Текст книги "Последние Горбатовы"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
XIII. АДВОКАТ
Барбасов медленно прошел огромным двором, вышел в ворота, а затем остановился и несколько мгновений пристально глядел на неподвижных, строгих львов, уже более столетия стороживших вход в старинное барское жилище. По его лицу скользило что-то неуловимое, что-то очень серьезное, совсем не шедшее к постоянному характеру этой самоуверенной и комичной физиономии.
Перед ним мелькнуло и исчезло далекое-далекое воспоминание. Да, это были эти самые львы! Они когда-то поражали его, маленького ребенка, привезенного в Москву старушкой-барыней, которая после смерти его отца, бедного сельского дьякона, взяла его на воспитание и решилась вывести в люди.
«Тогда – и теперь!» – подумал он еще раз, пристально взглянув на львов, и все лицо его засветилось самодовольством. Он тряхнул головою, осмотрелся и пошел по Басманной.
Свободный час, о котором он говорил Владимиру, давно уже прошел, но дело в том, что он все выдумал. Никто его не ждал на Басманной, никуда ему не нужно было спешить. Он взглянул на часы, кликнул проезжего извозчика и отправился в московский Гуринский трактир обедать. Он любил хорошо поесть, и до сих пор желудок его, хотя все же не без помощи некоторых вспомогательных средств, позволял ему это.
Войдя в огромную залу, заставленную, как стойлами, рядами диванчиков, придвинутых спинками друг к другу, он начал оглядываться, ища свободного места. Народу уже было много. Мигом подлетел к нему красавец-половой с удивительно черной бородой, в белоснежной русской рубашке, с салфеткой на плече и, приятно осклабляясь, проговорил скороговоркой:
– Алексей Иванович, сюда-с, сюда-с, пожалуйте, вот свободно местечко… я и прислуживать вам буду…
Барбасов протиснулся кое-как между диваном и столиком и не успел еще снять перчатки, как половой уже ставил перед ним графинчики с разными водками и закуску.
– Что прикажете-с к обеду?.. У нас нынче рыбка… такая! Утром только получили с Волги, живехонькая!.. Может, уху стерляжью или так стерлядочку а-ля-рюс желательно?..
Барбасов подумал немного и стал заказывать себе основательный обед. Половой слушал его с усиленным вниманием и большим почтением, склонив голову, сморщив брови и даже полузакрыв глаза.
– Вот и все! – наконец сказал Барбасов.
Половой встряхнул черными, уже редеющими и в изобилии напомаженными волосами.
– Слушаю-с, будьте покойны, все в самом лучшем виде… Повару ваш вкус известен довольно.
И он исчез.
Барбасов принялся за водку и закуску; но едва он успел налить себе рюмочку прозрачной, как слеза, очищенной, к нему подошел с протянутой рукой черноватый и франтовый господин.
– Алексею Ивановичу нижайшее почтение! – не без умиления произнес он, показывая белые зубы и щуря масляные глазки.
– Здравствуйте, Шельман! – отозвался Барбасов несколько покровительственным тоном.
– Что это вас давно не видать, Алексей Иванович?.. В суде то и дело о вас спрашивают…
– А что же мне там торчать по-пустому?
– Да, оно, конечно, – вздохнул Шельман, – после такого дельца, какое вы завершить изволили, можно и поотдохнуть… А вот мы, бедные, с раннего утра мечемся…
– Ну, уж и бедные! – усмехнулся Барбасов. – И уж особенно вы-то!
– Эх, да что я! Много дел, много, да не дела, а делишки. За последние полгода самое выгодное дело было в десять тысяч. Да что об этом… А вот вы, извольте полюбопытствовать…
Он наклонился к самому уху Барбасова и стал шептать ему:
– Видите, направо… это я, вам скажу, птичка… в черной шляпе с алыми розами… Она здесь со мною… обедаем… И вы думаете, кто это? Представьте – клиентка! Эмансипированная особа и со средствами.
– Значит, вы в двойной роли – ну, и прекрасно… спешите же к ней, а то я, чего доброго, отобью ее у вас.
– Закреплено формальнейшим образом! – самодовольно ответил Шельман, но тотчас же отошел от Барбасова и вернулся к своей даме.
Барбасов выпил рюмку, закусил, а тут опять:
– Здравствуйте, Алексей Иванович!
К нему то и дело подходили разные господа всякого возраста и вида. Но на этот раз он был не словоохотлив и даже, по-видимому, тяготился такой своей популярностью в этом храме московского кулинарного искусства.
Наконец его оставили в покое, и он с удовольствием принялся за обед под шум толпы, под звуки не смолкавшего оркестриона.
Окончив обед, он почувствовал, что слишком много съел и, главное, слишком много выпил, а потому поспешил на свежий воздух.
На подъезде к нему со всех сторон кинулись извозчики, он махнул рукою, вскочил в первую попавшуюся пролетку и крикнул:
– На Сивцев Вражек!
– Знаем-с, сударь! – ответил франтоватый извозчик-лихач, дернул вожжами, и застоявшаяся молодая лошадка помчала Барбасова по изрытой мостовой мимо Александровского сада.
Барбасов, весь лоснившийся, с покрасневшим носом и несколько осоловевшими глазами, мутно глядевшими из-за золотых очков, усиленно полоскал себе рот дымом сигары, отдувался время от времени и приятно ухмылялся чему-то. В голове у него немного шумело. С детства знакомые улицы с рядами то больших, то маленьких домов как-то сливались и будто бежали назад.
Наконец пролетка остановилась у небольшого хорошенького дома-особняка. Барбасов совсем очнулся, вылез из экипажа, дернул звонок, потом вынул из портфеля пятирублевую бумажку и дал ее извозчику. Тот снял шапку, крикнул:
– Здорово оставаться, сударь! – и отъехал.
Благообразный лакей в белом жилете и галстуке отпер двери. Барбасов сбросил в светлой передней пальто, прошел довольно обширную залу, уставленную новой с иголочки мебелью, обитой атласом цвета boutons d'or [12]12
Золотые пуговицы (фр.).
[Закрыть], прошел малиновую бархатную гостиную и отворил дверь в свой кабинет.
На большом письменном столе, тоже совсем новом, но уже треснувшем сбоку, он увидел несколько ожидавших его писем. Он распечатал одно из них, пробежал его, до остальных не коснулся и направился в противоположную сторону комнаты, к низенькому турецкому дивану.
Вдруг он остановился и пробурчал:
– Черт знает что!
На диване в грациозной позе лежала и, очевидно, мирно спала молоденькая, хорошенькая и очень нарядная женщина. Он подошел к ней ближе и глядел на нее. Темно-синее платье из легкой шелковой материи красиво обрисовывало ее стройные формы. Немного бледное, немного уставшее, но правильно очерченное лицо эффектно рисовалось на темном фоне подушек дивана.
Он наклонился, прислушался – она действительно спала. Тогда он вернулся к письменному столу, свернул из только что прочитанного письма тоненькую трубочку, подошел тихонько к молодой женщине и стал щекотать ей трубочкой ноздри. Она вздрогнула, открыла совсем еще бессмысленные большие черные глаза, вскочила с дивана и громко зевнула.
– Ах, это ты, Леня! – сказала она, наконец очнувшись. – Бессовестный! Я ждала, ждала – и вот заснула… Который же час? Ведь уже семь… я с голоду умираю… Скорей, скорей едем куда-нибудь обедать!
– Фью! – присвистнул он. – Обедать?! Я, мать моя, уж отлично пообедал и теперь мне и говорить-то об еде тошно.
Она встревожилась и вспыхнула.
– Обедал?! А я-то как же? Что же это такое?.. Ведь это называется свинство!.. Ведь ты же сам назначил мне в пять часов быть у тебя и весь день мы должны были провести вместе.
– Забыл, совсем забыл, – сказал он, – из головы вон… Ну, прости…
Но она была оскорблена не на шутку.
– А, как вы уж забывать начинаете!.. Вы уж меня голодом морить начинаете. Прощайте!!!
– Остановись и не кипятись! – флегматически сказал он. – У меня от всяких дел голова идет кругом и, главное, ведь я же попросил прощения…
– Да ведь я голодна, наконец, поймите!..
– Бери мою коляску и отправляйся обедать куда угодно, а затем возвращайся…
– Как? Одна?!
– На сей раз одна, ибо, говорю тебе, мне об еде противно и думать… Ты будешь передо мною есть, а я этого не вынесу.
Он раскрыл свой портфель.
– Вот тебе сто рублей. Довольно? Отправляйся и возвращайся после обеда…
Она приняла сторублевую бумажку, аккуратно сложила ее и спрятала в карман.
– Ну, хорошо, на этот раз прощаю! – проговорила она в то время, как он звонил, чтобы приказать подать экипаж. – Только после обеда я вернусь к себе и чтобы я вас застала уже там! Мы отправимся в Петровский парк, я хочу нынче цыган слушать. Слышите?
– Хорошо, хорошо!.. – рассеянно проговорил Барбасов.
Экипаж оказался уже заложенным, и через минуту молодая женщина надевала шляпку.
– Ну-с, прощайте! Да ты не разоспись, смотри, через полтора часа будь у меня непременно… а я только-только пообедаю… Что ж ты думаешь, одной весело, что ли, обедать? Эх, добра я слишком, не стоишь ты.
– Не стою! – согласился он.
Она подошла к нему и подставила ему щеку. Он очевидно нехотя ее чмокнул, а затем, оставшись один в кабинете, упал на диван и принялся зевать. Но спать ему все же не хотелось, небольшой хмель совсем прошел. Он велел подать себе сельтерской воды и, прихлебывая ее, лежал, предаваясь своим мыслям…
XIV. ЗАДАЧА
«Эту Нюнютку во всяком случае и как можно скорее надо сплавить, – думал Барбасов. – Ведь всю прошлую весну, всю половину лета провозился с нею… И денег много на нее идет, да и надоела – глупа непроходимо и раз в неделю с неудачными претензиями на порядочность… Глупо, что сразу не отделался по возвращении из Астрахани. Ну, да это не трудно…»
Он вздохнул. Сплавить Нюнютку он решил, уже возвращаясь в Москву. Но тогда у него были иные планы. Он рассчитывал, что ее место недолго останется вакантным, он рассчитывал тем или иным способом победить холодность Аграфены Васильевны и во что бы то ни стало «подружиться» с нею. Аграфена Васильевна ему нравилась так, как давно никто не нравился, и он чувствовал, как с каждым днем этот «каприз сердца» овладевает им сильнее и сильнее. Выследив ее в жилище Прыгунова, он отправился к ней с твердым намерением бороться и победить. Теперь он ясно понял, что должен отступить.
В разговоре с Владимиром он был совсем искренен. Он почувствовал, что там не его место, а место этого «прекрасного выоноши», и благоразумно сразу решил внутри себя, что «против рожна не попрешь».
Он всегда умел себя сдерживать, умел владеть собою, а главное, успокоить себя. Это уменье он считал своим высшим качеством и развивал его в себе тщательно, решив, что только таким образом достигнет всего, чего может достигнуть, а притом и проживет спокойно. Но все же вряд ли бы ему удалось так легко отказаться от мечтаний об Аграфене Васильевне, если б на помощь не пришло совсем нежданное обстоятельство.
«Судьба, это судьба! – почти громко выговорил он. – Дурацкое слово, но иной раз, как ни верти, а оно оказывается самым подходящим… Или вдохновение, что ли?..»
Он без определенной цели навязался на посещение Горбатовых. А вот теперь это посещение подвело его к совсем новым мыслям. Перед ним то и дело мелькало доброе, сияющее здоровьем и свежестью, красивое лицо Марьи Сергеевны.
«Над этим стоит поработать, – мысленно повторял он. – Я, Алексей Барбасов, я – с моей кожей и рожей, как выражался Никита Крылов, читая нам в университете римское право, я – и она! Она, эта знатная, богатая девица, одним словом – Горбатова, excusez du peu [13]13
Ни больше ни меньше (фр.).
[Закрыть], и я – сын деревенского дьякона, отца Иоанна, помогавший батьке вспахивать нашу десятину; я – приемыш покойницы генеральши-благодетельницы!.. Несообразно, нелепо, но не невозможно! Да, не невозможно… но трудно, трудно… и хорошо… а потому надо поработать… Чем же это невозможнее хотя бы Медведевского дела? А ведь я его выиграл. Шагать так шагать. Дурак я или умница? Да… этого я не оставлю, этого я не оставлю!..»
Барбасову, как и всякому человеку, быстро забирающемуся все выше и выше, выходящему из общего уровня, начинали завидовать очень многие. Но чему завидовали? Завидовали его успехам, удаче, огромным деньгам, им получаемым, завидовали его роскошной, хотя и совсем мещанской обстановке, которая, однако, казалась завистникам верхом элегантности и шика, завидовали его новым экипажам и лошадям, его успехам среди разных Нюнюток…
А между тем у него было нечто такое, что даже никто не замечал, но чему можно было позавидовать. Эта принадлежность Барбасова было – счастье, внутреннее счастье, довольство своей жизнью. Довольство и счастье лежали главным образом даже не в его удачах, а в нем самом, в его характере. Да, его можно было назвать счастливым человеком, и сам он считал себя таким.
Когда кто-нибудь случайно спрашивал об его детстве, о родителях, он обыкновенно отвечал, что мать умерла в младенчестве, а отца совсем не было, делал грустно-комичную мину и переменял разговор. Матери своей он действительно не помнил: она умерла, когда ему было года два. Он остался единственным ребенком, единственным из двенадцати, один за другим умерших, последним, на руках у бедного, забитого деревенского дьякона, человека доброго и благочестивого, но сильно запивавшего и окончившего дни свои, когда мальчику было всего девять лет. Из нищеты, из чисто крестьянского быта маленький замарашка попал в барские хоромы. Добрая барыня пригрела и обласкала его, обучила грамоте, затем свезла в Москву, отдала в дорогой пансион, поместила его в своем духовном завещании в пятнадцать тысяч рублей и решила так: «Из мальчика прок будет: шустрый, бойкий мальчишка, на все понятливый. Может, и простит мне Бог грехи мои за это доброе дело…»
Мальчик оправдал ожидания благодетельницы. Учился он хорошо, в пансионе жилось ему в полное удовольствие. То, что поражало, терзало и мучило других детей, иначе воспитанных дома, – того он даже не замечал. Год жизни в барских хоромах не изгладил из его памяти прежних впечатлений и привычек нисколько; пансионская пища, в сущности очень плохая, не была ему противна. Он ел все и с аппетитом. Благодетельница, приезжавшая в Москву раз в год, с каждым новым приездом оказывалась более и более довольной своим воспитанником. Только глядя на его неуклюжую фигуру и уж очень некрасивое, особенно в отроческом возрасте, лицо да торчащие волосы, она про себя приговаривала:
«Дурнышка, совсем дурнышка! Ну, да что ж, не девица и не всем же быть красивыми… Дурнота для мужчины не несчастье…»
Пансион принес Ленюшке, как называла его благодетельница, несомненную пользу. Он, сам того не замечая, мало-помалу совсем позабыл свою прежнюю сферу, из которой был навсегда вырван. Он не сделался изящным, ибо это было совсем противно его натуре, но все же приучился, когда нужно, казаться благовоспитанным. Он говорил по-французски и по-немецки не хуже других. Товарищи его вообще любили и, по мере того как он вырастал, он превращался в так называемого славного малого, а главное, в нем развилась уверенность в себе, апломб.
Он всегда чувствовал под собою твердую почву и шел прямо и решительно. Чувствительности и нежности в нем никакой не замечалось. Он никогда не выдавал товарищей и всегда готов был постоять за них, однако при этом старался не повредить себе. Горлан и краснобай, он многих увлекал за собою, был во главе всяких шалостей, очень часто совсем непозволительных, но, обладая, так сказать, организаторским талантом, почти всегда так устраивал, что все оставалось шито и крыто.
Развращен он был ужасно, хотя, конечно, эта развращенность сидела главным образом пока еще только в воображении. Цинизм его доходил до отвратительности. Он кончил наконец тем, что иначе не мог говорить как непристойными словами, сопровождаемыми бранью. Не раз он попадался и претерпел все пансионские наказания. Но это нисколько не исправило – напротив, он дошел до виртуозности в выдумывании всяких невероятных нелепых словесных гадостей, и кончилось тем, что его язык и лексикон вошли в моду в пансионе. Таким образом, модный московский пансион сделался истинным рассадником сквернословия.
Окончив пансионский курс и поступив в университет, Барбасов стал несколько придерживать язык свой и вообще мало-помалу выравнивался. Студенческие годы были для него сплошным весельем. Здоровье и постоянно хорошее настроение духа давали ему возможность после пирушки и целого дня непробудного пьянства сразу очнуться, облиться холодной водой и приняться за работу. Он был на хорошем счету у профессоров, и даже один из них предложил ему остаться при университете. Но он отказался. Он спешил скорее к практической деятельности, к наживанию денег.
И вот теперь, к тридцати годам, он достиг всего, и ему еще лучше живется, чем когда-либо, у него все есть и все ему доступно. Он захотел бывать в обществе и кончил тем, что его действительно можно было видеть в лучших гостиных. Присутствие его в них могло смущать Софью Сергеевну; но таких, как она, было немного – в обществе уже приучились таить про себя свои истинные взгляды и понятия из боязни прослыть за отсталых, за ретроградов. Слово «либерализм», хоть часто и с совсем неожиданным значением, ему придаваемым, было у всех на языке.
Конечно, Барбасов все же прошел через некоторые мытарства: другой бы человек на его месте смутился и отказался. Но он был не из смущающихся, он не обращал внимания на мелочи. Обидеть его было трудно. У него было, конечно, своего рода самолюбие и чувство собственного достоинства, но они всегда находились в его распоряжении и он умел управлять ими, смотря по обстоятельствам. Встречаясь с пренебрежительным взглядом, с почти презрительным к себе отношением, он не подавал виду, что замечает это, и спокойно говорил себе: «Ничего, это изменится».
И действительно, это изменялось. Он протирался всюду; где его не замечали сначала, там начали замечать. Он победил даже препятствия, поставленные перед ним самой природой, то есть свою неуклюжую фигуру и некрасивое лицо.
Про него говорили:
– Да, Барбасов… конечно, он урод, но, знаете, у него такое умное лицо, он человек интересный и талантливый.
Разумеется, он был по-своему и талантлив и умен, говорил хорошо, хотя и плевался, писал не хуже, хотя и злоупотреблял общими местами. В газетах, как московских, так и петербургских, время от времени он печатал статьи по разным юридическим и общественным вопросам, обращавшие на себя внимание. Конечно, если бы сделать из этих статей сборник и читать их одну за другой, то сразу бросилось бы в глаза, что автор, красноречивый и, по-видимому, доказательный, противоречит себе на каждом шагу… Он способен был сегодня горячо защищать тот самый взгляд, на который нападал вчера, да и не раз это делал. Убеждений у него никаких не было. Он сознавал это и находил, что так лучше…
«На каждый предмет, – говорил он, – непременно есть несколько точек зрения. Каждая из них может быть и верна, и не верна. С каждой точки зрения можно известную вещь и защищать и обвинять…»
Не имея определенного миросозерцания, он ничего, однако, безусловно не отвергал. Веры в нем, само собою, никакой не было, но он не хвалился своим неверием. Один раз, когда зашел разговор о религии и Боге, он серьезно сказал:
«Бог! Что ж, очень может быть, очень даже может быть, что он и существует, но только меня это не касается. Это не входит в пределы моей деятельности. А деятельность каждого человека должна быть непременно ограждена известным пределом. Только не выходя из резко очерченной рамки и можно действовать успешно, в противном случае разбросаешься, расплывешься, и в результате выйдет нуль, а, пожалуй, и хуже того – минус…»
Для него это было ясно и, как он выражался, «математически верно».
Такой-то человек начинал теперь обдумывать смелый план относительно Марьи Сергеевны Горбатовой.
«Да, возможно! – решил он. – Лет двадцать, даже десять тому назад был бы еще, пожалуй, другой разговор, а теперь наш брат смельчак выбирай себе любое: что полюбишь – все возьмешь. Совсем перемешались шашки; теперь без драмы, без романа, без борьбы с гордой родней можно все обделать, только присмотреться надо хорошенько и сообразить все уступки, каких потребует благоразумие… Что ж, в крайнем случае я адвокатуру побоку, за новую деятельность примусь – и не оплошаю. Прожить можно…»
Он очень хорошо знал, что кроме отцовского наследства Марья Сергеевна, по завещанию деда, получает полмиллиона. У него у самого был уже отложен изрядный капитал и потом, со дня на день, он ожидал огромного выигрыша на бирже. Он и биржевыми делами занимался, и тут у него была все та же удача.
«Теперь только осторожно-осторожно, чтобы как-нибудь не зацепиться!.. А Нюнютку надо немедленно сплавить… глупа, компрометантна!..»
Он позвонил и спросил вошедшего лакея:
– Экипаж возвратился?
– Так точно-с, у подъезда.
– Скажи, чтобы откладывал.
«Пусть она меня ждет, пусть побесится, авось это подействует…»
Он зажег свечи, подсел к письменному столу и стал разбираться в своих бумагах.