Текст книги "Полдень, XXI век (июнь 2011)"
Автор книги: Вокруг Света Журнал
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Что, собственно, произошло? Один взгляд Лёвы, напряженное ожидание Иры, и что я, черт меня дери, позволил себе вообразить?
– …и не хотят понять! – говорил, между тем, Лёва, обращаясь по-прежнему к Ире, безучастно то ли слушавшей, то ли нет.
Может быть, слушавшей, но не слышавшей. – Материальное и духовное не нужно разделять, основной вопрос философии не имеет смысла. Мы с тобой это обсуждали, забыл?
– Что-то помнится… – пробормотал я.
– Что-то! – воскликнул Лёва, посмотрев, наконец, в мою сторону, и я не понял его взгляда. Смотрел он с сожалением и обидой, но я мог ошибаться и превратно сейчас понять даже утверждение, что солнце восходит на востоке. – Ты со мной согласился! Материальное и идеальное играют одинаково важную роль, нет первичного и вторичного, материи без идей не существует, а идеальное материально по своей сути.
– Ну и что? – вяло спросил я.
– Как же! Ты говоришь – выбор. Это главная проблема.
Или-или. Ты говоришь – весь мир или мои близкие! Это не выбор, мы говорили!
Я не помнил такого разговора, но начал понимать, куда клонит Лёва.
– Не существует такого выбора! – все больше распалялся он. Лёва говорил о личном, наболевшем, облекал в слова мысли, не дававшие ему покоя. Я не знал, как они были связаны с Ирой, но определенно были. Лёва сейчас не о философской проблеме рассуждал, точнее, кричал, а о глубоко личной. Надеялся, что я пойму? – Нет выбора между вселенной и человеком, это чушь! Каждый выбор разделяется на более простые состояния, как в счетно-вычислительной машине. Сложные процессы вычислений состоят из самых простых – из выбора между нулем и единицей по заданной программе. Других вариантов нет.
Реальные альтернативы в жизни тоже состоят из множества простых. Мы их разделяем в своем подсознательном, пока не доходим до простейшего выбора: ноль или единица. Да или нет. Если тебе кажется, что ты выбираешь из десятка или сотен возможностей, это чушь – ты подсознательно упрощаешь и, в конце концов, остаешься с двумя простейшими желаниями, которые сродни инстинктам.
– Ты хочешь сказать, что выбираем не мы, а наши инстинкты?
– Инстинкты – тоже слишком сложно организованное поведение, надо опуститься еще ниже.
– Да куда ниже?
– Ты что, – с подозрением спросил Лёва, – забыл, о чем мы говорили?
Я посмотрел на Иру, она могла бы мне помочь, сказать, напомнить то, чего я вспомнить не мог. Ира молчала, веки ее подрагивали, она рассматривала что-то внутри себя.
Я неопределенно покачал головой: то ли да, забыл, то ли нет, помнил.
– На самом деле, – закончил Лёва свою мысль, которую я уже знал, но хотел услышать, – судьбы мира, стран, народов, людей, твоя судьба, моя, судьба… – он помедлил, прежде чем продолжить, – судьба Иры… все зависит от простого выбора, который ты или кто-то другой производит, не думая, как ЭВМ, переключая контакты с единицы на ноль или наоборот.
– Эффект бабочки, – сказал я.
– Какой бабочки? – не понял Лёва. Он не знал о теории хаоса, не читал работ Лоренца, Мандельброта, Либчейбра, которые в этой эмуляции могли не появиться.
Не нужно было мне выбирать, что делать. Все решено за меня. Я был конечным автоматом, гораздо более простым, чем руководившая моими поступками Точка Омега, но гораздо более сложным, чем система выбора, с помощью которой, используя меня, Точка Омега определяла судьбу Вселенной.
– Спасибо, – сказал я.
– Какой бабочки? – повторил Лёва, не услышав благодарности. Есть у человека такая способность: не слышать слова, которые он не может или не хочет понять.
– От того, что бабочка в Австралии взмахнет крылом, может случиться ураган в Канзасе, – пояснил я. – Природа – очень тонко организованная система, и случается, что ничтожные события меняют судьбу мира.
– Бывает, – согласился Лёва. – Выстрел Гаврилы Принципа, например. Чепуховое событие, но стало поводом к мировой войне. Правда, только поводом, причины лежали гораздо глубже и были очень серьезными.
Лёва, наверно, решил, что читает студентам лекцию о диалектической неизбежности исторических событий.
– Спасибо, – повторил я, и на этот раз Лёва услышал.
– За что? – удивился он.
– Так… – сказал я неопределенно. – Пожалуй, нам пора.
Поздно уже. У тебя, наверно, с утра лекция.
– О чем ты? У меня не бывает лекций с утра, а завтра вообще воскресенье.
– Неважно, – пробормотал я и протянул руку, чтобы тронуть Иру за плечо. Что-то происходило сейчас между нами – между мной и Ирой, между Ирой и Лёвой, между Лёвой и мной.
На уровне инстинктов или еще глубже каждый из нас сейчас что-то выбирал… кого-то… почему-то…
Ира поправила прическу и молча пошла в прихожую, не глядя ни на меня, ни на Лёву. Я шел следом, а Лёва за мной, и я спиной чувствовал, как он пытался понять, что произошло только что, почему ничего не значивший для него разговор был для меня так важен и почему так неожиданно закончился.
Я подал Ире куртку, и мы вышли в ночь, как два дня назад в другом мире. Как тогда, я обнял Иру за плечи, но она совсем не так, как тогда, выскользнула, остановилась под фонарем, повернулась ко мне, и я увидел ее заплаканные глаза.
– Я не хочу здесь жить! – сказала она.
Я попытался ее обнять, и она отстранилась.
– Мне, – сказала она, глядя в сторону, – плевать на все вселенные и эмуляции. Я все равно не понимаю, что это такое. Но я не могу жить, когда помню…
Она замолчала и долго переминалась с ноги на ногу, прижав ладони к щекам. Я понимал, что не должен мешать. Но и ждать было невыносимо. По улице медленно проехала машина – японка-«даяцу», в полумраке цвет ее казался зеленым, но на самом деле мог быть серым, синим и даже коричневым. Я видел эту машину прежде… конечно, видел… и водителя этого, мужчину средних лет в большой фуражке-аэродроме.
Где я мог… Нигде. Не было в Баку восемьдесят шестого года японских автомобилей, а эту модель «даяцу» стали выпускать… когда же…
Конечно, машина была другой. Скорее всего, «волга». В темноте все кошки серы. Я обернулся, чтобы разглядеть, еще слышен был тихий рокот двигателя – в ночном безмолвии звуки висели, как единственные знаки реальности, – но машина скрылась за углом, повернув в сторону хлебозавода.
– Это было в прошлом году, – сказала Ира, и слова пунктиром пронзили ровный звук затихавшего мотора.
– Что? – не понял я. В ту же секунду до меня дошло, но слово было сказано.
Ира смотрела вслед машине, а может, в ту точку пространства, куда только что смотрел я. Хотела увидеть то, что я видел?
«Почему ты выбрала меня?» – спросил я ее как-то вскоре после свадьбы, в прошлой жизни. Мы лежали в постели, прижавшись друг к другу, хотелось все знать, даже то, что знать было невозможно. «Потому что мы с тобой смотрим в одном направлении», – ответила она, не задумавшись ни на секунду, и я поразился точности ее ответа. Потом много лет – до самой моей смерти – мы смотрели в одном направлении, в одном направлении думали…
– Я должна тебе сказать…
Голос сухой, как пересыпающийся на пляже горячий песок.
Ира заговорила быстро, бессвязно, без выражения, будто робот, в программе которого записаны без толку и смысла слова, слова, слова…
– Год назад я ходила к Шихлинскому… да, который… и он сказал окончательно: детей не будет… не хотела тебе… ничего не могла… видеть, слышать… сказала потом… через неделю, кажется… когда все… не успокоилось, а случилось… тогда поехала не домой, а к Лёве… не знаю почему… думала, наверно, он твой друг, пусть сначала ему, потом легче будет сказать тебе… а может, скажет он… глупо, да… не соображала… он был дома, я не звонила… удивился… я даже не помню, что сказала… сказала ли вообще… а может, когда он увидел меня одну, без тебя… мы всегда были вдвоем… или ты один… а тут… я не знаю, как… по-моему… не помню… мы вообще не разговаривали… а потом… нет, даже потом… я боялась сказать, он тоже… раз уж так получилось… долго бродила по улицам, думала, что одна… а оказалось, мы вдвоем с ним бродили, даже не видели друг друга… как-то так… проводил до дома… и я, ты помнишь, нет, не помнишь, конечно… я сказала, что болит голова, а ты весь вечер что-то писал…
Ира всхлипнула и тихо заплакала, будто ребенок, сломавший любимую мамину вазу.
– А потом? – спросил я, подождав, пока она успокоится. – Вы больше не…
– Да, – сказала Ира, переместив меня в другой мир, где я ни за что не хотел бы оказаться и где никогда не был в прошлой жизни. Не могло такого быть. Я знал Иру. Свою. Ту. Не эту. Но ведь это – она. Моя. Та самая. Только память еще…
– Несколько раз, – сказала она. – Как наваждение. Я не хотела, но почему-то приходила… он даже не звал меня… сама… не знаю, что это… с тобой ходила редко, ты помнишь… извини, не помнишь, конечно… ты чаще ходил к нему один… я днем, когда у него не было лекций… ты вечером…
Вот почему Лёва смотрел на меня таким отчаянным взглядом.
– Я не хочу здесь быть! – Ира прошептала эти слова, но они прозвучали так громко, будто она их выкрикнула во весь голос.
Мне показалось, что от ее крика звезды вздрогнули, и какая-то из них упала, сверкнув над крышами. – Я не хочу себя такую! Возьми меня отсюда!
У меня зуб на зуб не попадал, я начал дрожать, будто на улице стоял адский холод. Мне не хотелось жить – не здесь, а вообще. Я не хотел, чтобы существовал мир, где моя Ира…
В сознании промелькнула и спряталась мысль, что сейчас, возможно, решается не только моя судьба. К реальности эта мысль не могла иметь никакого отношения. В реальности была только Ира, стоявшая передо мной со стиснутыми ладонями. В реальности были только ее взгляд и ее память, принадлежавшая не ей, но и ей тоже. В реальности был мой друг, меня предавший, моя работа, которая не имела – я это знал – никакого смысла. В реальности были звезды над головой, смотревшие на меня с насмешкой. Я видел, как они издевательски усмехались, и слышал слова, звучавшие, конечно, в моем мозгу и нигде больше, но от этого не становившиеся менее значимыми:
«Бабочка взмахнет крылышком, и Вселенная, вздрогнув, закончит, наконец, цикл эволюции».
«Я не хочу здесь быть!»
Значит – нигде. Потому что во множестве эмуляций есть такие, где случилось худшее, чего я представить не мог. И такие, где худшее еще не случилось, и нам с Ирой пришлось бы пережить беды не в навязанной памяти, а в реальности. И еще есть эмуляции, где все с нами хорошо, но количество несчастий в мире зашкаливает за верхние пределы человеческих возможностей.
И великое множество эмуляций, где все замечательно и с нами, и с миром, золотой век, но как их найти среди бесчисленного количества миров, если по законам вероятности оказаться в худшем мире куда легче, чем в лучшем?
«Я не хочу здесь быть!»
Ира прижалась ко мне всем телом, ее тоже бил озноб, в этом мире было холодно, как не бывает в лютую антарктическую зиму.
Я должен был взмахнуть крыльями и вызвать ураган. Ураган пронесется по всем эмуляциям, и они обрушатся, как обрушивается непрочное строение. Вселенский квантовый компьютер завершит, наконец, свое вычисление, и Вселенная схлопнется, мир провалится в точку, в сингулярность, и все начнется сначала, и когда-нибудь через миллиарды лет кто-то, похожий на меня, и кто-то, похожий на Иру, родится на планете, похожей на Землю, в стране, похожей на Советский Союз… Это будем не мы, потому что ничто не повторяется, хотя должно повториться в программах конечных автоматов.
Взмахнуть крыльями… Что-то я должен был сделать. Сейчас, пока во льду не застыли мысли.
Разве от мыслей зависит выбор? Любое решение принимается там, где нет сознания, а только инстинкты и квантовые законы, позволяющие миру существовать в почти бесконечном числе разных вариантов.
Бабочка взмахивает крылышками, и наступает утро, встает солнце…
…мы смотрим друг на друга, и нет больше ничего…
…мимо проезжает машина… «даяцу»… разве их уже выпускают? Где-то я видел этот автомобиль… не вспомнить…
Машина медленно сворачивает к хлебозаводу…
Дежа вю.
Я перепугался – как никогда в жизни. Это был ужас перед небытием, потому что, если исчезнут эмуляции, исчезнет все. Вселенная перестанет быть. Сожмется в кокон. В точку. В сингулярность.
И произойдет новый Большой взрыв.
Сейчас.
Я прижал к себе Иру, я целовал ее заплаканные глаза, я целовал ее ледяные губы, я гладил ее растрепавшиеся волосы, я принял в себя все ее памяти, смешал со своими, и в том, что получилось, попытался разглядеть мир, где нам было хорошо. Лучший из миров.
«Я люблю тебя».
Это сказал я? Ира? Мы вместе?
Слова не прозвучали, они были всегда.
* * *
– Что? – переспросил я, не расслышав последних слов Яшара. Что-то промелькнуло в памяти, будто бабочка взмахнула крылом…
– Я говорю: надо пересчитать спектры «Ариэля» для стандартного диапазона, иначе нельзя сравнивать интенсивности.
– Конечно, – я пожал плечами. – Только и без пересчета видно, что точки лягут ниже кривой. Нет там скрытой массы.
– Может, и нет, – задумчиво произнес Яшар. – В этом конкретном скоплении. Но в восьми других есть, и небольшая корреляция реально существует.
– Существует, – согласился я. – Чем больше число галактик в скоплении, тем больше расхождение в величине масс.
– И если продолжить кривую… – Яшар не стал заканчивать предложение.
– Тогда в масштабе Вселенной величина невидимой массы достигнет примерно двадцати процентов.
– Маломассивные звезды, скорее всего, – заключил Яшар. – Или нейтронные, но менее вероятно. Пожалуй, это можно опубликовать в «Астрономическом циркуляре». На большую статью не тянет – слишком мало точек и вывод плохо аргументирован.
– Сейчас напишу страничку, – согласился я.
Не успел. За машинку сел Абдул перепечатывать квартальный отчет. Писать от руки не хотелось, все равно потом печатать и править. Я сел за свой стол, положил перед собой графики и не то чтобы задумался… Странное возникло ощущение – будто я здесь и не здесь. Закрыл глаза, и показалось… Пожалуй, я слишком мнителен – просто круги на оранжевом фоне, но в кругах почему-то…
Женщина? Лицо… Руки… Незнакомая. Видел, наверно, в каком-нибудь журнале. В «Огоньке», может быть? Пришло на память имя: Лиля. Я не знал женщины с таким именем.
Стук клавиш стих, Абдул вынул из каретки отпечатанный лист и кивнул мне: иди, мол, машинка свободна.
На столе шефа зазвонил телефон.
– Тебя, – сказал Яшар, подняв трубку. – Жена.
– Миша, – Ира говорила тихо, и я плотнее прижал трубку к уху, – у нас собрание переводчиков, я задержусь. Ты заскочишь за хлебом по дороге домой?
– Конечно, – сказал я. – Круглый брать или кирпич?
– Какой захочешь. Лишь бы свежий.
– Ирочка, – я так и не понял, почему задаю этот вопрос, – ты не знаешь, кто такая Лиля? Вспомнилось имя, вроде знакомое…
– Не помню. А почему ты спрашиваешь?
– Не знаю. Мелькнуло в памяти. За хлебом зайду, конечно.
И еще Женечку нужно на кружок.
– Она с Наргиз и ее мамой пойдет, они уже договорились.
– Замечательно, – пробормотал я и положил трубку.
Заметку в «Циркуляр» я сочинил быстро. Правда, над заключительным абзацем просидел до пяти. Ограничиться фактом обнаружения невидимой массы в восьми скоплениях галактик?
Или дать кривую корреляции? Упомянуть, что пятая часть массы Вселенной может быть не видна? Шеф прав: слишком мало точек и слишком велики ошибки измерений.
Лиля. Откуда мне знакомо это имя?
Поговорю с Лёвой. Конечно, он приплетет инкарнации, его любимая тема. Пунктик у человека: преподает марксистскую диалектику, а увлекается индуизмом, и ведь получается у него совмещать несовместимое. Он и Юнга в прошлом году откопал, издание двадцать шестого года. «Лиля? – скажет Лёва. – Это у тебя из подсознательного. Может, твоя жена в прежней жизни?» А я отвечу: «Ты же говорил, что в прежней я был адмиралом Нельсоном, и жену мою звали Эммой. Может, Лиля – из будущей инкарнации?».
И оба мы посмеемся, потому что, если о прошлых жизнях индуисты что-то знают, то о будущих не знает никто.
Я сложил бумаги в портфель, защелкнул замочек, надел плащ и пошел к выходу. Уходил последним, в коридоре было тихо, сумрачно, и на лестнице, когда я спускался, промелькнула тень. Как призрак. Отсвет чего-то.
На автобусной остановке было много народа, и я пошел к метро. От конечной станции до дома долго идти пешком, но все равно приду раньше Иры. Нарежу хлеб, поставлю на плиту ужин.
Вспомнил, как мы познакомились: я бежал за автобусом, Ира вышла на проезжую часть…
Странная вещь – память. Вспоминаются иногда события такие далекие во времени… будто инкарнации. Как-то я читал фантастический рассказ о человеке, помнившем свое будущее. Помнил ли он собственную смерть?
Какие нелепые мысли лезут в голову после рабочего дня.
В метро тоже была толкотня. Я стоял, прижавшись лбом к стеклу дверей, поезд с ревом несся в темноте тоннеля, и редкие фонари прорезали мрак яркими болидами. В каждом мне почему-то виделись лица людей, которых я не помнил, но откуда-то знал. Лиля… Вова… Типлер… Кто такой Типлер?
Поезд вынырнул в слепящий неоновым светом зал станции «Нариманов», и во вспышке я почему-то увидел человека, лежавшего на высокой кровати, покрытого по шею простыней и смотревшего мне в глаза взглядом, говорившим так много, что понять было невозможно. Видение исчезло, и, прижав к боку портфель, я потопал в толпе пассажиров к выходу из метро.
На площади перед кинотеатром громко работало радио, передавали что-то о пленуме, называли фамилию Горбачева. Я спешил домой, чтобы разогреть ужин к приходу Иры. Потом вернется с занятий Женечка, и мы сядем смотреть телевизор. Не пленум, конечно. По второй московской программе покажут старый хороший фильм «Три плюс два».
Типлер… Лиля… Вот еще слово вынырнуло: «эмуляция». Наверно, подсознательно сложил эволюцию с симуляцией.
Может, все-таки сделать большую статью о невидимой массе? Рецензент в «Астрономическом журнале», конечно, зарубит, слишком ненадежная аргументация, я и сам знал. Но ведь… делай что должно, и будь что будет.
Кто я такой, чтобы рассуждать о судьбе Вселенной? Тварь дрожащая или право имею?
От этой мысли мне стало весело. Надо будет спросить у Иры, что может означать странное слово «эмуляция». Она переводчик, это слово могло ей встречаться.
А о Лиле спрашивать не стану.
ВИКТОР МАЛЬЧЕВСКИЙ
Черный квадрат
Рассказ
История живописи и все эти Врубели
перед такими квадратами – нуль!
Михаил Гершензон, русский историк культуры, философ, публицист
В мастерской было холодно. Так холодно, что разбавленные скипидаром масляные краски застывали в считанные мгновения. Осень 1915 года в Петрограде, который все еще по старой памяти величали Питером, выдалась чрезвычайно промозглой. С утра до вечера моросил мелкий дождь, временами срываясь на серый снег. Выходить на улицу не хотелось ни под каким предлогом.
Казимир Северинович отошел от холста и приложил застывшие ладони к горячему стакану с чаем. По пальцам пробежала приятная истома. Потускневший подстаканник сорвался с места, оставляя после себя на истертой поверхности кирпича угасающий влажный след. Художник отхлебнул и шумно и с удовольствием выдохнул горячий воздух.
Насладиться чаепитием в одиночестве не удалось. Провисшая на петлях дверь отворилась, издав неприятный шаркающий звук, и вместе со студеным воздухом пропустила внутрь комнаты соседского белокурого парнишку – сына прачки Агафьи. Мальчик с размаху бросил школьный портфель на подоконник и кинулся в объятия хозяина.
– Дядя Казимир! – крикнул он, хватая художника за пестрый от красок халат. – Порисуем сегодня?
Мужчина усмехнулся, глянул вниз на забавного мальчугана и взъерошил ему волосы.
– Хорошо, Вовка, порисуем.
Дверь снова шаркнула, теперь из-за нее показалась бородатая физиономия дворника. Он заприметил тщетно пытающегося скрыться в подолах халата мальчишку и сквозь нахмуренные кустистые брови устремил на того строгий взгляд.
– А ну, кыш, стервец! – гаркнул дворник и принялся качать бородой из стороны в сторону. – Ишь ты, каков! Думал, я не замечу!
– Оставь, Степан, – властным голосом парировал хозяин. – Пусть побудет. Он мне не в тягость.
Дворник замялся и нервно кашлянул.
– Ну, как хотите, воля ваша… Но все равно, пускать этих вот… – он вновь бросил злобный взгляд на Вовку… – пускать этих… шустрых… не велено.
– Ладно, иди уж, – художник улыбнулся, – застращал мальца совсем.
Дворник хмыкнул и, погрозив напоследок пацану кулачищем, исчез за дверью.
Мужчина присел на корточки и спросил:
– Ну, дружок, что будем рисовать сегодня?
Мальчик пожал плечами, прищурился и с надеждой вымолвил:
– Может, аэроплан?
– Аэроплан уже был.
– Тогда паровоз! – Но тут же у мальчика округлились глаза, и он громко выпалил: – Нет!.. Кавалерию!
– Послушай, Владимир. Все это мы уже рисовали. Давай попробуем нарисовать, м-м-м… – художник в задумчивости посмотрел вокруг. – О!!! Я хочу, чтобы ты изобразил, положим, вид из своего окна.
– Вид из окна? – мальчик удивленно посмотрел на живописца.
– Ну да, – художник выпрямился, отложил кисти, убрал в сторону палитру, аккуратно вынул из крепежей холст и, не глядя на парнишку, спросил: – У тебя же есть дома окно?
– Е-е-есть, – растерянно протянул Вовка.
Художник на мгновение обернулся.
– Вот и хорошо. Нарисуй мне, что ты видишь в своем окне.
Тем более сегодня будем рисовать масляными красками.
Разгребая искореженные тюбики, Казимир Северинович вытащил новый холст и принялся прилаживать его к мольберту.
Мальчик облизнул губы и дернул мужчину за оттопыренный карман халата.
– Можно мне посмотреть? – произнес он вкрадчиво, пристально наблюдая за размашистой радугой смешанных красок.
– Измажешься ведь, – улыбнулся мастер.
– Пусть.
– Ну, тогда держи… Только аккуратно смотри!
Художник протянул мальчугану палитру и довольно улыбнулся, заметив, как у того заискрились глаза.
Вовка поднес краски к носу и с наслаждением втянул воздух.
Резкий запах скипидара вынудил скривиться и отпрянуть.
– Поди, не знал, что форма и содержание – разные вещи?!! – засмеялся мужчина и похлопал мальчугана по плечу. – Привыкай, дружок. Не все то золото, что блестит.
Потирая нос, Вовка вернул палитру хозяину, быстро заморгал и произнес:
– Порисуем, дядя Казимир?
Художник кивнул:
– Ну, так я уж и приготовил все.
Мальчик, тщательно перебрав кисти, вооружился тонкой, изящной. Остальные вернул художнику. После чего подошел к обработанному белилами холсту и занес над ним кисть.
– Может, краску возьмешь для начала, – подсказал на ухо Казимир Северинович.
Вовка встрепенулся и опустил взгляд на палитру, по поверхности которой жирными разноцветными зигзагами расцвела свежая лоснящаяся краска.
Он осторожно погрузил в нее кисть, затем, неловко стряхнув прилипший сгусток, снова застыл перед холстом.
– Ну что, дружок, начинай, – подбодрил мастер.
Мальчик облизнул губы и начал аккуратно выводить линию за линией.
Мужчина стоял за его спиной и допивал остывший чай. На его лице блуждала умиротворенная улыбка.
Рисование не отняло у юного художника много времени.
Когда он закончил и повернулся к мастеру, то застал того в несколько неожиданном виде: Казимир Северинович внимательно смотрел на полотно, озадаченно разминая подбородок.
Полотно было пестрым: яркое солнце щедро одаривало теплом цветущие берега, омываемые лазурными морскими водами. А над бушующими волнами летала крупная чайка.
– Ты ж вроде бы не на море живешь, а, Вовка?
Мальчик насупился.
– Дядя Казимир, но вы же сами просили нарисовать вид из окна.
– Вот именно, – художник принялся снимать холст с мольберта. – Из твоего окна, Володя.
Парнишка кивнул:
– Ну вот я и нарисовал!
– Что нарисовал?!! – меланхоличный по своей природе художник немного занервничал.
– Вот! – настойчиво повторил мальчик, указывая на свой рисунок. – Это я вижу в своем окне каждый день.
– Этого не может быть!!! – повысил голос Казимир Северинович. – Ты живешь здесь, в Петрограде, и у нас нет ни синего моря, ни южного солнца.
Живописец вздохнул, пытаясь успокоиться.
– Зачем ты меня обманываешь?
Вовка обиженно посмотрел в глаза человеку, которого он считал своим другом.
– Я вас не обманываю, – мальчик всхлипнул. – Это мое окно.
Требовалось срочно менять тему.
– Ну, хорошо, пусть так, коли тебе больше нравится морской пейзаж. Давай теперь разберем недостатки.
И художник принялся за работу.
«И все-таки странно, – думал он. – Мальчик явно не был на море, но рисунок весьма натуралистичен. Написано хорошо, с фантазией и никакой тебе там мальчишеской пиф-паф тематики. Техники, понятное дело, нет, но пейзаж сбалансирован, композиционно выдержан. Все точно, словно с натуры писано».
После того как явные недостатки «шедевра» были обозначены и устранены, Казимир Северинович предложил юному коллеге забрать холст с собой. Вовка обрадованно схватил свой рисунок, но сразу, еще в дверном проеме понял, что тащить его будет неудобно.
Из мастерской вышли вдвоем. Художник нес школьный ранец, а Вовка горделиво вышагивал с холстом, прикрываясь им, как щитом.
По дороге художник все думал об окне с видом на море. Он давно не был в южных краях и совсем уже забыл о притягательной силе соленых теплых вод и жаркого солнца. Как хотелось сейчас, в этот промозглый питерский день, оказаться там, по ту сторону Вовкиного окна. Так сильно хотелось, что Казимир Северинович непроизвольно ускорил шаг.
Миновав метров сто, повернули за угол. Ступая в глубокие лужи, вошли в проулок, по диагонали пересекли небольшой мрачный дворик и за очередным обшарпанным углом уткнулись в разбитую дверь, в которую Вовка настойчиво и привычно постучал носком своих массивных ботинок.
Дверь отворила женщина средних лет со строгим и усталым выражением лица. Но, заприметив рядом с сыном гостя, заулыбалась и пригласила войти.
Мрачный длинный коридор встретил Казимира Севериновича затхлым запахом горелых сковородок, гнилой древесины и свежевымытых полов. Женщина, бесконечно извиняясь за беспорядок, отставила ржавое ведро с мутной водой в сторону и предложила следовать за ней. Однако Вовка успел пробежать вперед и уже протискивался в двери самой дальней комнаты.
Казимир Северинович точно не знал, почему он не отдал рюкзак Володиной матери на пороге и не отправился обратно, а неожиданно для себя принял приглашение и теперь ступает по коридору незнакомой квартиры. Не знал, хотя догадывался.
Ему все еще не терпелось выглянуть в Вовкино окно. Он стыдился этой мысли, отчетливо понимая, что все его теперешние ожидания – сущий бред и никакого моря за окном в этих трущобах быть не может. Между тем, что-то такое далекое и давно утерянное звало и тянуло, убеждая в обратном.
Переступая вслед за мальчиком порог комнаты, художник ощутил, как тяжело и часто стучит его сердце, он был готов перепрыгнуть замешкавшегося на входе Вовку и кинуться к этому чудесному окну.
Когда же Казимир Северинович все же вошел и стремительно оглянулся по сторонам в поисках чуда, то в темной крохотной комнатке, освещенной тусклым светом закопченной лампы, он вообще не обнаружил окон. А когда присмотрелся, то заметил промеж двух сколоченных из грубых досок шкафов темные ситцевые занавески. В следующее мгновение он оказался перед ними и с силой рванул их в стороны.
Сквозь мутные стекла небольшого окна на расстоянии вытянутой руки густой копотью чернела стена дома напротив.
Ничего сверхъестественного не произошло. Все было так, как и должно было быть. Но на душе вдруг стало тоскливо и горько.
Казимир Северинович смотрел на черный квадрат в окаймлении облупившейся белой рамы и все глубже погружался в мутные тоскливые мысли. Его потревожил тихий голос Вовки, о котором он уже и думать забыл.
Мальчик робко произнес:
– Дядя Казимир, теперь вы видите?
Художник опустил печальные глаза на ребенка. Мальчик смотрел в окно, и на его восторженном лице играла кроткая улыбка.
Взгляд Казимира Севериновича снова проник сквозь мутные оконные стекла, и через какое-то время художник так же тихо произнес:
– Да, Володя, теперь и я вижу море.
Эпилог
Спустя четыре месяца на последней футуристической выставке «0.10» среди тридцати девяти картин, выставленных Казимиром Малевичем, на самом видном месте, в так называемом красном углу, где обычно располагают иконы, висел «Черный квадрат».
До сих пор эта работа считается одной из самых гениальных в мире авангардистского искусства.