355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Соловьев » Последние Горбатовы » Текст книги (страница 8)
Последние Горбатовы
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:37

Текст книги "Последние Горбатовы"


Автор книги: Всеволод Соловьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

XVIII. ДА ИЛИ НЕТ?

Кондрата Кузьмича не было дома. Настасьюшка объяснила, что он вот-вот только сейчас вышел: «и пяти минуточек не будет».

– Когда же он вернется, скоро? – спрашивал Владимир. – Мне его непременно надо видеть.

– А этого я не могу сказать вам, сударь, да надо полагать так, что Кондрат Кузьмич к вам и поехали.

В таком случае, если бы уж такая была надобность, Владимиру следовало немедленно сесть в свой экипаж и пуститься в погоню за Прыгуновым. Но он этого не сделал, а спросил дома ли Груня.

Она была дома. Она вышла к нему с лицом очень серьезным и немного бледным, будто после дурно проведенной ночи. Она улыбнулась ему и крепко сжала его руку. И почувствовав это пожатие, он одновременно почувствовал, что, конечно, он теперь никуда не уйдет от этой Груни, не уйдет, если бы и хотел, а главное, что он никуда и не хочет уходить от нее.

Он жадно отдавался ее обаянию, какого еще не испытывал никогда в жизни. Его охватило горячее, новое чувство, и в то же время с каждой минутой сильнее и сильнее поднималась в нем тревога. Он жадно вглядывался в Груню, в ее глаза, следил за малейшим ее движением, будто думал найти в ее глазах, в ее движениях разрешение мучившего его вопроса.

Они вышли было в садик, но солнце спряталось за тучи, поднявшийся холодный ветер, очевидно, готовил осеннее ненастье. Он ничего этого не замечал. Но Груня сказала:

– Как холодно! У меня как будто лихорадка. Пойдемте в комнаты…

Они вернулись в домик, в маленькую бедную гостиную, еще более унылую и неприветную со времени смерти хозяйки.

– Я дурно спала эту ночь, – сказала Груня, – и, право, кажется, у меня лихорадка… Посмотрите…

Она протянула ему руку. Рука была совсем горячая. Он долго не выпускал ее, и ему почти хотелось плакать, так больно и тоскливо сжималось его сердце.

– Ну, да это пустяки! – вдруг как бы очнувшись, освобождая свою руку и отодвигаясь от него, проговорила Груня. – У меня здоровье совсем железное; другая бы на моем месте уже несколько раз умерла, а я все жива и здорова… Боже мой, как подумаешь только, каких глупостей я не делала!.. Один раз, в Харькове, зимою, давно это было, давно… после спектакля, из духоты отправились мы на тройках… Я в тоненьких ботинках… Дорогой сани набок – я упала в снег, а снег был рыхлый, мокрый. Потом справились, поехали дальше, вернулись домой только под утро, а у меня все время ноги мокрые и заледеневшие – и ведь ничего! На другой день только немножко горло поболело да к вечеру же и прошло… А потом один раз за границей…

И она стала рассказывать, мало-помалу оживляясь, о различных своих приключениях, приключениях смешных и забавных…

Она рассказывала живо, представляя все в лицах. Слушая ее, сразу же приходилось перенестись на место действия и ясно видеть все, что она передавала. Если бы не она это рассказывала, Владимир, конечно, заинтересовался бы и от души бы смеялся. Он был и теперь заинтересован, но ему было не до смеха.

Из ее рассказов перед ним выяснилась вся ее скитальческая жизнь, пестрая, беспорядочная, не знающая стеснений, одним словом, жизнь артистки, которая не думает и не заботится о том, что прилично и что неприлично, о том, что о ней скажут…

В ее рассказах то и дело мелькали тени каких-то мужчин, каких-то баронов, графов, банкиров… Все они были смешны, забавны, противны… Она делала из них карикатурные фигурки, потешалась над ними, но все же они были неизменно тут, неизменно ее окружали, без них ничего не обходилось, в них заключалась почти вся суть этой вспоминаемой ею жизни.

Но вот среди этих карикатурных фантошей мелькнула тень какого-то знатного иностранца, и Владимир весь превратился во внимание, и сердце его сжималось все больнее. Эта мелькнувшая тень не исчезла, напротив, она мало-помалу превращалась в живом рассказе Груни во что-то особенное, совсем отдельное от остального пестрого калейдоскопа. У Груни разгорелись глаза. Она говорила:

– Ну и ведь, вы понимаете, такой человек не мог ничего иметь общего с этим фон Хабершенком, с этим разбогатевшим пивоваром, который воображал, что на свои деньги он может купить все, все, что захочет.

– Чем же все кончилось? – почти бессознательно прошептал Владимир, совсем вдруг потеряв нить ее рассказа.

– Как я ни уговаривала его не делать глупостей, как я ни доказывала ему, что подобный человек не в силах его оскорбить, что он должен отнестись к нему только с пренебрежением и ничего больше, он не выдержал и вызвал его на дуэль… Я это сейчас же узнала. Что было мне делать?.. Не могла же я быть покойна – дуэль из-за меня. Да, я провела несколько ужасных часов. Впрочем, все кончилось благополучно: фон Хабершенк оказался вдобавок еще и трусом и скрылся из города ночью, когда даже никакого поезда не было.

Владимир не мог больше выдержать.

– Какую ужасную жизнь вы вели, Груня! – мрачно проговорил он. – Неужели она могла удовлетворять вас?

Он взглянул ей прямо в глаза.

Она вспыхнула, но выдержала его взгляд, даже слабая улыбка скользнула по ее губам.

– Конечно, нет! – произнесла она. – Но ведь разве вообще всякая жизнь не ужасна, разве везде не одно и то же? И потом, куда же бы я ушла от такой жизни? Она была для меня неизбежна…

Он понурил голову.

– Было ли у вас хоть когда-нибудь счастье?

Он ждал, чутко ждал, что она ответит на это.

– Нет! – сказала она и еще раз медленно повторила: – Нет! То есть бывали минуты, конечно, два-три раза… успех, какого я не ожидала, успех вопреки задуманной против меня интриги, успех полный, с которым никто ничего не мог сделать… прорвавшиеся рукоплескания всей залы, вызовы без конца… крики неистовые… Да, это несколько раз кружило мне голову; пожалуй, что это были минуты счастья…

– Я не про то вас спрашиваю, – перебил он ее, – я говорю о другом счастье, о счастье сердечном.

Она пристально на него взглянула, и опять зарумянились ее щеки, а глаза так и загорелись.

– Такого счастья у меня никогда не было, – едва слышно проговорила она.

Но что же значил этот ее ответ? Почему Владимир вообразил, что ответ ее что-нибудь ему откроет? Вот она говорит, что никогда не было счастья… Ну и что же – разве это ясно? Что это значит? Что скрывается под этим? Может быть, еще хуже, что никогда не было счастья… А этот таинственный иностранец, вызвавший из-за нее на дуэль? Эти часы мучений, в которых она признавалась? Для нее же хуже, если даже и счастья не было. Хуже ли, лучше ли, да разве не все равно? Дело в том, что это ужасно… неизбежно… А она так и тянет, так и манит к себе…

И Владимир не отрываясь глядит на нее, и ее всесильная мучительная красота туманит ему голову. Он готов проклинать себя за все эти годы, когда он о ней не думал и в то же время и не забывал ее, когда он жил день за днем, ленивый, ища какой-нибудь цели жизни, какого-нибудь удовлетворения, то уходя в несбыточные мечты, то выходя на смешной донкихотский бой с ветряными мельницами. А она металась там где-то, далеко, окруженная этими фантомами, и сама превращалась из дивного, загадочного существа в размалеванную фею театральных подмостков… Ну, а если бы он не пустил ее, если бы он вовремя удержал ее, если бы он был с нею – что бы тогда? Ну да, что бы тогда было?

Этот вопрос сначала робко, а потом с насмешливым задором встал перед ним, и он не мог на него ответить. Но все же ему казалось, что было бы лучше, бесконечно лучше уж даже потому, что не было бы этого ужаса, этого мрака и тоски, которые теперь его охватывали.

Он постарался встряхнуться и взглянуть на Груню спокойно.

Она его спрашивала, долго ли он пробудет в Москве и нерешительно спросила о его домашних. Он ей ответил и потом прибавил:

– Сестра Маша непременно хочет знакомиться с вами, Груня.

– Марья Сергеевна, со мною? – проговорила она, удивленно на него взглядывая.

– Да, и мы даже вчера вечером чуть было сюда не приехали, только гости ей помешали.

– Марья Сергеевна хочет познакомиться со мною? – повторила Груня и вдруг засмеялась.

– Чему же вы смеетесь?

– Простите, сама не знаю чему… Какая же она, Марья Сергеевна? Я помню ее такой маленькой…

– А вот увидите – какая, надеюсь, что она вам понравится. Мне по крайней мере она начинает нравиться.

– Как начинает?

– Да ведь я, особенно в последние годы, был очень далек от сестер… Она так изменилась; я только теперь начинаю ее разглядывать и говорю вам, она мне очень нравится, такая простая, славная…

– Ну, а Софья Сергеевна? – спросила Груня.

– Они совсем не похожи друг на друга.

– И уж Софья Сергеевна со мной знакомиться не захочет?

Он несколько смутился. Но потом вдруг решительно сказал:

– Не захочет. Да и вы, Груня, не захотите тоже, пожалуй… лучше будет так… А с Машей мы к вам на этих же днях приедем.

Они помолчали несколько мгновений.

– У вас есть ваш хороший портрет? – вдруг спросил он.

– Дать вам? Хорошо… я сейчас принесу все, что у меня есть – выбирайте…

Она пошла в свою комнатку и вернулась с огромным роскошным альбомом, показала ему несколько своих фотографических портретов, снятых в разных городах Европы, изображавших ее в костюмах тех ролей, в которых она пела с особенным успехом. Потом вот она в бальном платье, с открытой, чересчур открытой шеей и руками. Она хороша безукоризненно, и даже художник-фотограф, несмотря на все свое видимое желание, не мог ее «прикрасить», он только старанием этим уменьшил сходство. Да, она безукоризненно хороша в каждом из этих костюмов и еще лучше в бальном платье… эти руки, эти плечи…

Но Владимир с отвращением думал о том, что все эти портреты затасканы по всей Европе, что они выставлены в магазинах эстампов на глаза толпы, что они продаются и покупаются не как портреты артистки, а как портреты красивой женщины, и что каждый, покупающий их, оценивает эту красоту и уверен, что ее так же можно покупать, как и ее изображение. Он выбрал один из портретов, но не тот, не в бальном платье, и спрятал его себе в карман, а потом стал перелистывать страницы альбома.

– Это все они, все эти, о которых я говорила, – объяснила Груня.

Он грустно и устало разглядывал коллекцию мужских физиономий, молодых, пожилых и старых, испитых и жирных, облысевших, истасканных, самодовольных, пошлых, коллекцию знакомых незнакомцев, людей, встречающихся всюду – на балах, в театрах, на Невском, на Большой Морской, на парижских бульварах, на модных купаньях и водах… Но это кто? Прекрасное, задумчивое и выразительное лицо, породистая изящная красота, глубокий взгляд темных глаз, простота и в одежде, и в позе.

– Кто это? – спросил он.

– А, это мой друг, граф Болонна.

– Тот, который пивовара на дуэль вызывал?

– Да. Не правда ли, какое чудесное лицо?

Ему даже показалось, что голос Груни дрогнул. Он вынул похолодевшей рукой портрет из альбома и прочел на оборотной стороне его: «ricordo…» [24]24
  «Подарок на память…» (итал.).


[Закрыть]

– Это друг ваш?

Его сухие губы едва слушались, когда он произносил слова эти.

– Да, друг, я с ним до сих пор в переписке.

Он вложил портрет в альбом, посмотрел на часы и растерянно проговорил:

– Что же это я? Ведь мне нужно спешить домой, может быть, я еще застану Кондрата Кузьмича. До свиданья, Груня!

Он поднял на нее совсем померкшие глаза, его рука, протянутая ей, была холодна. Он весь будто застыл, так что она с изумлением на него взглянула. И вдруг она обожгла его таким взглядом, такой улыбкой, что у него затуманилась голова. Он хотел что-то сказать, но не мог и вышел.

Она подняла спущенную штору окошка и прильнула к пыльному стеклу. Она глядела, как он вышел, сказал что-то кучеру, сел в карету, дверцы захлопнулись, лошади тронулись…

А она все не шевелилась, все смотрела прямо перед собою. Так прошло несколько минут. Наконец она отошла от окошка и остановилась посреди комнаты, опустив голову и руки.

Вот ее щеки вспыхнули румянцем, счастливая улыбка мелькнула на губах ее, потом все лицо померкло, она глубоко вздохнула и задумалась о чем-то.

Она пришла в себя, только заметив Настасьюшку, которая стояла перед нею и ворчливо говорила:

– Что ж это, матушка, и нынче вы весь день со двора не выйдете?.. Засиделись совсем, промнитесь… Погода-то вон разгулялась… Право, нехорошо этак ни с места, этак можно и разболеться…

XIX. РОЛЬ

Настасьюшка прожила в доме Прыгунова более тридцати лет. Работала она, рук не покладая, с утра до вечера. Ворчала постоянно, а в иные дни доходила до такого состояния, что к ней и подступиться было невозможно. Жизнь свою она называла «каторгой», хозяйку покойную, Олимпиаду Петровну, «мумой», что должно было означать – мумия, понятие, приобретенное ею во время прохождения сыновьями Прыгунова истории Египта. Сам Кондрат Кузьмич иначе не обозначался на языке Настасьюшки, как «коршуном», почему – неизвестно. Дом назывался «рухлядью».

Но когда давно уже, давно, лет восемнадцать тому назад, Прыгуновы, выведенные наконец из своего безграничного терпения грубостью верной служанки, отказали ей от дома и она нашла себе другое, несравненно более выгодное и спокойное место, она не выдержала и месяца, вернулась и повалилась в ноги «муме» и «коршуну», чтобы те опять ее к себе взяли.

Когда «мума», дожив, впрочем, лет до семидесяти, умерла, Настасьюшка оказалась неутешной и вот до сих пор ее оплакивала. В «коршуне» она души не чаяла и хотя ругалась постоянно, но ходила за стариком, уже заметно дряхлевшим и все более и более нуждавшемся в ее уходе, как за ребенком.

Сильно любила она и детей Прыгунова, «разлетевшихся птенчиков», как называла она их в редкие минуты сердечного умиления. Но настоящей ее любимицей, с первого дня, с первой минуты, была красавица Груня. И теперь Настасьюшка была хотя и бессознательно, но глубоко счастлива тем, что Груня приютилась под кровлей «рухляди». Она с восторгом пробиралась в ее комнату, благоговейно прикасалась к ее вещам, все приводила в порядок. Придумывала, чтобы угостить ее, новые кушанья, пуская в ход все свои способности к изготовлению разных пирожков и пирогов.

Кондрат Кузьмич, любивший хорошо покушать, уже сделал справедливое замечание, что Настасьюшка никогда так не отличалась. Он только не подавал ей никакого вида о своем удовольствии, не без основания полагая, что в таком случае она непременно взбеленится и нарочно станет все портить.

Несмотря, однако, на заботу о том, чтобы ничто в кухне не пригорело и не перестояло, Настасьюшка иногда не удерживалась и покидала на минутку плиту, побуждаемая потребностью хоть одним глазком взглянуть на Груню. Она взглядывала иногда просто в щелку и возвращалась к плите. Вместе с этим она неустанно ворчала на Груню, говорила с ней вообще мало, а когда говорила, то своим неизменным грубым тоном. Она следила за нею, глаз не спуская, и удивлялась. Груня всегда была для нее загадкой.

«Ну что ж это такое – приехала, ну хорошо; говорит, по делам приехала… где же эти дела?.. Засела дома и ни с места!..»

Появление Барбасова ее очень смутило. Он ей совсем не понравился, и она твердо решила не подпускать больше этого «мордастого» к Аграфене. «Покажись только! Так, отец мой, отделаю, что и своих не узнаешь!..»

Но Барбасов пока не показывался, а показывался другой молодчик, Владимир Сергеевич, которого уже нельзя было не «подпустить». Между тем Настасьюшка сразу почувствовала, что тут начинается что-то неладное. Началось сразу, вдруг, и с первого дня как он появился, она, то есть Груня, не в себе…

Настасьюшка следила еще ревнивее и вдруг заметила в Груне новую перемену. Теперь Груня хотя и продолжала почти совсем не выходить из дому, но с утра наряжалась, не ходила, как в первые дни, в «распашонке». Теперь она не менее часа проводила перед зеркалом, старательно и к лицу причесывая свои великолепные черные волосы, и выходила в маленькую гостиную такой красавицей и такой притом важной, – ну вот ровно царица, ровно настоящая царица!.. И будто ждет она кого-то, на часы часто смотрит, на месте ей не сидится. Кого ждет? «Его», для него наряжается!.. Зачем же в первые дни этого не делала?.. Чудная…

Таким образом прошел день, другой, третий. Груня выказывала все признаки нетерпения, но продолжала рядиться и ждать.

Наконец на четвертый день, после завтрака, часу в третьем, перед «рухлядью» остановилась карета. Настасьюшка, в это время сметавшая пыль в гостиной и что-то ворчливо говорившая Груне, тоскливо сидевшей с книжкой в руках, заметила, как Груня вдруг вздрогнула, поднялась с места и, совсем изменясь в лице, взглянула в окно. Настасьюшка взглянула тоже. Из кареты вышел Владимир Сергеевич и не один, а в сопровождении высокой, полной девушки.

– Горбатовская барышня, Марья Сергеевна! – всполошившись, объявила Настасьюшка и поспешила отворять.

Через минуту перед Груней был Владимир с сестрой. Владимир взглянул на Груню и остановился.

Это была не она, совсем не она. Он не узнавал ее. Вместо прелестной женщины, живой, простой и естественной в каждом движении, в каждом слове, перед ним стояла одетая по последней моде, с большим вкусом, изяществом и, очевидно, обдуманной во всех мельчайших подробностях роскошной простотой, какая-то величественная светская дама. От нее веяло холодом, недоступностью. И в то же время она была дивно хороша с этим застывшим, будто из мрамора выточенным лицом, с великолепными, как-то жутко, но холодно мерцающими глазами.

Маша Горбатова, румяная и веселая, быстро вошедшая в комнату со своей добродушной улыбкой, остановилась перед нею совсем растерянная, как бы в нерешительности. Она даже по-детски немного рот раскрыла от изумления, невольного восхищения и неловкости, взглянув на эту Груню, которую представляла себе за минуту совсем, совсем другою.

Но Груня начала первая. Она улыбнулась гостье холодной любезной улыбкой, грациозно склонила голову и проговорила:

– Марья Сергеевна, я глубоко вам благодарна за ваше доброе желание меня видеть и я, право, очень счастлива, что могу познакомиться с вами.

Они пожали друг другу руки. Затем Груня так же спокойно и любезно поздоровалась с Владимиром и плавным движением пригласила их сесть. Маша уже совсем покраснела, покраснели даже ее уши, даже лоб. Она, никогда не смущавшаяся и не ходившая в карман за словом, теперь вдруг не знала, что сказать.

Владимир казался тоже совсем растерянным. Они оба, подъезжая к старому домику, думали о том, как бы так сделать, чтобы вывести Груню из смущения, чтобы все сразу сошло хорошо. А между тем теперь из них одна только Груня была, по-видимому, нисколько не смущена. Она делала вид, что не замечает их растерянности, что не замечает молчания Маши. Она говорила своим певучим голосом одну за другой незначащие, но подходящие к обстоятельствам фразы. Затем вдруг, как-то незаметно, как бы невольно, перешла на французский язык, будто это было ей легче. Произношение ее было безукоризненно, обороты фраз изысканны и изящны.

Мало-помалу она заставила Машу разговориться по поводу заграничных путешествий. Затем перевела разговор на театры, на музыку. Сделала несколько серьезных замечаний, затем, наконец, дошла до Вагнера.

– Вы, конечно, поклоняетесь этой музыке будущего, Марья Сергеевна? – спросила она.

Маша отвечала:

– Как вам сказать, я еще сама не знаю; впрочем, во всяком случае, я никакого энтузиазма не испытываю… конечно…

Груня ее перебила:

– Я вот решила этот вопрос: я Вагнера не понимаю. Que voulez vous, c'est un défaut, c'est un manque de développement… que sais-je!.. [25]25
  Чего вы хотите, недостаток развития… откуда я знаю!.. (фр.).


[Закрыть]
Но не могу же восхищаться, потому что все восхищаются… Я пробовала изучать его и никогда не могла увлечься, никогда не решалась исполнять Вагнера публично. Может быть, я плохая артистка, недостойная этого звания, но я, по крайней мере, искренна и не подчиняюсь моде… Уверяю вас, что в числе поклонников и поклонниц Вагнера большинство притворяются, я много раз убеждалась в этом и многих даже довела до признания – не понимают, не чувствуют, но боятся показаться отсталыми в деле музыкального развития; иногда даже это ужасно смешно… Впрочем, так ведь не в одной музыке, а и во всем…

Ее глаза вспыхнули, лицо оживилось, она уже совсем было сбросила с себя холодную маску, но вдруг очнулась. Миг – и оживления как не бывало. Она снова превратилась в grande dame [26]26
  Светская дама (фр.).


[Закрыть]
и заговорила уже совсем иным тоном.

Маша, только что начавшая себя чувствовать более свободной, опять притихла. Владимир сидел как на иголках.

Разговор то и дело готов был оборваться. Но Груня поддерживала каждый раз.

Так прошло около часу.

Маша изумлялась красоте своей собеседницы, внимательно ее слушала, чтобы вовремя и впопад ответить, боясь, может быть, в первый раз в жизни, показаться глупой, неловкой перед этой любезной и изящной, так свободно и спокойно чувствовавшей себя женщиной. В доброй Маше поднималось даже раздражение. Но между тем она не могла ни к чему придраться.

Груня своими чудными глазами глядела на нее бодро и любезно, почти ласково; своим тоном, каждым движением, иногда прорывавшимися в разговоре, она выказывала ей не только любезность, но и известную долю почтительности. А Маше становилось все холоднее и холоднее.

Готовясь к этому свиданию, она думала, что поступает очень хорошо. Она желала поддержать, ободрить Груню, выказать ей теплое расположение. Она немного восхищалась ею, немного ее жалела, готова была даже полюбить ее. Но во всяком случае, хотя и бессознательно, считала свои будущие отношения к ней – как высшая к низшей. Теперь же она казалась себе девочкой перед этой великолепной красавицей, чем-то вроде робкой провинциалки перед важной дамой, которой ее представляют.

Она, Марья Сергеевна Горбатова, светская, привыкшая к обществу девушка – и перед Груней, их бывшей дворовой, крепостной, перед маленькой поджигательницей! Эта Груня известная артистка, но все же Маша не могла очнуться от неожиданности и наконец почувствовала себя так неловко, что, взглянув на брата, проговорила:

– Однако нам пора!

Груня проводила гостей до крыльца, еще раз благодарила Машу, сказала спокойно несколько любезных фраз. А когда Владимир изумленно в последний раз взглянул на нее, она ответила ему едва заметной, загадочной улыбкой и тихо сказала:

– До свиданья!

Карета тронулась. В течение нескольких минут брат и сестра не говорили друг другу ни слова. Они все еще не могли прийти в себя. Наконец Маша сказала:

– Вот уж я никак не думала, что она такая!

Владимир ничего не отвечал. Она продолжала:

– Красота необыкновенная, но ведь она лед… она, должно быть, горда ужасно… и потом… потом…

Маша улыбнулась.

– Знаешь, – добавила она, – мне жаль было, что на моем месте не Софи. Эта Груня дала бы ей хороший урок, доказала бы ей, что не нужно родиться принцессой для того, чтобы сыграть роль принцессы с таким искусством, которого Софи вряд ли когда достигнет. Но ведь ты представлял мне ее совсем другою!.. Если бы я знала, что она такая, я бы к ней не поехала…

– Да она вовсе не такая! – воскликнул Владимир. – Уверяю тебя, что она не такая. Я ее не узнал сегодня.

– Так, значит, она играла роль? Для меня играла… зачем?

И Маша уже совсем добродушно рассмеялась.

Владимир сидел нахмурясь. Он сам себя спрашивал: зачем ей понадобилась эта роль? Он видел ее теперь в новом свете, и она ему в этом новом свете не нравилась, ему тяжело было ее такою видеть. Ему так хотелось, чтобы во время этого свидания Груня и Маша сошлись, почувствовали влечение друг к другу. Он знал, что Маша на это была готова. Он был уверен, что Груня обворожит ее, а она оттолкнула.

И он не мог не сознавать, что она, хоть и тонко, хоть и ловко, так что ни к чему нельзя было придраться, но все же посмеялась над его сестрой. За что? Что могла она иметь против Маши?..

Все это его возмущало и тревожило.

Он готов был негодовать. Но ведь уж он любил Груню. Он решился вернуться к ней в тот же день вечером и разобрать, что все это значит, зачем ей понадобилась эта, с их стороны, ничем не вызванная, обида…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю