Текст книги "Крымские рассказы"
Автор книги: Влас Дорошевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Проводник
Приземистый, отлично сложенный, стройный, гибкий, он очень красив в своих широких шароварах, расшитой золотом куртке и маленькой барашковой шапке, ухарски надетой на пышные, взбитые, вьющиеся волосы.
Верхом ездит, шельмец, как маленький бог.
Не шелохнётся, не отделится от седла ни на йоту, словно прирос.
Знает, что красив, да в этом его не перестают убеждать и наши барыни, и занят собой чертовски.
Мы встречаемся в лучшей парикмахерской на набережной, где подмастерья пытаются говорить по-французски, но всё-таки берут пахучими пальцами за нос, когда бреют.
Он самый беспокойный из клиентов.
– Усам крути, тебе говорим. Фиксатуарам клади. Больше фиксатуарам клади, чтоб стрелам усы бул!
Потом подопрётся левой рукой в бок, избоченится как-то чертовски, правой начнёт играть длинной часовой цепочкой, со всех сторон оглядит себя в зеркало, и сам наивно и нагло придёт от себя в восторг:
– Харуш!
Наши «сезонные» барыни берут его нарасхват.
У него и лошади отличные, и сам он, действительно, «харуш», и «с дамам обращаться умеет».
Как и во всех крымских татарах, в Али нет ничего татарского.
Орлиный профиль, что-то хищное, смелое, дерзкое в глазах.
Это настоящий потомок тех генуэзцев, отважных хищников, орлиные гнёзда которых, полуразрушенные, чернеют на неприступных скалах по дороге к Мисхору.
Отсюда, как орлы из гнёзд, выглядывали они морскую добычу, не белеет ли где, как голубь, белый парус, и спускались в долины грабить и похищать чужих жён, мешая благородную генуэзскую кровь с сильной, энергичной татарской.
Даже толстый скептик Ибрагим, что торгует фруктами в Мордвиновском саду и свысока смотрит на теперешних проводников, и тот признаёт Али, – молодца!
Ибрагим когда-то сам был проводником, и знаменитым проводником. Его пальцы все в драгоценных перстнях, и каналья без стеснения называет по фамилиям, от кого какой подарок.
Тут вы услышите много «именитых» московских купеческих имён.
Теперь Ибрагим постарел, обрюзг, потучнел, отпустил живот, хотя по чертам лица и теперь можно судить, что он был когда-то красив очень и стоил этих брильянтов.
Он держит «на барынин деньга» первую фруктовую торговлю в Ялте и смотрит на теперешних проводников с высоты своей фруктовой лавочки.
Даже Ибрагим признаёт в Али «молодца», хотя и с оговорками.
– Не тот, что мы в своё время бул. Орла бул! Хороший купчих дорогим подарком дарил!
Теперь не то.
«Хороший купчих», по словам Ибрагима, больше в «заграницам» всё поехал и «хорошим подарком» дарит международных авантюристов, в пиджаках английского покроя, ищущих себе счастья в Спа, Трувилле, Монте-Карло и знакомящих наших замоскворецких купчих с «последним парижским словом науки любви».
Но и на долю крымских проводников ещё кое-что перепадает.
Али охотно лорнируют, – лорнет в Ялте «в сезоне» обязателен даже для ярославских купчих, – наши сезонные дамы.
А моя бедная Перепетуя Филиппьевна…
Перепетуя Филиппьевна приезжает сюда из Киева каждую осень «для винограда» или, вернее, «для Али». Она, впрочем, и сама это не скрывает, а со мною, как с литератором, даже откровеннее, чем с кем бы то ни было. Я убедил её, что мне всё это «необходимо знать».
– Помилуйте, как же я буду описывать эти ощущения? Сам я барыней не был и татарами не увлекался. Откуда же черпать материал писателю?
И она охотно делится со мной своей радостью и горем «на пользу русской литературы», а в сущности потому, что ей нужно излить пред кем-нибудь переполняющие её чувства. А жестокий Али не особенно-то охотно слушает эти излияния, да и «не особенно много понимает в этих психологических тонкостях».
Перепетуя Филиппьевна – дама бальзаковского возраста, и я не позавидовал бы тому юному юнцу который попался бы в руки этой полной барыни, с энергичным, немножко мужским, немножко восточным профилем, маленькими усиками и беспокойными огоньками в глазах.
– Я тороплюсь жить! – говорит она. – Мне осталось уж немного, и я хочу взять от жизни всё сполна!
Красавец Али не совсем содействует этому.
Перепетуя Филиппьевна – моя соседка по гостинице «Россия». Окна её комнаты выходят на двор, и я часто, возвращаясь поздно домой, останавливаюсь у её отворенного окна поболтать с Перепетуей Филиппьевной, сидящей дезабилье.
Её душит знойная августовская ночь, ей мешает спать аромат роз и неумолчный звон цикад, рассыпанных в кустах, её преследует образ Али.
– Да что вам за охота, уважаемая Перепетуя Филиппьевна, увлекаться каким-то грубым татарином? Нашли бы себе какого-нибудь юнца!
– Ах, вы ничего не понимаете в этих вещах. И к тому же Али вовсе не груб. Он весь в батисте.
Она блаженно закатывает глаза.
Я сижу поздно вечером на террасе ресторана и вижу, как Перепетуя Филиппьевна уныло взбирается на мраморную лестницу гостиницы. При свете фонаря у неё необыкновенно растрёпанный вид.
– Перепетуя Филиппьевна! – кричу я. – Идите сюда! Я один, скучаю и готов вас слушать без конца.
– Сейчас. Только пойду к себе поправиться.
– Ничего. Идите так. Никого нет.
У Перепетуи Филиппьевны, действительно, необыкновенно растрёпанный вид. Словно корабль, выдержавший сильный шторм.
– Перепетуя Филиппьевна! Многоуважаемая! Что с вами? Выпейте холодного вина, – это вас успокоит.
– Али меня побил!
– Что-о?!
– Побил. Я начала его ревновать, говорить ему, а он взял меня и побил. Как больно дерётся эта красивая бестия!
– Перепетуя Филиппьевна! Дорогая! До чего же вы себя довели!!!
– До падения! Я падаю каждый год. Я гадка, мерзка самой себе, каждый год, уезжая отсюда, я даю себе клятву не возвращаться сюда, к этим хамам. А когда подходит осень… Моя весна наступает осенью! – прибавляет она с грустной улыбкой.
– И вы завтра опять пойдёте к Али?
– Пойду. Не могу. Да вам этого никогда не понять. Если бы видели, как он был красив в эту минуту!
– Это, то есть, когда он вас бил?
– Даже когда меня бил! Я стояла на коленях, рыдала, целовала его руки. Было и больно, и жутко, и страшно, и сладко. А он бил, бил, он был как зверь! Я думала, что он меня убьёт.
– Удовольствие!
– Вы мужчина, и вам этого никогда не понять! Но Али стал неузнаваем. Вы знаете, он не только меня, – он свою жену побил!
У Али в двух верстах от Ялты, в деревне, есть жена, красивая татарка, с массой мелких косичек на голове и тупым выражением лица. Она иногда появляется в Ялте, ходит по магазинам, покупает массу обнов и уходит с ними, не обращая никакого внимания на шалости мужа.
Я спрашивал Али:
– Отчего у тебя одна жена? По вашему закону ведь можно иметь несколько.
– Один будет! – с улыбкой отвечал он.
– Что же, ты любишь её?
– Мы держим её хорошо!
Али, действительно, «держит жену хорошо»: покупает ей на «барынины деньги» обновы, не обижает, не бьёт.
И вдруг отколотил свою жену!
– Я знаю, чьи это штуки, – злобно шипит Перепетуя Филиппьевна: – это всё ваша одесская флиртистка, Анна Николаевна всё! Она кружит голову моему Али! Привыкла флиртовать! Ну, да ведь с татарами не пофлиртуешь!
Али, кажется, действительно, не на шутку увлечён моей красивой землячкой.
Накануне я его встретил на набережной. Он сидел на скамеечке напротив и глаз не сводил с подъезда гостиницы «Россия».
– Что, брат, всё Анну Николаевну смотришь?
– Сидю и глядю, потому что я ревнючий! – недовольно ответил он.
– А что, Али, сознайся по совести, очень она тебе нравится?
– Нашим делом, не вашим делом, нравится или нет.
Али ничего не сказал, только глазами сверкнул так, что мне подумалось: «Ох, спрятан где-нибудь у этого азиата нож».
Анна Николаевна – флиртистка по специальности. Она своим вечным флиртом сделала несчастным мужа и свела с ума не одного поклонника. Около неё вы постоянно встретите массу вздыхателей – военных, штатских, артистов, литераторов. Она не брезгует никем.
Все «питают надежду», но никто не может похвалиться близостью к ней.
Ей просто нравится флирт, как «искусство для искусства», нравится постоянно, как на туго натянутой проволоке балансировать на той чёрточке, которая отделяет «невинное развлечение» от падения.
И она балансирует смело, но искусно.
Я говорил ей не раз:
– Ну, что вам за охота, Анна Николаевна, крутить голову этому Али? Только его от его «настоящего дела» отрываете. Вертели бы головы вашим поклонникам. Мало?
– Ах, вы не понимаете! Это совсем не то. Те надоели! Ну, что в них? Вялые, развинченные, дряблые какие-то. Вот вы, например, тридцать лет, а уж ногу волочите. Про вас даже какая-то посторонняя пожилая дама сказала: «Si jounte et si bien decoré». Вы спросите хоть у Перепетуи Филиппьевны: какие-то безопасные кавалеры! А тут красота, смелость, сила, наглость! Каждую минуту дрожишь! Ах, если бы вы знали, какой он наглец! То есть был! Теперь он при мне дышать не смеет. Но был ужасный. Поехали мы с ним в первый раз кататься. Ну, говорим. Он всё ближе, ближе. Я ничего. Вдруг как обнимет за талию. Понимаете? Я его по руке хлыстом. Лошади хлыст, – и поскакали.
– Ну, а он? Я думаю, был удивлён? Они ведь здесь к этому не привыкли.
– Ничего. Только глазищами заворочал. Видимо, убил бы меня в эту минуту. Гордый народ!
– Ну, а ездить с вами продолжал?
– На следующий день через швейцара лошадей заказала. Он не знал, для кого, и подал. Делать нечего, пришлось ехать. Всю дорогу ни слова. Едет в отдалении. Я уж несколько раз вскрикивала, будто падаю. Ничего.
– Так и ни слова?
– Ни слова, пока не приехали на Учан-Су. «Я, – говорю, – боюсь одна к водопаду идти. Али, проводите меня». Пошёл. Молчит. По дороге велела ему чуть не по отвесной скале спуститься, цветок мне достать. «Какой же ты, – говорю, – „молодца“, ты просто трус. Наши кавалеры – и те бы для дамы цветок достали». Достал. Я бросила.
– Ай-ай-ай! Анна Николаевна! Ну, разве можно с этим дикарём так шутить? Разве они этот ваш «флирт» понимают?!
– Всё понимает, не беспокойтесь! Он у меня всё чувствует! Лицо пятнами пошло, глаза так и бегают. Ну, совсем как зверь приручённый, когда его укротительница бьёт! Того и гляди – бросится.
– Скалы, водопад. Вы вдвоём. Жутко, но интересно.
– Вот, вот! Только вы этого в такой степени не поймёте, как мы: вы не женщина!
– Совершенно справедливо. Ну, а дальше-то что?
– Дальше, дошли до водопада, и я его к себе приблизила…
– Анна Николаевна!
– Так только. Около своих ног посадила, шапочку, золотом расшитую, сняла, по волосам глажу.
– Ну, а он?
– Сидит, только дышит тяжело. «Не трогай, говорил, барина, моих волос. Не могу держать себя, когда мой волос трогаешь!»
– А вы?
– Я… поцеловала его в голову, отскочила в сторону и говорю: «Ехать пора. Я обедать тороплюсь». Бледен, как смерть. Дышит тяжело, голос даже какой-то хриплый стал. «С ахвицером знакомым обедать будешь?»
– С офицером, говорю, и со штатскими. Много будет народу. Едем, а то опоздаю. Глаза кровью налились, горят. Вот это ревность!
– Ну, а дальше что у вас?
– Ездил каждый день то в Массандру, то на Учан-Су, то в Мисхор. В Алупку как-то ездили. В Орианде в развалинах дворца вечером сидели. Словом, крымский флирт, как по нотам… То приближу, то отдалю.
– А большего он не требует?
– А хлыст?! Он у меня смирный. Чего же ему ещё? Я его целовала.
– Как?
– Очень просто. Взяла и поцеловала. Разве это грех? Его же золотой цепочкой ему руки назад связала, подошла и поцеловала… долго, долго, у него даже в глазах помутилось. С тех пор каждый раз, как поедем кататься, ласково так говорит: «барина, возьми цепочка вязать руки!»… Ну, да этого часто позволять нельзя…
– По правилам флирта?
– Да, по правилам флирта.
– Хорошенькое занятие!
– Ничего себе. Я у него спрашивала: хороша я, Али?
– Очень, – говорит, – хорош. Так хорош, что и сказать нельзя.
– Лучше, говорю, Перепетуи Филиппьевны?! – Вот злится, как сказать!
– Вы знаете, он её побил недавно!
– Как же, рассказывал. Я очень смеялась. Ну, да ведь то Перепетуя Филиппьевна. Они, эти красавцы, совсем как мы, женщины. Помните: «чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». Впрочем, и я с ним иначе как с револьвером не езжу.
– А он знает?
– Несколько раз прицеливаться приходилось,
– А он?
– Убей, – говорит, – от тебя и смерть мне мил! Какова каналья! Словами романса заговорил! Но красив в эти минуты он изумительно!
И Анна Николаевна со смехом запела из «Маскотт»:
«Как он хорош, наш сын полей!
В нём красота царит без меры!
И эти дикие манеры
И чудный блеск его очей!..»
– Вы знаете, он, бедняга, даже похудел и побледнел за эти дни?
– Ничего. Это к нему идёт.
– А в парикмахерской у нас целые революции происходят. Фиксатуару столько на усы истребляет, что даже парикмахер жалуется. Всё чтоб быть «харушим».
– Вот дурак! Однако я заболталась с вами! Он меня уж часа два с лошадьми у подъезда ждёт. Пожалуй, ещё к вам приревнует. Зарежет, а мне вас будет жаль, потому что вы умный и за мной не ухаживаете.
– Merci за комплимент. Дофлиртуетесь вы с этим азиатом, Анна Николаевна!
– Ничего. Бог не выдаст, ухаживатель не съест.
– Не кончится это добром, – глядите!
– Нечего и глядеть, я скоро уезжаю, а он… Перепетуя Филиппьевна подарит ему новый пояс с бирюзой, – он и утешится. Вот и весь конец!
Анна Николаевна уехала внезапно, даже ни с кем не простившись. У неё всегда и всё делалось «вдруг».
Я узнал об её отъезде из разговора Али со швейцаром гостиницы.
– Совсем уехала барина? – мрачно спрашивал Али.
– Совсем, совсем! – улыбался швейцар. – Тебе очень кланяться велела.
– В Севастополь, говоришь, уехал?
– В Севастополь.
– На «паруходе» уехал?
– На «паруходе», на «паруходе». Проваливай! Тебе из 32-го велели лошадей подавать: двух в дамском седле, одну в мужском. Она, небось, теперь уж к Севастополю подъезжает.
Али процедил сквозь зубы:
– Та-ак!
Повернулся и пошёл.
Через два часа я его встретил одного на Ливадийской дороге.
Он, заметив меня, ухарски приподнял свою золотом расшитую шапочку и крикнул:
– Прощай, барын.
Вытянул нагайкой своего гордого крымчака и крупной иноходью полетел в гору.
А через три дня почта привезла нам из Севастополя местную газету, где среди злободневных происшествий значилось:
«Убийство на романической подкладке».
«Вчера на приморском бульваре крестьянин Ялтинского уезда, по профессии проводник, татарин Мегемет-Али, ударом ножа убил наповал дворянку Анну Николаевну X., одесситку, приехавшую только за день до этого на наши морские купания из Ялты. Проходившие мимо слышали, как убийца за минуту до преступления грозил покойной: „я тебе убиток сделаю“, а она, очевидно, не поняв его угрозы, отвечала ему со смехом: „какие хочешь, такие убытки и делай“…
Да и кто ж догадается, что у этих азиатов убить человека называется „сделать убиток“!»
Последние лучи
Ярко-красные ветви люцены, обвивавшие террасу, рдели на солнце. Кипарисы бросали короткие тени на мелкие камешки, которыми усыпана дорожка. Развесистый платан, бессильно опустив свои длинные пышные ветви, дремал, истомлённый полуденным зноем.
Было невыносимо душно.
А между тем молодая женщина на террасе куталась в пуховый платок, словно от какого-то внутреннего холода.
Картина, довольно обыкновенная в Ялте. Но я чуть не вскрикнул: «Надежда Викторовна!» когда дама, сидевшая на террасе, повернулась ко мне лицом.
Через минуту я целовал её руку, – бледную, исхудалую руку, с голубыми жилками, которые просвечивали сквозь прозрачную кожу.
– Надежда Викторовна… Вы здесь… в глухой сезон… какими судьбами?..
Она сделала недовольную гримасу.
– Разве вам недостаточно ещё этих бледных, исхудалых рук, этого лихорадочного румянца, этих прозрачных, словно восковых ушей?.. Вспомните, какою вы меня встречали в Москве. Посмотрите, какой жар, зной, духота кругом. Всё живое попряталось. Даже кузнечики перестали трещать в траве. А я сижу на самом солнцепёке и кутаюсь в тёплый платок… меня знобит! Неужели вы всё-таки не можете догадаться и хотите, чтоб умирающий сам вам подтвердил: я умираю… Ну, да. У меня чахотка, и меня послали умирать в Ялту. Садитесь.
Лихорадочный румянец ещё ярче разыгрался на её впалых щеках. Её необходимо было успокоить.
– Надежда Викторовна, право, вы преувеличиваете. Во-первых, вы… вы вовсе не так выглядите. Наконец, благодатный воздух Крыма…
– В связи с креозотом, влияние которого на человеческий организм следует признать прямо чудодейственным и рациональным режимом, согласно компетентным предписаниям опытного врача… Знаете, вы могли бы быть неоценённым собеседником для моего милейшего доктора Бебера. Он говорит мне это каждый день, каждый день!.. Но его-то я ещё понимаю. Раз медицина существует, должен же в неё кто-нибудь верить. Хоть доктора, если уж не верят пациенты! Ему, наконец, выгодно это! Ведь если он сам будет говорить, что медицина вздор и креозот годится только для того, чтоб им лечить зубы, кто же будет тогда жить в его меблированных комнатах, которые он почему-то назвал «климатолечебной станцией?..» Но вы-то, вы-то зачем повторяете эти пошлости?.. Если вы хотите меня утешить ими, – пожалуйста не трудитесь. Я отлично знаю, что их принято говорить больным даже за полчаса до смерти… – Она с трудом перевела дух и продолжала: – Я живу здесь целый год и отлично знаю, что в Крым посылают не лечиться, а умирать… Это только всячески скрывают от нас… Вы видали здесь похороны?
– Нет, не видал…
– И не увидите! Здесь всё сделано, чтоб не «расстраивать» больных: покойника не выносят, а воруют с дачи, где он умер, самым ранним утром, когда все спят. «Чтоб печальным зрелищем не наводить больных на мрачные мысли». Крадучись, звонят тихонько, чтобы не услыхал кто-нибудь, и поскорее – в яму… Вот и меня также: бегом унесут, наскоро отпоют и поскорее, как можно поскорее – в могилу; умерла, так не мешай живущим наслаждаться жизнью…
Надежда Викторовна сухо, злобно расхохоталась и закашлялась.
– Надежда Викторовна, милая, бросим этот разговор. Ну, что за тема…
– Это креозот-то глотать – значит «наслаждаться жизнью», – продолжала она, словно не замечая моих слов. – Говорили бы прямо наслаждаться креозотом… Жизнь! Самое лучшее место во всей Ялте, – это кладбище, – там, по крайней мере, лжи нет. Мёртвые, и над каждым надписано: «мёртвый». А здесь ложь, ложь на каждом шагу: в каждом доме умирающий, к смерти приговорённый, заживо разлагающийся мертвец, а говорят: «больной… пустяки… поправится…» Вы видали здешнее кладбище? Хорошо! Кипарисы стоят такие печальные, словно молятся. Магнолии, лавры раскинулись. Розы каждую могилку словно прикрыть от посторонних взглядов хотят… Я хочу, чтоб меня непременно похоронили здесь… Я не хочу, чтоб меня перевозили в Москву… Опустят в сырую, грязную яму… Бррр… нет, я не хочу… Как это у Лермонтова хорошо сказано: «надо мной, чтоб, вечно зеленея…»
– Надежда Викторовна, ради Бога, оставим же этот разговор…
– У меня, – продолжала она, по-прежнему не замечая моих слов, – у меня из-за этого кладбища происходит вечная пикировка с моим милым Бебером. «Как же это, – говорю, – в Ялте тридцать докторов и вдруг такое большое кладбище…» Конфузится… Не любит он этого кладбища… Враги они – ха-ха-ха! – большие… А между тем, кажется, следовало бы быть первыми друзьями…
– Надежда Викторовна!..
– А? Что такое? Виновата, я вас перебила. Вы, кажется, что-то говорили? – словно очнулась она.
– Надежда Викторовна, ради Самого Создателя, бросим этот разговор, – он только неприятно действует и на вас… и на меня.
– Вы, может быть, думаете, что это меня расстраивает? Что я боюсь смерти? Ни капли. Я привыкала к ней, к её близости. Смотрите, она кругом здесь, в этом цветущем, благоухающем городе… Это её резиденция, её столица. Здесь всюду её верноподданные, её жертвы… Она бродит здесь тихо, неслышно, прячась в пышных кустах роз и в задумчивой тени платанов… По лавровым и миртовым кустам она осторожно, неслышно подбирается к дачам. Я привыкла к её близости. В длинные бессонные ночи о многом передумаешь и ко многим призракам привыкнешь… Меня не страшит мысль унестись в этот прозрачный, голубой эфир. Смотрите, как прекрасен он над этим бирюзовым морем… Всё голубое внизу, голубое вверху, голубая бесконечность… Смерть не страшна. Страшны все эти приготовления к ней. Эти доктора, которые ходят на цыпочках кругом вас, выстукивают, выслушивают умирающее тело, по звуку молоточка, по биению пульса стараются угадать «её» приближение. Это вот тяжело и страшно, эти дальние проводы… Вы знаете, я сама стала немножко доктором… Без веры в медицину только… От долговременной практики я сама научилась различать эти стуки и хрипы… Так, знаете ли, когда выстукивают, слышишь: то всё полный, полный звук и вдруг, словно по пустому… Значит, «она»… Словно шаг сделала, и по пустому гробу её шаг раздался… Мой милейший Бебер заметил уж, что я прислушиваюсь, и нарочно, чтоб меня обмануть, возьмёт да по самому ребру и стукнет… «Каков звук!..» Ха-ха-ха! Совсем басовое do!.. Только, кажется, он и сам начинает в эти стуки по рёбрам верить, это уж совсем скверно…
– Просто у вас нервы, Надежда Викторовна, расходились. Всё одна да одна. Есть тут у вас знакомые?
– Никого. Да и с кем знакомиться? Больные, – так от них, кроме «температура» «37 и 8», «38 и 2», «выпотение», «хрипы», «креозот», ничего не услышишь. А мне эти креозоты с температурами и самой надоели. И смешно, знаете, и жаль на этих бедняков глядеть: каждый ведь себя уверить старается, что ему лучше, что он поправляется… А как совсем хорошо стало, глядишь, через день его дачу карболкой окуривают, а на кладбище одной могилкой больше стало… Здешние жители, те только о том и думают, как бы с больных, раньше чем те умереть успеют, побольше содрать… Здоровые приезжие… Много их тут осенью приезжает… Какой-то «пир во время чахотки» устраивают. Бесятся, верхом скачут… Даже глядеть, знаете ли, на них и завидно и злость берёт… Говорят, что чахоточные ненавидят здоровых, нарочно их заразить стараются… И я этому верю. Знаете, действительно, зло берёт, когда видишь, что вот же живут, веселятся люди, едут, куда им угодно, едят, что им угодно, делают, что хотят, беззаботны, здоровы… Главное – здоровы… Так бы и перезаразила их всех, пусть так же чахнут, сохнут, умирают, одинокие, без радостей, без надежды… Ах, тяжело… Если бы вы знали, как тяжело одной умирать… одной…
– Вы бы взяли себе кого-нибудь…
– Ах, не то, не то всё это! – грустно улыбнулась она. – Зачем я буду лгать? Умирающие не лгут. Тяжело умирать, не отведав даже жизни. Ну, ещё поживши, тогда всё равно… «Я выпил всё из чаши наслажденья…» А тут и капли-то даже попробовать не пришлось… Умереть, не изведав ничего… не зная ласки, неги, страсти, ничего, что составляет радость жизни, её светлое утро, её солнце, тепло, её блеск, цвета и краски…
Она замолчала, грустно поникнув головой и медленно ощипывая последние лепестки завядшей розы, лежавшей на столе.
– Общипанный цветок, ароматом которого никто даже не насладился! – проговорила она, выбрасывая ощипанную розу – Вы знали моего покойного мужа?.. Брак потому, что надо же было выйти замуж. Отживший человек, немножко поздно помешанный на гигиенически правильном образе жизни… «Образ жизни», а вечером крупная игра в Охотничьем клубе… Вечные неприятности с родными, споры из-за наследства… Если за мной тогда и ухаживали и нравился мне кто, так, право, не тем голова была занята, да и думала к тому же, что ещё вся жизнь предо мною… А потом вот чахотка. Крым… Вы помните, какою я была два года тому назад в Москве? И что теперь! Тяжело умирать так, не зная даже жизни… Чахлая, больная…
– Да что вы, Надежда Викторовна… да какая вы… – заговорил было я, но запнулся.
Что я мог сказать ей? Я только прильнул поцелуем к её исхудалой, но, действительно, всё ещё прекрасной руке.
Быть может, мой «утешительный» поцелуй был слишком горяч и продолжителен, но только она расхохоталась долгим, серебристым, странным каким-то смехом.
– Что? Всё ещё недурна? Красива?
– Надежда Викторовна…
– А вот вы влюбитесь… Влюбитесь… – продолжала она хохотать всё тем же режущим по нервам смехом. – Довольно, однако, глупостей! – вдруг оборвала она свой хохот. Сегодня я неинтересна: с самого утра какая-то злюка, да и к тому же вон идёт мой милейший господин Бебер прописывать мне креозот… Ступайте, Когда я буду в более интересном настроении, я пришлю за вами. Вы где остановились? В «России»?
– В «России».
– Там все здоровые останавливаются. Хорошо, говорят, кормят, а вы ведь не принимаете креозота?.. Ступайте, ступайте…
В калитке я раскланялся с полным, почтенным господином.
– Шестнадцатый визит сегодня, – ещё издали крикнул он своей пациентке, – и всем лучше!
– И всё благодаря истинно чудотворному действию изумительного креозота?!
И снова тот же резкий металлический смех словно резнул меня по нервам.
Я был слишком расстроен, чтоб идти домой, а прогулка по Ялте ещё больше расстраивала мне нервы У меня из головы не выходили слова Надежды Викторовны, я с каким-то недоверием смотрел на каждый розовый куст, на пышно разросшиеся лавры, словно спрятался за ними кто-то, притаился и подстерегает свою добычу. Каждый шорох листьев заставлял меня вздрагивать… Мне казалось, что среди этого невыносимого зноя я слышу чьё-то холодное дыхание, чьё-то присутствие, от которого веет холодом… Чьё? Изнутри каждой почти дачи слышался тяжёлый, удушливый кашель, по набережной, на самом солнцепёке бродили, как тени, закутанные в тёплые пальто люди с восковыми, обвострившимися лицами…
Я повернул поскорее в какой-то переулок и не помню сам, как очутился на кладбище.
Оно было именно таково, каким описывала его Надежда Викторовна… Но неужели через несколько дней, быть может, здесь будет и она… Она, которая только что с такой жадностью говорила о любви, о счастьи, полная ещё жизни, обворожительная, красивая, с похудевшими, но ставшими ещё более тонкими, изящными чертами лица, с лихорадочным румянцем, с каким-то затаённым огнём, блещущим в глазах, со всеми своими мыслями, думами, стремлениями, несбывшимися мечтами…
Мне почудился тот же резкий, иронический, за душу хватающий смех, я вздрогнул и зачем-то наклонился к ближайшему памятнику, наполовину закрытому кустом махровых палевых роз.
«Здесь покоится прах девицы Анны такой-то. Лет от рождения ей было 18 и 6 месяцев».
Какая глупая надпись! «От рождения» и «6 месяцев».
На следующий день я только что кончал в ресторане обед, как мне подали записку.
«Не знаю, встреча ли со старым добрым знакомым, или что другое на меня так повлияло, – писала Надежда Викторовна, – но только я сегодня чувствую себя, как никогда. Даже доктор Бебер нашёл „значительное улучшение“ и приписал его всесильному креозоту. Пусть так! В ознаменование такого могучего действия г. креозота я решила во что бы то ни стало ехать сегодня на водопад. Слышите, во что бы то ни стало! Пожалуйста не трудитесь „отклонять“: лошади уже наняты, а если вы откажетесь ехать, я поеду одна. Даже поеду верхом, после чего непременно умру! А потому немедленно приезжайте ко мне.
PS. Поездка, конечно, секрет от милейшего г. Бебера, потому что она противна всем законам всесильного креозота, управляющего миром!»
Оставалось только ехать.
Надежда Викторовна выглядела сегодня, действительно, лучше. Она была положительно восхитительна в лёгком светлом платье, в большой кружевной шляпке, и если бы только не этот предательский румянец, который горел сегодня ещё ярче…
– Огарок вспыхнул! – воскликнула она, словно угадывая мою мысль. – Вы удивлены? Какой огарок? Этим не совсем красивым именем я зову себя. Вы видели, как догорает свечка? То еле-еле теплится, – вот-вот, кажется, погаснет совсем, то вдруг вспыхнет таким ярким светом, каким никогда не вспыхивает целая свеча. Потом опять замрёт… А знаете, кто навёл меня на эту мысль? Всё он же, милейший г. Бебер, великий жрец всесильного креозота. Он завёл табличку повышений и понижений температуры. Вот!
Она достала из столика и подала мне тщательно с чисто немецкою аккуратностью разграфлённую табличку. Вверху стояли цифры, а посредине она была исчерчена ломаной линией, которая то поднималась, то падала, указывая повышение и понижение температуры.
– Правда, это очень напоминает вспышки догорающей свечи? Смотрите, вот пламя поднялось ещё выше, ещё ярче, вот упало, гаснет, гаснет совсем, а вот снова вспыхнуло… А как табличке конец, так, наверное, и финал. Г. Бебер слишком немец для того, чтобы портить лишнюю бумагу. Он и табличку награфил на столько приблизительно дней, сколько мне осталось жить. Ого! Уж немного… Но для конца мне хотелось бы вспыхнуть так ярко, так ярко… Но довольно, однако, нам болтать. Прошу, садитесь. Мне нельзя терять времени…
Пара бодрых, сытых коней быстро вносила на гору маленькую изящную, плетёную ялтинскую коляску-корзиночку. Парусиновый зонтик, протянутый над коляской, плохо защищал от палящих лучей солнца.
Ни ветерка.
На море стоял полный штиль. Оно почти не плескалось у берегов и, подёрнутое лёгкою рябью, казалось всё покрытым маленькими чешуйками из чистого золота, которые нестерпимо горели и сверкали на солнце. От раскалённой каменистой дороги, от ограды, отделяющей обрыв, веяло жаром, и только в горах стало чуть-чуть прохладнее.
Кони, пофыркивая, бежали крупною рысью, но кучеру приходилось их подстёгивать всякий раз, как мы переезжали через прозрачные, как хрусталь, холодные, как лёд, горные ручейки, пересекавшие дорогу и с лёгким журчанием бежавшие по мелким каменьям.
– Как хорошо, – говорила Надежда Викторовна, – эти горы, долины, обрывы… И мы едем вдвоём, словно влюблённые… Влюблённые всегда почему-то ездят на водопад… Почему? Вероятно, потому, что водопад шумит, и за его шумом они сами не слышат тех глупостей, которые говорят друг другу… Жаль только, что мы не верхом. Влюблённые всегда верхом ездят… И без проводника.
Она смеялась звонким, весёлым, серебристым смехом.
– Ну, не права ли я была, – говорила она, когда мы приехали на водопад, – посмотрите, на всех столиках, скамейках, на загородке, даже на камнях, – везде вензеля, и непременно по два и непременно соединены. Смотрите: «А. П.» и «М. Н.» и над ними две веточки. Скажите, как трогательно! Ха-ха-ха! А вот «И. И.» и «О. Р.» и голубок! Голубок! Смотрите… Ха-ха-ха! Голубок!.. Давайте напишем «Фиту» и «Ижицу» и над ними разорванное сердце… Пусть кто-нибудь подумает, что Фита ужасно любила Ижицу, а Ижица Фите «не соответствовала». Ха-ха-ха!
И, разглядывая надписи, Надежда Викторовна так близко шла к водопаду, что я несколько раз должен был кричать:
– Осторожнее! Ради Бога осторожнее!
– Идите сюда! – крикнула она мне, дойдя до самого конца загородки. – Вот самое лучшее место.
Мы стояли в нескольких шагах от водопада. Учан-Су тонкой струёй, на лету превращавшийся в алмазные брызги, падал с вершины отвесной скалы. Внизу, на самом дне пропасти, бурлил, злился и пенился среди камней горный поток. Мелкая водяная пыль летела нам в лицо. Шум водопада заглушал слова.