарность за ночлег, на лекарство, или, вернее, на похороны для больной, я оставил мою темную, грустную, неприглядную хату и вышел ко фронту.
Через пять минут начался уже второй переход... Те же кони, тот же Шарик, те же поля с крестами и перелесками и те же «не белы снеги» – в поле и в устах разливистых подголосков.