355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Крестовский » Очерки кавалерийской жизни » Текст книги (страница 16)
Очерки кавалерийской жизни
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:59

Текст книги "Очерки кавалерийской жизни"


Автор книги: Всеволод Крестовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

Итак, на другой день, под вечер, в то время, как я занимался исправлением жеребчика, а Джексон, наблюдая за успешным ходом этой операции, прогуливался по двору со своею крючковатого палкой, идет к нему навстречу Шишка Гусатый.

– Ты чего? – спросил его Джаксон.

– Нет, ми не до вас... Ми до гасшпидинь сперучник, – ответил Шишка, мотнув на меня головою.

– Ко мне? – откликнулся я. – Никаких дел и отношений с тобой не имею ни по овсу, ни по сену; а впрочем – к твоим услугам. Что скажешь?

– Зжвините, – начал он с тою сладко умиляющейся миной и ужимкой, которые обыкновенно употребляет еврей, если хочет показать вам высшую степень вежливости и деликатности. – Зжвините, гасшпидин сперучник... будьте такий ласковый, скажить мине спизжалуста – сшто таково он будет изделать?

– Кто? – спросил я, не разобрав хорошенько вопроса.

– Он, – повторил Шишка с наивысшей деликатностью.

– Да кто такой «он»? Говори толком!

Еврей помялся и в затруднении повел головой и плечами, как бы колеблясь внутренно – сказать или не сказать?

– Верона... – произнес он наконец тихо и отчасти смущенно, словно бы и самому ему стало конфузно за свой «бардзо дэликатный» вопрос.

Я понял, но ввиду этой Шишкиной «дэликатности» довольно комического свойства притворился, что не понимаю.

– Что такое? – переспрашиваю его снова.

– Верона...

– Какая ворона?

– Тэн сшами, сшто будет переживать двох годов на своем жистю, – вымолвил Шишка, окончательно уже сконфузясь.

При виде этой фигуры и по свойству самого вопроса мы с майором не выдержали и оба покатились со смеху.

– Хм!.. Ито вас увсшмегх! – с укоризной покачал еврей головою. – А каб ви побили в моя сшкура, то вам би било не до сшмегх!.. Бо ви зжнаите, гасшпидин майор, – приступил Шишка к объяснению, – ви зжнаете, как сгадали они мине того сшваво зжагадке, то я иду сабе по шляху [29]29
  по дороге


[Закрыть]
до дому, а сшам увше того мислю в сшвавом глову иймею: «Сшто таково будет он изделать?» И я недодумал. И налатом, як прийшол я вже до дому и сядал до коляцыи [30]30
  за ужин


[Закрыть]
и мине моя зжонка поставила цалу миску ляпши, але зж я ниж адней лиожки не скушал, бо увсше думаю того сшамаво мислю: «И сшто таково будет он изделать?!» И я недодумал. Ну, и напатом лягал я сшпать, але зж так мине нудно, так нудно под бебехем... и увсше того сшамово мислю, як бы сшвердло у глову: «Н-ну и сшто зж таково будет он изделать?! Богх мой, сшто таково?!., сшто таково?!!» И я недодумал. И то мине даже в стыд, бо я думаю сабе: я зж не глупый чловик и не могу додумать сшамого прастово зжагадке! Н-ну и сшто таково?! Ну, гхарасшьо, – обратился он вдруг ко мне самым решительным тоном, – ви отдаете мине деньгув праз двох неделюв, и я на тым сшпакойний, бо они у гасшпидин майор в шкатулке як у Богха за пазухем. Ну, и хай будет так. Я сшагласшний. Але зж, гасшпидин сперучник... зжвините, не нудьте мине... скажите спизжа-луста: што таково будет он изделать?.. Ну, и сшто вам сштоить!.. Ну, и когда зле я вас прасшю!.. Бо мине зж так нудно, так нудно... ой-вай, як нудно!.. Спижалуста! – И он в заключение скорчил самую несчастную, умоляющую рожу.

– Ну, уж так и быть, – согласился я со смехом, – в уважение твоих мучений я тебе открою. Слушай.

– Н-но?! – просиял вдруг мой Шишка.

– Ворона...

– Н-но-но? – с плутоватой поджимкой подставил он ухо.

– После того, как проживет два года...

– Н-но??

И он весь преобразился в нетерпеливое, жадное внимание и любопытство.

– Начинает жить третий год, – докончил я прерванную фразу.

Предоставляю вам самим вообразить себе то громадное смущенное удивление, которое запечатлелось и как бы застыло в эту минуту на озадаченной физиономии ошеломленного Шишки. В первое мгновение, словно бы в испуге, он схватился обеими руками за кончики своей рыжей бородки и, не выпуская ее из пальцев, уставился в меня выпученными глазами.

– Та-ак?? – произнес он наконец после минуты в своем роде эффектнейшего молчания.

– Так, мой милый, – подтвердил я в тон соответственному настроению Шишки.

– Пфсс... Гхарасшьо-о...

– Нравится?

– Гхарасшьо-о!..

– Доволен?

– Очень давольний... Благадару вам, гасшпидин сперучник.

За ужин Ну и, значит, теперь, умудренный опытом, убирайся и приходи за деньгами через две недели.

* * *

Наконец пришел и он, этот срок, назначенный мною. В течение этого времени Шишка хотя и появлялся иногда у нас на фольварке по какому-либо делу, но о деньгах не заикался больше, В назначенный день, получив из ящика свои деньги, Джаксон не только расплатился с Шишкой, но и дал ему еще сколько-то десятков рублей в счет будущих поставок. Расчет этот происходил как раз перед обедом. Миска ботвиньи с розоватого лососиной, только что привезенною майором из города, аппетитно манила к себе взоры, и мы уселись за стол.

Шишка тщательным образом пересчитал все бумажки, аккуратно уложил их в свой бумажник и, самодовольно спрятав его за пазуху, отошел к дверям и поместился у косяка.

В совершенном молчании, которое свойственно проголодавшимся людям, принялись мы за нашу ботвинью, как вдруг Шишка фыркнул у двери, видимо сдерживая смех.

Мы взглянули на него с некоторым недоумением, однако не сказали ни слова.

Но глядь, через минуту опять то же смешливое фырканье.

– Чему ты? – обернулся на него Джаксол.

– Зжвините, гасшпидин майор, зжвините! – в каком-то неудержимом восторге замахал он руками, словно бы подлетая на цыпочках к нашему столу. – А зжнаите ви, сшколки пурцентов озаработал я сабе на тых деньгах?

– На каких это? – спросил я.

– На тых сшамих, сшто ви сказали мине «получи праз двох неделюв».

– Да как же это, коли они лежали у майора в шкатулке?

– Ну так, так! Они лягали у гасшипидин майор ув шкатулке, а ми на них пурценты сабе работали. Ага?!

– Молодец, коли не врешь. Но каким же образом?

– Додумайтю! – с торжеством предложил мне Шишка.

– Черт тебя знает! – пожал я плечами. – Я уж тут ровно ничего не понимаю!

– Ага?! Не нанимаете?.. Ну, то этое одзначае, сшто натиперь то есть маво зжагадке!

– Расскажи, пожалуйста, это любопытно.

– Ага, то теперички ви любопытний! А як я бил любопытний, то ви как мине нудили?.. Ага?.. Ну, гхарасшьо! Я буду добрейше од вас. Сшлюхайте!..

И, встав в несколько торжественную позу, Шишка наскоро и ловко, одним мимолетным движением заворотил себе обшлаг на левом рукаве и приступил к рассказу.

– Зжвините, – начал он «бардзо дзликатне», – сшколки неделюв переходило од вашаго зжагадке?

Две недели, – отвечал я.

– Так. Двох неделюв. Вирно. А сшколки на тым временю било ярманкув [31]31
  ярмарка


[Закрыть]
?

– Ну, уж этого, брат, не знаю.

– Ну, то я вам буду говорить. Било чатире ярманке: бил базар на Сшкиделе, бил базар на Езиоры, бил на Крынки и на Ендура [32]32
  Названия местечек Гродненской губернии


[Закрыть]
.

И мы егхали сабе до увсшех чатирох ярманкув; ми заходили до корчмы, где много есть з насших и много увсшякого народу, и ми до увсших до них говорили так: "Гасшпида, зжвините! Вымайте каждый чловик одного десентке [33]33
  пять копеек


[Закрыть]
, а я буду выймать одного сшиненькаго бемазжке [34]34
  пять рублей


[Закрыть]
, и напатом я вам буду сгадовать одного зжагадке. И гхто маво зжагадке сгадае, хай той берот сшиненькаго бемазжке; гхто маво зжагадке не сгадае, я буду брать у того одного десентке. Гхарасшьо?" «Гхарасшьо, – говорать, – хай будет так!» Н-ну, викладали они мине сшвоих десенткув; викладал я им маво сшиненькаго бемазжке и напатом говору: «Зжвините! Сшто начинает изделать верона напосшлю того, як она будет переживать двох годов на своем жистю?» Н-ну, и сшто ви сабе думаетю!.. Азж ии адин сшволочь не сказал мине, сшто такого он будет изделать!.. Забирал я натогда тые десентке, забирал сваво сшиненькаго бемазжке и таким сшпособом од чатирох ярманкув заработал сабе дванадцать рубли пянтьдесюнть кипэикув чистаго пурценту!.. Благадару вам, гасшпидин сперучник!.. Благадару за науке!

И торжествующий Шишка отдал мне глубокий поклон с видимым наслаждением.

После этого долго еще, при каждой встрече, он деликатно и таинственно останавливал меня тихим вопросом:

– А сшто, чи нема у вас еще какого зжагадке про верона?

– Про ворону? Нет, брат, – говорю, – не имеется.

– Ну, то як нема про верона, то мозже есть про какого другого сшкатина?

VI. Полковые приживалки

1. Бессловесные

В больших барских домах, в особенности в домах былого времени, как и в большинстве наших полков, существовали, а кое-где еще и до сих пор существуют особого рода приживалки, столь органически входящие в самый склад быта и жизни, к которым они присосались, как улитки к коралловому рифу, что без них иногда даже невозможно представить себе подобного дома или подобного полка, в особенности, если это полк кавалерийский. Приживалки эти бывают разные: и в образе человечьем, и в образах бессловесных – собак, козлов, иногда птиц и т.п.

Еще в моей «Истории Ямбургского уланского полка» я должен был отметить любовь к животным как выдающуюся особенность, искони присущую нашим солдатам. И действительно, поднять на улице в грязи несчастного голодного щенка, принести его в эскадрон и там выкормить и выходить – это была и есть одна из самых характерных черт нашего солдатского добродушия. Такой выкормыш становится уже эскадронной собственностью. Рядом с любовью к собакам шла любовь к козлам. При конюшне эскадронного командира в былые годы всегда живал эскадронный козел, общий любимец и забавник, состоящий тоже на общественном иждивении. Подразнить в шутку козла, схватить за рога, закрутить его и заставить бодаться – это всегда было и есть одно из первых удовольствий солдата в досужую минуту. В последнее время козлы в кавалерийских полках, к сожалению, начинают выводиться из обычая, но в прежние годы эскадронные козлы, так же точно как и собаки, бывало, делают с эскадроном все походы, идут на ученья, на маневры и даже выходят на смотры и парады. И кажется, не было еще примера, чтобы удалось согнать с плаца этих неизменных солдатских спутников: ни козел, ни собака ни за что не отойдут от своей части; куда часть, туда и они: часть несется в атаку – и они лупят за нею; часть проходит церемониальным маршем – и они тоже парадируют впереди, либо в замке, либо на одном из флангов. Как тут ни бейся полицейские блюстители, как ни старайся прогонять их с плаца, все равно ничего не поделаешь: продерутся снова сквозь толпу и лягут на свое надлежащее место, –гак что уж волей-неволей полицейским приходится терпеть этот исконный беспорядок, мириться с ним. А сколько этих верных псов погибло в последнюю войну от пуль и осколков под Плевной, па Балканах... Они и там были, и там переносили все труды и невзгоды вместе со своими эскадронами и ротами.

Справить псу хороший ошейник в складчину, да если еще с бубенчиком, как это любо солдатам! В Ямбургском полку в тридцатых годах при трубачской команде жил на конюшне огромный и очень красивый козел, наделенный от природы прекрасною волнистой белою шерстью. Бывало, перед каким-нибудь большим праздником трубачи сводят его в баню, вымоют, вычешут и выкрасят: один раз сандалом, другой – синькой или иным каким-нибудь «крашевом» – и вот назавтра гуляет себе по Бежецку трубачский козел, весь розовый или голубой, на рогах разноцветные ленты развеваются, а под длинною бородою бубенчики позвякивают...

В те же годы служил в Ямбургском полку офицер, поручик Скворцов, который в совершенстве умел подражать всевозможным птичьим крикам и высвистам. Он был страстный любитель пернатых и завел у себя большой птичник, где у него воспитывались и голуби, и сороки, и галки, и дрозды, и разная мелкая певчая птица. Он имел замечательный дар приручать к себе птицу и делать ее послушною своему голосу. Идет ли гулять или па конюшни – прикажет раскрыть клетки, свистнет, и птицы всею стаей слетаются к нему, щебечут, садятся на него и сопровождают во время прогулки. Бывало, когда 3-й эскадрон, в котором состоял Скворцов" идет весенним походом с зимовки в Бежецк, его весь поход сопровождают выпущенные на волю скворцовские птицы певчие, которые вьются над эскадроном, перепархивают от одного всадника к другому, безбоязненно садятся на лошадей, на плечи, на шапки, на пики и поют, поют неумолчно всеми разнообразными своими голосами. Крестьяне попутных деревень с изумлением сбегались глядеть на это диво дивное; иные даже набожно крестились и замечали, что «видно, эти солдатики чем ни есть Богу угодили, что их всякая птица Господня эдак-то любит».

Помню тоже, в 1868 году был кампамент под Скиделем (местечко Гродненской губернии), и кампамент продолжительный; затянулся он что-то около двух с половиною месяцев. Нашему эскадрону довелось стоять в деревне Глинянах, а это совсем скверная, убогая чернорусская деревушка, брошенная в глубокой пыли, на солнцепеке, среди песчаной почвы, у голого глинистого бережка какой-то тощей речонки; травка там самая скудная и такая блеклая, что даже жидовские козы брезгают ею; нигде поблизости ни одного деревца и с утра до вечера ни малейшей тени, разве что от хат короткими косяками ложится она на землю, но – увы! – не дает оживляющей прохлады... Пыль, жара, духота и скука неисходная – вот какова была милая стоянка! Вернешься к полудню с продолжительного ученья домой, усталый, размаянный от жары, отдохнешь немного, а затем – куда деваться? Разве g Скидель отправиться? Да больше, пожалуй, и некуда. Что ж, оно бы ничего: до Скиделя лишь около четырех верст будет, казалось бы, и немного, но... дорога такая скучная, унылая, облыселая со всех сторон, что как подумаешь о ней да о том, что по такой песчаной голи придется сегодня снова четыре версты туда да четыре обратно жариться на солнце и глотать густую пыль, так и в Скидель ехать вся охота отпадет, хотя там и тени вволю найдется в старом парке князей Четвертинских да и развлечения существуют в виде набитого офицерством «заездного дома» с кривым бильярдом, где задает концерты на гитаре какой-то заезжий итальянец, прозванный кем-то и почему-то «le papa», в сообществе с двумя потертыми безголосыми певицами. Но как раздумаешься, то и там, в сущности, все то же, все давно знакомое, надоевшее даже. Vanitas vanitatum et omnia vanitas!.. А между тем лень и скука доходят просто до одурения. Что бы такое выдумать?.. Читать бы, что ли? Но уж мы от нечего делать все книжки, какие нашлись у скидельского батюшки, все старые газеты и в них все качевские объявления с «дождались» и проч., все капсюли Матико, все м ал ьц-.экстракты Иоганна Гоффа – все это сплошь я вдоль и поперек перечитали, чуть ли даже не наизусть их вызубрили, так что и чтение под конец противно становится. Правда, существует одна всеобщая панацея от скуки – карточный стол; но у нас в эскадроне, как на подбор, собралась все такая компания, что из пяти человек только двое умели играть в карты. Засядут они в пикет, а остальным трем от скуки да от мух все же погибать приходится.

Только и было развлечение, что к вечеру, как спадет несколько жара, ожидаем мы, пока не придет тот или другой из денщиков доложить, что, мол, «ваше благородие, череда йдеть». Это значит, домашний скот, а главное – овечья отара глинянская на ночлег домой возвращается. Выйдем мы тут все, сколько нас ни есть, к околице, навстречу череде, а двое денщиков сзади чумбуры несут. Стадо волов и коров с телятами и поросят со свиньями пропустим в околицу беспрепятственно; овечью же отару, пока проходит весь этот скот, денщики да охочие солдатики тщательно от ворот хворостинками отгоняют, чтобы преждевременно ни одна овца вперед не совалась. А чуть пройдут воловье и свиное стада, тут сейчас денщики в воротах натягивают чум бур в виде барьера четверти на две от земли, и тогда начинается наше ежевечернее единственное развлечение: старый круторогий баран-передовик подойдет к чумбуру и здесь, наткнувшись на неожиданное препятствие, упрется перед ним лбом, а потом вдруг отчаянно скок через чумбур – и если скачок совершился благополучно, баран не запнулся, то за ним все стадо начинает правильную скачку через барьер справа по одному, галопом. За неимением лучшего и это сходило за потеху.

Но вскоре к сему скудному развлечению прибавилось еще и другое.

Как-то раз под вечер входит к нам вахмистр, только что возвратившийся на артельных лошадях из Скиделя, а сам что-то под полою бережно держит, и на лице его изображается нечто чрезвычайное, многодовольное, почти торжественное.

– Их высокоблагородию, господину майору, ж вашим благородиям, – говорит он, – от скидельского батюшки сосунка привез. Они мне наказывали, значит, что кланяйся-де от меня господам и скажи, мол, батюшка в подарок шлют.

И, достав из-под полы торбу, вахмистр вытряс из нее на пол молодого поросенка.

Прекрасный оказался поросенок! Рыльце розовое, хвостик винтом, взгляд олицетворенной невинности и беспечалия, а сам весь пестренький: белая шерстка и по ней мелкая черная крапинка, словно кистью брызнута.

– Вот и жаркое назавтра! – воскликнул наш майор, вообще склонный глядеть на весь мир Божий с самой прозаической точки зрения.

Но мы всем огулом стали протестовать против такого радикального решения.

– Как можно так безжалостно заколоть столь прекрасное и невинное создание!.. Жаркое какое ни на есть завтра, во всяком случае, будет, а сосунок... сосунок едва ли три недели как узрел свет, и ему, вероятно, жить еще хочется... Младенец!.. И во внимание ко младенческому возрасту его надо пощадить, и тем более что он такой красавец, такой чистенький! Нет, заколоть сосунка решительно невозможно! Пусть его живет и наслаждается жизнью! Будем его отпаивать молоком, будем его кормить, холить, дадим приличное воспитание, выдрессируем его, и пусть он живет пока в утешение всем нам от скуки, а со временем пускай будет эскадронного свиньею!

Так было решено общим мнением субалтерн-офицеров, и майор легко сдался на общий голос, тем более что и вахмистр, со своей стороны, соблазнял видами на будущее:

– Очинно уж хорошее порося! Словно как дите малое! Жалко-с!.. Пущай уж, ваше высокоблагородие, около эскадронного котла покормится пока на кухне, а там, даст Бог, выкормим – по крайности, окорок да колбасы здоровыя выйдут, и притом свои же, не купленные! Оно и людям приятно будет разговеться, да и господа покушают.

Одним словом, решено было оставить сосунка в живых на воспитание – и таким образом у нас неожиданно был обретен источник нового развлечения среди неисходной глинянской скуки.

Прозвали его офицеры Сусом, от латинского Sus, но солдаты – уж кто их знает почему – сами по себе дали вдруг Сусу кличку, по-видимому, совершенно не подходящую и для многих почтенных людей, быть может, даже небезобидную; тем не менее нам пришлось им уступить в этом деле, так как наше «Сус» оказалось на практике окончательно непригодным, и даже до такой степени, что сам поросенок никогда на «Суса» не откликался, не затрудняясь, однако, идти на две несравненно более сложные клички, данные ему солдатами. Выдумали они вдруг называть его то Прокуратом, то Аблакатом. Почему так? Почему непременно Прокурат или Аблакат, а не иначе как? Разгадка в том, что у нас в эскадроне с давних пор существовали два коня хорошей езды, и тело держали прекрасно, только не особенно казистые: было в их нарулсности нечто свиновидное, и эти-то два коня по эскадронному конскому списку числились под случайными названиями Прокурат и Адвокат. С этого и дошла у солдат кличка поросенку. И что же? К общему нашему удивлению, поросенок охотно шел и на Прокурата и на Аблаката, а зовешь его, бывало, Сус, он, что называется, и в ус себе не дует, словно бы эта последняя кличка вовсе не к нему относится. Таким образом, поневоле пришлось и нам звать его Аблакатом. И вот, в самом непродолжительном времени этот Прокурат или Аблакат сделался общим любимцем как солдат, так и офицеров. Впрочем, он и жил пока преимущественно на офицерском дворе, где ему ежедневно преподавались уроки надлежащего воспитания и дрессировки. Этим последним предметом занимались преимущественно денщики да конюхи, к которым, впрочем, нередко присоединялись и солдаты в свободную минуту. Стали они учить поросенка «манежной езде» и мало-помалу выучили ходить всеми аллюрами, по команде – шагом, рысью и даже собранным курцгалопом. Проделывал у них поросенок – по-своему, конечно, – даже траверсы с ранверсами и чуть ли не всю манежную премудрость себе усвоил. Бывало, командуют ему: «Рысью!» – идет поросенок рысью. «Вольт направо, марш!» – делает вольт направо. «Вольт налево!» – делает вольт налево. «Направо назад», «налево назад», «принимай направо», «принимай налево», «через манеж» и прочее – поросенок все это проделывает самым исправным образом. Было же, подумаешь, у людей и терпение, и охота от скуки!.. Выучили они его прыгать сначала через подставленные кольцеобразно руки, как кота, потом через палку, через обруч и вообще научили отлично брать всякий барьер, вышиною сообразный, конечно, поросячьему росту и складу. Прошел с небольшим месяц, а уже наш поросенок по вечерам идет, бывало, через чумбур в околицу первым номером, впереди всей овечьей отары. Необыкновенно понятливое животное оказалось. Вахмистр даже в умиление приходил.

– Ах, ваше благородие! Если бы этое порося, к примеру сказать, англичанам да в цирк продать – больший бы деньги дали!

Все солдаты были того же убеждения. Приезжал однажды к нам в гости и батюшка скидельский, нарочно за тем, чтобы взглянуть на свой подарок, о необычайных свойствах которого и до него дошла стоустая молва. Заставили солдаты поросенка и перед батюшкой явить свое искусство. И явил, выдержав этот экзамен с толикою честию, что батюшка только руками развел и заявил нам, что «подлинно сказать, феноменальный поросенок... даже можно сказать, гениальный поросенок».

– Ах, батюшка! – вмешался вахмистр. – Я вот и докладую господам, что кабы этое порося да англичанам...

– Англичанам? – подхватил батюшка. – Это правильно. Англичане его сейчас бы в газетах пропечатали, портрет поместили бы, а потом на всемирную выставку и медаль ему золотую пожаловали бы «за преуспение и искусство»... Есть така медаль, «Honoris causa» прозывается.

– Нет, что медаль! А я говорю, что деньги большия дали бы! – доказывал вахмистр.

– Да-а, это точно, и деньги, непременно деньги! – соглашался батюшка. – Потому что у них первым делом дари! Сейчас пари на этого поросенка, и кто выиграл пари, тот и получает куш фунтов стерлингов.

– А я, батюшка, так думаю: что, кабы нам этого Прокурата, к примеру сказать, по начальству представить при депорте, что нот, мол, как достигают, стараются в 1-м эскадроне, дескать, не токмо что лошадей, а и поросят выезжают... Ведь только подумать: вся манежная езда, как есть вся – шутка сказать! Поросенок... Я так полагаю, что может и поощрение какое вышло бы...

– Ну, это уж дело, от нашего разумения не зависящее, – развел руками батюшка. – Потому ежели что до начальства, то это надо на предварительное рассмотрение господ офицеров повергнуть; а что англичане – ну, это другое дело! Это точно что! Тут и медаль, и деньги большие!

Между тем время шло, и, пока вахмистр прикидывал умом то насчет англичан, то насчет начальства, Прокурат показывал дальнейшие успехи в развитии своего искусства. Но высшая школа, высший предел или, так сказать, венец всей его премудрости оказался в том, что юный Прокурат, по собственной своей инициативе, никем не побуждаемый, вдруг чрезвычайно возлюбил бегать с денщиками в корчму за водкой. Чуть лишь завидит, что денщики с посудиной направляются к корчме, он со всех ног пускается вдруг в карьер и с торжествующим визгом лупит впереди них туда же. Оказалось, что шинкарка, тоже облюбившая нашего Прокурата, каждый раз, как придут к ней денщики, прикармливала его картофелем-недородком – бывает такой мелюзга-картофель, величиною не более как с вишню, который в Западном крае идет исключительно на корм убойным свиньям. Прокурат же повсюду бегал за денщиками совершенно как собака, и что замечательно – ни с одною из глинянских свиней не хотел знаться, пренебрегал их компанией и вообще не желал иметь с сородичами никакого совместного дела, даже и по части землеройства в навозных кучах, предпочитал уединение.

Кончился наконец долгий и скучный кампамент; наш эскадрон пошел на два месяца в полковой штаб для караульной службы, потом отправился в глушь, за сто верст от штаба, на зимние квартиры. Прокурат все это время оставался при эскадронной кухне, вырос, растолстел, возмужал – словом, сделался настоящею свиньею, но – увы! – с ходом возмужалости его необыкновенные способности к «манежной езде» и вообще острота понимания стали все более и более притупляться, а вместе с тем и природные привычки его прародителей постепенно возобладали над привитыми качествами эскадронной культуры и цивилизации. Даже сам вахмистр разлюбил наконец Прокурата и все чаще и чаще стал подумывать об окороках да колбасах на предстоящие святки.

– Ваше высокоблагородие, с Прокуратом надо бы порешить, – докладывал он майору. – Сами изволите видеть, какой с него прок! Никакой забавы, а жрет за добрых троих свиней, поди-ка. Всю манежную выездку позабыл, как есть всему разучился и, тоись, ни вольтов не понимает больше, ни барьера не берет, ни команды не слушает – ну, ничего, как есть ничего знать не желает. Одно слово, заколоть его – и вся недолга!

Но не пришлось мяснику наложить руку на эскадронного вскормленца и некогда общего любимца. Прокурат погиб хотя и трагической смертью, но не от ножа мясника. Как-то раз, в ростепель мягкого зимнего утра, гуляя, по обыкновению, на улице, забрел он за околицу, в поле, и там был загрызен полесовщичьими собаками. Только к вечеру, да и то случайно, узнали в эскадроне о печальной судьбе, постигшей Прокурата, и приволокли на салазках окоченелый труп его, весь истерзанный, искусанный, с перегрызенным горлом... Таким образом, не сбылись и надежды вахмистра на вкусные окорока и колбасы.

* * *

На эскадронном иждивении живут иногда орлы, ястребы, совы, барсуки, волчата, медвежата. О собаке нечего и говорить: это неизменный друг эскадронной и офицерской жизни. Между друзьями последней категории в особенности вспоминается мне прекрасный белый пудель Коньяк, принадлежавший одному из наших однобригадцев, Владимирского полка штабс-ротмистру барону Унгерну.

Во время больших лагерных сборов к нам всегда наезжала «в усиленном составе» какая-нибудь провинциальная драматическая труппа, которая открывала ряд представлений в городском театре. Главнейший доход театру доставляло, конечно, многочисленное офицерство, являвшее собою почти исключительный контингент театральных посетителей. Эти спектакли далеко не блистали изяществом и выдающимися талантами, недостаток которых «усиленный состав» труппы обыкновенно старался восполнить разными трико, откровенными дебардерами, декольтированными плечами и еще более декольтированными куплетами, равно как и отчаянным канканом, который являлся неизбежным заключением каждого представления. Несколько однобригадцев, и в том числе барон Унгерн, обыкновенно абонировались на крайнюю литерную ложу бенуара, низенький барьер которой выходил прямо на сцену. В числе посетителей этой ложи неизменно являлся и пудель Коньяк.

Уж чего-чего, бывало, не делал с ним барон Унгерн, чтобы отвадить его от театра!.. И гнали-то его из ложи, и полицейским-то поручали надзирать, чтобы Коньяк не пробирался с подъезда в театральные коридоры, и хлыстом, и пинком выпроваживали из этих коридоров, и дома-то пытались оставлять под замком – ничто не помогало! Оставят его на попечение денщиков, Коньяк ухитрится как-нибудь тайком убежать от них и явится-таки в театр; запрут, бывало, его в квартире, Коньяк подымет такой неистовый вой, что переполошит всех соседей, а раз было даже выбил стекло в окне и с окровавленными лапами и мордой прибежал-таки к середине спектакля. Прогонят, бывало, его из ложи, он обежит кругом, проникнет театральным двориком через задний ход мимо бутафорской и уборных на сцену и прошмыгнет-таки из-за кулис в литерную ложу; отгонит его полицейский от главного подъезда, он все же найдет возмолсность как ни на есть прокрасться в коридор и осторожно постучится лапой или мордой в запертую дверь заветной ложи. Офицеры, предполагая, что это кто-нибудь из товарищей, откроют дверь, и Коньяк стремительно врывается к ним и занимает свое место. Тут уже мудрено было выпроводить его, не подымая шума. Меры кротости оказывались бессильными; меры строгости вызывали визг, и вой, и рычание. И добро бы, это была в нем такая привязанность к своему хозяину, которого Коньяк действительно очень любил, но нет, тут действовала неудержимая страсть к самому театру, к зрелищу. Если бы Коньяком руководило только первое чувство, то он, достигнув цели своих стремлений, конечно, удовольствовался бы тем, что, заползя под стул барона Унгерна, свернулся бы там в комок и спал себе преспокойно до конца спектакля; Коньяк лее, напротив, чуть лишь попадал в ложу, как стремился сесть на стул и на виду всей публики принимался внимательно созерцать все происходящее на сцене.

Обычная театральная публика так уж привыкла видеть Коньяка в числе зрителей, что присутствие его на обычном месте доставляло ей только одно лишнее развлечение, не лишенное своей веселости. И в самом деле, не безынтересно было взглянуть порою, как умные глаза красивой собаки внимательно и с такою сосредоточенною серьезностью следят за действием на сцене. Когда начинали аплодировать и вызывать актеров, Коньяк тоже присоединялся к публике и отрывистым лаем выражал свое одобрение. Впрочем, к этому тоже все привыкли и потешались собачьими бис и браво.

Но иногда не обходилось и без более крупных, хотя совершенно невинных скандалов, доставлявших собою зрителям источник веселого смеха. Так, например, в одном водевиле, который носит название что-то вроде «Амишки» или «Мимишки», должна появляться комнатная собачка – любимица героини водевиля. При появлении этого действующего лица из бессловесных Коньяк первым делом прыгнул через барьер на сцену и, как галантный кавалер, тотчас же стал знакомиться с хорошенькою болонкой по всем правилам собачьей вежливости. В публике, конечно, взрыв веселого хохота, между актерами замешательство. Принимаются гнать Коньяка со сцены, и он, не протестуя, покорно удаляется в свою ложу, преспокойно садится на свой стул и как ни в чем не бывало продолжает с прежним вниманием созерцать пьесу.

В другой раз шел какой-то водевиль, где храбрый любовник в одних чулках прячется от ревнивого мужа под стол, покрытый ниспадающею до пола скатертью. Ревнивый муж вне себя от ярости с палкою в руках мечется по сцене, отыскивая своего соперника, заглядывает во все углы и все не находит его, как вдруг на помощь ревнивому мужу является из ложи Коньяк и начинает делать перед столом стойку, как бы указывая недогадливому своим ворчаньем и лаем, что вот, мол, где находится тот, кого ты ищешь. Храбрый любовник, чувствуя, что зубы Коньяка могут угрожать его пяткам посущественнее сценических ударов палкою, выскакивает из-под стола и – давай Бог ноги – поскорее со сцены! Торжествующий Коньяк за ним. В публике, разумеется, хохот, аплодисменты и крики: «Браво, Коньяк, браво!» Коньяк, прогнав со сцены храброго любовника, поворачивается к зрителям и, став перед суфлерскою будкою, принимается лаять на публику, как бы выражая свою собачью благодарность за ее единодушные поощрительные вызовы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю