Текст книги "Крымские рассказы"
Автор книги: Влас Дорошевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
– Вот где объясняться в любви робким влюблённым! – громко говорила Надежда Викторовна. – Трудно разобрать даже слова, и только сердце услышит их… А как должно звучать здесь, под этот шум, слово «люблю»… словно флейта в оркестре, который играет чудную симфонию… Люблю… люблю… люблю… – несколько раз повторила Надежда Викторовна.
Я скорее угадывал, чем слышал это слово за шумом водопада…
– Однако пойдёмте! – вдруг резко оборвала она. – Скоро вечер, становится сыро, а вы не должны забывать, что сопровождаете чахоточную.
Она была задумчива, молчала всю дорогу, и только, когда мы подъезжали к Ялте, сказала, указывая на горы:
– Посмотрите, какие краски и цвета… Последние лучи… Вы видели восход солнца? Даже восход солнца не так красив, как этот закат… Они нежат и греют… Последние лучи… Вы не знаете какого-нибудь подходящего стихотворения? Не знаете? Очень жаль, что не знаете! Вот и ваша гостиница «Россия». Идите, идите… Не беспокойтесь, я и одна доеду…
И не успел я пожать ей руку, как она приказала кучеру:
– Пожалуйста как можно, как можно поскорее домой…
Странное дело. когда я остался один, в своей комнате, словно какое-то ощущение пустоты наполнило мне грудь. Мне скучно было без Надежды Викторовны, без этой больной, лихорадочной, капризной. нервной, взбалмошной женщины… Скучно…
Я раз триста измерил шагами свою маленькую комнату… Скучно… Боже, как скучно без…
Я поймал себя на этой недоконченной мысли.
– Надо ехать…
– Надо непременно ехать! – уж вслух повторил я, как вдруг в дверь раздался стук.
Не дожидаясь позволения, дверь отворилась, и я только отступил:
– Надежда Викторовна!
– Вот не ждали-то? – весело болтала она, входя в комнату. – А я взяла и пришла… Во-первых, думаю, бедненький, скучает. Во-вторых, извиниться пришла, что так быстро вас бросила и даже не поблагодарила за вашу любезность. А в-третьих… В-третьих, мне просто скучно стало… Хорошо начатый день надо хорошо и кончить… Я проголодалась и хочу ужинать у вас, в «России»… Ужинать непременно с шампанским! Я хочу кутить. Мы пойдём в ресторан… А пока я присяду и отдохну у вас. Можно?
– Я так рад, Надежда Викторовна.
– Ну, вот и отлично. А какая здесь миленькая обстановка! – говорила она, оглядывая комнату. – Очень, очень мило. Козетка, плюшевые табуреты… Совсем на номер не похоже. Скорее будуар… Совсем для женщины, а не для такого неинтересного мужчины, который и стихов-то даже никаких не знает… Ха-ха-ха!.. А может быть, это и так? Может быть, вы нарочно такой номер взяли, потому что вас посещает какая-нибудь дама… А?.. Скажите откровенно… Только откровенно… Я ведь очень, очень, очень ревнива… Зачем такая обстановка? У вас бывает какая-нибудь дама сердца?
– Помилуйте, Надежда Викторовна, какая же тут в Ялте может быть дама сердца, когда здесь, кроме…
Её лицо покрылось смертельною бледностью. Она тихо поднялась с места.
– Кроме?… Ну, что ж вы? Договаривайте!.. «Кроме чахоточных, никого нет»… Дальше, дальше говорите… «Разве их можно любить? Разве ими можно. увлекаться? Разве это женщины… ходячие… разлагающиеся… трупы»…
Она расхохоталась всё тем же за душу хватающим, режущим нервы хохотом, закашлялась, упала было на диван, но вскочила и выбежала из комнаты.
Я бросился её провожать.
– Не смейте меня провожать! – как-то прошипела она, останавливаясь в коридоре и глядя на меня злыми, блестящими глазами. – Не смейте! Я закричу если вы будете меня провожать…
Я готов был задушить себя собственными руками, когда остался один. Что я сделал? Боже мой, да в ту минуту, когда я говорил с ней, я и думать-то забыл, что она больная, – такой цветущей, здоровой, весёлой была она… И вот теперь… я чувствовал себя, словно ударил женщину… Женщину, да ещё больную… Что делать? Написать письмо?
Но письмо принесли мне.
«Прошу вас простить мне мою взбалмошную вспышку, как больной, – писала Надежда Викторовна, – вы, может быть, вовсе даже не то хотели сказать, я вас не дослушала. Умоляю вас, простите мне эту дикую, нелепую выходку, Я жду вас немедленно, сейчас. Меня мучит мысль, что вы на меня сердитесь. Смотрите, если не приедете, я сделаю Бог знает что, уйду на берег моря, просижу там всю ночь, буду сидеть нарочно без туфель. Пусть завтра доктор Бебер изумляется тому, что не помогает креозот! Пожалейте вы хоть этого старичка! Не заставляйте его ломать голову и терять тёплую веру в креозот.
P. S. Приходите, ради Самого Бога».
Она встретила меня на террасе и провела в комнаты. Вечерело. Сумерки сгущались. Несмотря на открытые окна, в комнате было тяжело дышать от аромата роз, сирени, фиалок и ландышей, которые были расставлены и разбросаны всюду.
– Их мне принёс садовник, пока мы ездили на водопад. Целых две больших корзины… Бедные, умирающие розы. К вечеру они всегда пахнут сильнее… Я вспрыснула их водой и… на-те вам эту розу… Правда, что, умирая, они пахнут сильнее даже, чем только что ещё распускающийся цветок?..
У меня кружилась голова и от душного вечернего воздуха, который лился в открытые окна, и от одуряющего аромата умиравших цветов, и от близости этой красивой женщины, с лихорадочным румянцем на щеках и загадочным огнём в глазах…
– Вы прощаете меня? – спросила она. – Прощаете?.. Да?..
– Надежда Викторовна…
Я, как тогда, прильнул к её руке долгим, горячим поцелуем. У меня не было сил оторваться от этой бледной, дрожащей, красивой руки…
Я чувствовал, как Надежда Викторовна опустила мне другую руку на голову, как её пальцы запутались у меня в волосах.
– Какие у тебя славные волосы, – тихо сказала она…
Мы сидели на террасе и пили кофе, когда доктор Бебер явился со своей обычною фразой:
– Семнадцатый визит, и всем лучше.
Я взялся было за шляпу.
– Останься… Останьтесь, – тотчас поправилась Надежда Викторовна, – посидите на террасе, а мы с доктором пойдём в комнаты. Сегодня ведь милый доктор не будет мучить меня долго?
– О, нет! Сегодня Надежда Викторовна имеет такой хороший и молодецкий вид! – отвечал милейший в мире доктор Бебер. – Никакое мучение!
Через четверть часа доктор выходил сияющий и ликующий:
– О, я всегда говорил, что день открытия креозота, как средства против страдания лёгких, – медицинская эра! Надежда Викторовна, как дама, конечно, всегда смеётся над креозотом. Но посмотрите хоть вы, какою она себя сегодня чувствует!..
– О, креозот есть вещь! – говорил доктор, сходя со ступенек террасы.
– А я вчера, как ты ушёл, выкинула все креозоты за окошко! – расхохоталась Надя, едва доктор вышел за калитку.
– Зачем…
– Ни слова!.
Наде, действительно, с каждым днём становилось как будто легче.
Погода стояла всё такая же жаркая, и мы каждый день, едва немножко спадёт зной, ездили куда-нибудь вдвоём, в Гурзуф, на водопад, в Алупку.
Её не утомляли даже самые дальние прогулки, и мы уж изредка начинали поговаривать о Москве…
Вечных разговоров о смерти как не бывало. Я всё-таки уговорил её продолжать лечение, и доктор Бебер был как нельзя более в восторге от результатов.
Дни летели за днями, и Крым, этот «уголок, созданный для двоих», казался нам раем.
Надя положительно здоровела и здоровела.
Я чувствовал себя каким-то мальчишкой и бегал даже по всей Ялте покупать перочинный ножик, которым Надя хотела увековечить на ограде у водопада наши имена.
– И непременно с голубком наверху… Ха-ха-ха!.. С голубком непременно!
Только оставаясь один, у себя, в маленьком номере, я начинал себя чувствовать ужасно.
Во мне просыпались какие-то укоры совести. Я чувствовал себя каким-то преступником.
Ведь больная… больная она… Гублю я её, быть может…
Сколько раз ходил я к доктору Беберу специально, чтоб рассказать ему всё, но каждый раз при виде этого невозмутимо добродушного немца у меня язык как-то не поворачивался открыть всю правду, и я ограничивался только тем, что спрашивал:
– Доктор, скажите, не замечаете ли вы хоть какого-нибудь, ну, хоть какого-нибудь, ухудшения?..
– О, будьте спокойны, я наблюдаю совсем внимательно.
– Поправится она, доктор?
– Незомненно! Незомненно! – неизменно говорил он, вероятно, для придания своему ответу большего веса, даже с немецким акцентом.
Погода круто изменилась.
С моря, не переставая, дул резкий ветер и рвал флаги над купальными будками.
Кипарисы тихо шумели, и с роз облетали лепестки.
Загородные прогулки пришлось оставить, и мы целые дни проводили в комнатах у Нади на даче.
К вечеру ей делалось хуже, и температура резко повышалась.
– Ужасная погода! – качал головой доктор Бебер. – Ужасная для больных погода.
Однажды Надя чувствовала себя особенно плохо с вечера, и я остался у неё на даче.
Часов в семь утра меня разбудил крик из её комнаты. Она звала меня к себе.
– Слышишь, – сказала она, вся бледная, привстав на постели и к чему-то напряжённо прислушиваясь.
Прислушался и я.
В воздухе тихо нёсся медленный, однотонный погребальный благовест.
– «Она» ходит… «Она»… – прошептала Надя. – Подойди ко мне, мне страшно…
И ужас сквозил в её широко раскрытых глазах.
У меня тоже мурашки побежали по всему телу от этих тихих, заунывных, похоронных звуков.
В воздухе словно слышалось веяние «её».
Наде стало хуже.
– О, эта погода! Ужасная погода для больных, – покачивая головой, говорил доктор.
И действительно, когда ветер стих, Наде стало лучше.
Она могла снова выходить из комнат и снова улыбалась мне без грустных дум и тягостных предчувствий.
– Я хочу на берег моря! – как-то вечером сказала мне Надя.
– Но можно ли?..
– Я хочу! – капризно повторила она. – И если вы не пойдёте со мной, я возьму и пойду ночью одна… и утону…
Мы пошли.
– Сведи меня вниз, туда, туда к самому морю, я хочу его видеть поближе, – требовала Надя, – я так хочу.
Я осторожно свёл её вниз. Мы стояли в двух шагах от мокрых камней, на которые забегают волны прибоя.
Ветер стих, но поднятое им волнение ещё продолжалось. Волны сердито ходили по морю, пенились их седые хребты и с разбега бросались они на берег и разбивались, превращаясь в целую копну белой пены и обдавая нас брызгами.
– Отойди от меня… оставь меня тут… на минутку… одну, – говорила Надя.
– Но, милая…
– Если таков мой каприз… Неужели вы не можете исполнить самого маленького каприза?.. Честное слово, я сделаю какую-нибудь глупость, если ты будешь обращаться со мной, как с ребёнком…
Я отошёл на несколько шагов и внимательно наблюдал за Надей.
Мне показалось, что она крестится. Я бросился к ней и схватил её за руки. Под руку мне подвернулось что-то холодное и скользкое. Я вырвал это у неё из рук… Это был револьвер.
– Надя… Надя… Милая… Что с тобой? Что ты хотела сделать?..
Она глядела на меня каким-то потухающим взглядом.
– Прости… Мне дурно… Я чувствую, что умираю… Мне страшно умирать… мучиться… лучше так… сразу…
Её взгляд становился безумным.
На берег летела волна с седым белым хребтом.
– Ай! – вскрикнула Надя. – Ты видишь, как «она» протянула ко мне белые руки… Слушай, какой звон в волнах… Колокол… Колокол… Смотри, вон что-то белое притаилось за кустом… Белое… Белое… Она… Она…
С Надей начинался бред. Я схватил её на руки и чуть не бегом понёс домой.
Когда пришёл доктор, Надя лежала без памяти, из её груди вырывалось хрипящее дыхание.
– Не надо ходить на воздух, когда принимают креозот! – говорил г. Бебер.
Я рыдал, как сумасшедший.
Весь день бред перемежался с забытьём. Ей чудились белые розы и тёмные кипарисы…
Только к вечеру она пришла в себя и позвала меня.
Она лежала с ярким румянцем на щеках.
– Мне лучше, – сказала она. – Доктор совершенно прав: креозот отлично помогает, надо будет только хорошенько полечиться и потом… потом мы поедем в Москву… это была не любовь, а агония… А там… там будет любовь… Помоги мне подняться, я давно не глядела в окно…
Я приподнял её на кровати. Она взглянула в окно и спросила, силясь улыбнуться:
– Это вечер? Да?.. Ты помнишь, я всё говорила про последние лучи…
Что рассказывать дальше?
Мне оставалось только вспомнить её слова: «возьмут рано утром, когда все спят», «бегом понесут», «звонить будут тихо, тихо»…
И у «девицы Анны, умершей 18 лет и 6 месяцев от рождения», прибавилась ещё одна соседка.
Когда я шёл «оттуда» мимо её дачи, двери были открыты все настежь, и из них нёсся запах карболки.
Дачу тщательно дезинфицировали для нового «жильца».
Дочь севера
Туминэ, прекрасную, белокурую дочь севера, привёз её милый на южный берег Крыма, туда, где море ласково жмётся к земле, где благоухают розы и цветут магнолии.
Больною, измученною грудью жадно пила Туминэ этот воздух, лившийся с гор, и тепло, лившееся с неба.
Была весна.
В развесистых платанах пели соловьи, в лавровых кустах без умолку звенели цикады, в воздухе было душно от аромата расцветающих роз, а звёзды сверкали в тёмном небе, как крупные брильянты на чёрном бархате и, казалось, были близко-близко от земли.
Когда же розовое зарево восхода золотило небо, море и горы, казалось, что во всей природе наступал весёлый, ликующий праздник. Скаты гор казались совершенно белыми от цветущих персиковых деревьев, и на этом белоснежном ковре то там, то здесь, как разбросанные розы, алели цветущие абрикосы. Рощи сверкали изумрудною зеленью, а цветы с дрожащими на их лепестках каплями росы казались убранными в драгоценные камни.
Тихо и лазурно было море.
– Видишь, как хорош юг! – говорил Туминэ её милый. – Вспомни, что теперь делается на твоём бедном севере!
Туминэ глядела на всю эту картину ликующей, расцветающей природы, и тихое чувство какой-то затаённой грусти закрадывалось ей в душу.
Так бедная девушка, выйдя замуж за богача, смотрит наутро на окружающую её роскошь и блеск, на дорогие кружева, на бархат, атлас, пушистые ковры и роскошные занавесы.
И чудится ей другая комната, скромная, бедная, с белыми коленкоровыми занавесками и маленьким ковром, где она поселилась с милым и дорогим человеком, которого любила когда-то.
И кажется, будто здесь, среди этой роскоши, всякое кружево, бархат, ковёр – всё смеётся над бедностью и убожеством того уголка и оскорбляет самую чистую и дорогую память сердца.
И слёзы навёртываются на глаза бедной девушки…
В ложбинах и оврагах ещё белеет снег, а уж на пригорках улыбаются голубые подснежники, шумят ручьи, сильнее пригревает солнце, радостно зеленеет маленькая чахлая травка, пухнут и наливаются почки, весело кричат грачи, а с вышины лазурного неба, словно серебряный колокольчик, льётся песнь жаворонка.
И кажется Туминэ, что ликующая, торжествующая природа юга смеётся над скромными радостями её родной, северной весны.
И тихое чувство грусти закрадывается ей в душу.
А когда отцвели и опали цветы, потемнела нежная зелень, в воздухе стало душно и знойно, море засверкало с утра до вечера нестерпимым золотым блеском, Туминэ, сидя на своей увитой плющом террасе, по целым дням думала о далёком севере.
Ей чудилось матовое золото нив и тенистые рощи, полные таинственного полумрака.
Старые высокие сосны приветливо кивали ей своими вершинами и манили её в свою тень.
Кругом кипели жизнь и движение.
В траве неумолчно трещали кузнечики, в воздухе гудели жуки и шмели, в прохладном лесу перекликались птицы. А тут замерло всё, спаленное, выжженное отвесными лучами солнца.
Ни звука ни ветерка.
Всё куда-то попряталось и убежало. Лишь на бесплодных гранитных валунах дремали разноцветные ящерицы, то открывая, то закрывая свои маленькие, умные глазки.
Словно всё заснуло, замерло, умерло кругом, и одни маленькие, умные ящерицы остались сторожить этот спаленный и выжженный мир.
А море, словно золотая кольчуга, сверкало своим нестерпимым блеском, застывшее в своём вечном великолепии. Туминэ задыхалась в этом золотом, знойном воздухе, чувство тоски всё росло и росло и разрывало её бедную, больную, впалую грудь.
– Домой! Домой! – шептала она, а милый отвечал на это поцелуями.
– Подожди, скоро настанет благодатная осень.
Но и осень не принесла ничего, кроме тоски по далёком севере.
Эта пышная, роскошная осень в неурочное время производила впечатление вакханалии в Страстную пятницу.
Было что-то развратное в этой запоздавшей осени, с её изобилием плодов, всё ещё летним блеском солнца, с зеленью, которая ни за что не хотела желтеть, и розами, которые всё ещё расцветали среди бедных, поблекших, завядших цветов.
Словно старая женщина не хочет сдаваться перед натиском времени, всё ещё молодится и торопится прожечь остаток старческих дней.
Туминэ милей была холодная, строгая осень родного севера, с её унылыми дождями, жёлтыми листьями и проблесками солнца, которые появляются редко, как улыбка на устах женщины, кающейся и оплакивающей порывы и прегрешения молодости…
Туминэ утомил этот слишком затянувшийся пир.
Она слегла и не выходила уже из дома. За окном тоже моросил мелкий дождик и бушевало тёмное море.
Но зато на севере… Там белой пеленой сверкали теперь поля, и ничто не возмущало священной тишины.
По целым дням, отвернувшись к стене, думала Туминэ об этих белых полях, и ей казалось, что одна струя свежего морозного воздуха, ворвавшись в её больную, исстрадавшуюся грудь, наполнит всю её радостью, жизнью, весельем.
Она видела уже эту безбрежную белую пелену, сверкающую на солнце, и ей казалось, что стоит повернуться и взглянуть в окно, и она увидит, вместо серой и грязной картины, далёкое белое поле и опушённую инеем берёзу.
Так думала она, когда однажды утром, повернувшись к окну, вся задрожала от радости.
– Милый! Милый! Смотри!
В воздухе летали, кружились и падали на землю белые снежинки, пышным убором покрывая жёлто-бурую вымокшую траву и безобразно торчащие голые ветви деревьев.
Солнце весело играло и зажигало алмазы на этой белой пелене, а снежинки всё сыпались, сыпались, сыпались с неба!
– Снег!.. Снег!.. – радостно крикнула Туминэ и упала мёртвая на руки своего милого…
Точно так же умерла одна прекрасная девушка, увидев издали возвращающегося своего милого, которого не думала уже видеть в живых…
Муж
– Мой муж! – сказала Анна Александровна.
Я с большим интересом посмотрел на длинную, нескладную фигуру какого-то бесцветного блондина, в мягкой пуховой шляпе, неуклюже приподнявшегося из-за столика.
Чем мог так прельстить Анну Александровну этот господин, что она, ценившая свободу наравне с жизнью, вышла за него замуж?
Почему изо всей свиты своих поклонников она выбрала самого неинтересного?
Нас всех тогда и в Москве это удивило.
Она любила жить, умела жить и жила.
Около неё поклонники финансового мира чередовались с поклонниками мира артистического.
Она так весело жила среди «своих» финансистов, певцов, музыкантов, каких-то скульпторов, в которых открывала талант, а «главное – бездну вкуса», и вдруг вышла замуж за какого-то Василия Ивановича, которого никто даже не замечал, на которого она сама, наконец, не обращала никакого внимания.
Что он такое, этот муж?
Счастливец, укротивший, наконец, эту неукротимую женщину, или…
«Муж я царицы,
Муж я царицы!..»
вдруг замурлыкал про себя молоденький, хорошенький офицерик, сидевший рядом с Анной Александровной. Видимо, только что ещё произведённый, он был великолепен в своём мундирчике с иголочки и смотрел на Божий мир с вызывающим видом только что вылупившегося цыплёнка.
Это было слишком даже для хорошо пообедавшей разнокалиберной компании ялтинских «больных».
Я заметил, как передёрнулось лицо Василия Ивановича при этом знакомом мотиве, а Анна Александровна строго заметила вполголоса:
– Алексеев!
Наступило неловкое молчание, но, к счастью, татары как раз подвели лошадей, все начали садиться, кроме меня и Василия Ивановича.
– Василий Иванович не любит ездить верхом! – сказала мне на прощанье Анна Александровна. – Посидите с ним, вы только что приехали и, наверное, скучаете, как и все в Ялте. Мы вернёмся часа через два: в горах скоро темнеет.
Офицер помог ей вскочить на лошадь, вскочил сам, зачем-то при помощи мундштука поднял лошадь на дыбы и поехал с нею рядом, сказав, вероятно, какую-нибудь глупость.
Анна Александровна звонко расхохоталась, и этот смех снова заставил, как и давеча, передёрнуться Василия Ивановича.
Он с какой-то злобой посмотрел им вслед.
Кавалькада быстро удалялась, а он всё смотрел им вслед с тою же не то злобой, не то болью, не говоря ни слова.
– Давно мы не видались с Анной Александровной! – начал я для того, чтобы как-нибудь прервать это тяжёлое молчание.
– Да, с самой Москвы… она говорила.
– А где вы жили последнее время? Ведь вы тогда сейчас же после свадьбы уехали.
– Да… сейчас же… Потом жили в Петербурге, в Киеве, в Одессе…
Василий Иванович перечислял все эти города с какою-то злобой, словно своих врагов. Перечислил и опять погрузился в то же мрачное молчание.
– А Анна Александровна за эти четыре года ни капли не переменилась! – снова начал я.
– Да, она всё та же, – всё тем же мрачным тоном ответил он и вдруг спросил: – Вы пьёте красное вино?
– Да.
– Тогда пойдёмте. Я отыскал здесь хорошее. И недорого. В Мордвиновском саду есть лавка, где шашлыки делают. Вот там. Хотите?
– Пожалуй.
Мы молча прошли по набережной, молча свернули в Мордвиновский сад и молча же уселись за столики перед татарской лавочкой.
Здесь Василия Ивановича и его вкусы знали, очевидно, отлично. Татарин встретил его поклонами, немедленно сбегал за бутылкой вина.
Мы так же молча сидели и потягивали крымскую кислятину.
По набережной ехали то за город, то из-за города.
В Мордвиновском саду у фруктовых лавочек толпились покупатели.
Около толстого Ибрагима стояла какая-то полная пожилая дама и весело визжала, вероятно, выслушивая интересные глупости.
Около столиков, где продаются виноградные выжимки, сидела компания «больных» и весело смеялась, даже несмотря на то, что пили в эту минуту величайшую гадость изо всех гадостей на свете!
Татарчонки приставали к прохожим, предлагая крупные махровые розы.
Всё было полно шума, движения, суеты, а мы сидели молча, опоражнивая стакан за стаканом.
– Я здесь бываю каждый вечер! – проговорил, наконец, Василий Иванович. – Не люблю я этих их театров, ресторанов.
Слово «их» он подчёркивал опять с какой-то злобою.
– Мерзость! Всё мерзость! Театр здесь – гадость. Рестораны – кабаки. Вообще эта Ялта – большой кафе-кабак. Приезжают скучающие шалопаи, с жиру бесящиеся старухи, говорят пошлости, делают пошлости!..
Он начинал немного пьянеть.
Он пил так, как пьют русские люди. Гамлетовски пил.
Медленно, сосредоточенно, словно действительно топя в этом стакане какую-то мучительную думу, какую-то затаённую душевную тоску.
– Только и удовольствие, что напиться, – сказал он, оставляя пустой стакан и приказывая ещё раз переменить бутылку, – тошнит от этой пошлости. Все словно по одному опошлевшему вконец рисунку вылеплены. Дама – так она обязательно с лорнетом. Мужчина… Возьмите хоть этого, как его?.. Ну, вот, этого юношу, только что вышедшего от портного… Алексеев, что ли? Да ведь он, ухаживая, ни одного слова, кроме самых банальных пошлостей, не скажет, – а добьётся, самым пошлым образом хвастаться будет, ведь это ему украшение к сюртучку. Победа! Ха-ха-ха! Победа!..
Бедняга так зло и иронически хохотал над этим словом, будто хотел сказать:
– И вся-то эта победа гроша переломленного не стоит!
Мне становилось жаль этого несчастного, пьяневшего человека. Он ломался, куражился над собой, оскорблял то, что было ему дороже всего в жизни, мучил себя и сам наслаждался своими мучениями, болезненно, мучительно наслаждался.
Это бывает. При нестерпимой зубной боли люди бьются же головой об стену, чтоб новой болью заглушить прежнюю.
– Победа!!!
На набережной раздался стук копыт. Василий Иванович насторожился. Мимо проскакала какая-то незнакомая кавалькада.
– Пошляки! – выругал их Василий Иванович. – Да ведь они боятся настоящего-то чувства, настоящей страсти, которая бы в одну минуту захватила, перевернула человека, – в одну минуту другим человеком его сделала. Да вы не улыбайтесь! – вдруг ни с того ни с сего обратился он ко мне. – Нечего улыбаться. Бывает это. Бывает, что захватит тебя, перевернёт всю душу. Действительно, сожжёшь сразу всё, чему поклонялся. Себе в душу заглянешь, самого себя не узнаешь: да это какой-то другой человек. И начнёт этот другой человек жить по-новому… Сам удивляешься, а чувствуешь, что иначе жить не можешь: охватила его страсть и тянет и влечёт неумолимо, неотразимо. И страшно… и всё-таки чувствуешь, что цель жизни есть.
– А они не могут! – вдруг закончил он. – А кажется, где бы и перерождаться, как не здесь? Где бы и глотать поэзию жадно раскрытым сердцем, как не здесь. Ведь посмотрите крутом: вся поэзия, и это померкнувшее море, и эти розоватые облачка заката, и последние лучи на вершинах гор… А они пошлости говорят, да ещё себя же Дон Жуанами считают! Да ведь Дон Жуан-то перерождался с каждой любимой женщиной, ведь он с каждой становился другим человеком, ведь вы его посмотрите с Лаурой и Донной-Анной. Разве это один и тот же человек? Вы прочтите, подумайте, вникните в эти чудные стихи. А правда чудно это у Пушкина?
– Ещё бы!
– Я, признаться, люблю стихи Оно мне немножко не к физиономии, но люблю, помните, например, вот это, Дон Карлос говорит:
«Ты молода, и будешь молода
Ещё лет пять иль шесть.
Вокруг тебя
Ещё лет шесть они толпиться будут,
Тебя ласкать, лелеять и дарить,
И серенадами ночными тешить».
Ведь это что же, я вас спрашиваю? А впрочем, «ничего, ничего, молчанье», как говорил покойный Бурлак в «Записках сумасшедшего». Вот был артист!.. Кстати, вам пора в театр. Идите, свечерело, а я домой. Так и скажите Анне Александровне. А впрочем, ничего не говорите Анне Александровне.
Он подал мне руку и, слегка пошатываясь, пошёл из сада.
В театре Анна Александровна была ещё более эффектна: она только что вернулась с прогулки, слегка раскраснелась, лицо горело. Её юный кавалер сиял и был влюблён в свою даму тоже более обыкновенного.
Про Василия Ивановича она даже и не спросила.
Только когда я сказал ей, что он отправился домой, она тихонько спросила:
– Что он?.. Того…
– Да, несколько…
Она поморщилась.
– И это каждый день!
– Смотрите, Анна Александровна!
Она посмотрела на меня вопросительно и удивлённо:
– Ничего!.. Он смирный…
Провожать Анну Александровну на её дачу мы отправились всей компанией, и на прощанье я имел счастье любоваться, как юный офицерик раз десять поцеловал руку Анны Александровны. Да и она не особенно торопилась отнять руку.
На даче было темно. Василий Иванович, очевидно, спал.
Все последующие дни я встречал Анну Александровну не иначе, как в сопровождении целой ватаги ухаживателей, среди которой обязательно присутствовал г. Алексеев, кажется, каждый день в новом мундире. Он имел победоносный вид человека, который хотя ещё и не добился успеха, но уже в нём уверен! Так Дон Жуан, вероятно, смотрел, когда приглашал на ужин статую командора.
Василии Иванович по обыкновению был молчалив в обществе и довольно пьян каждый вечер в Мордвиновском саду.
Впрочем, он, видимо, избегал встречи со мною, быть может, стыдясь, что, кажется, немножко проболтался в первый вечер.
Так всё шло тихо и мирно, как вдруг однажды рано утром меня разбудила прислуга, сказавши, что меня спрашивает какая-то дама.
Я наскоро оделся. Это была Анна Александровна взволнованная, чем-то встревоженная.
– Анна Александровна? Это вы?
– Да, я… я… Не был у вас Василий Иванович?
– Нет, а что?
– Ах, если бы вы знали, что случилось… Я нарочно прибежала сама, думала, не застану ли его у вас… Я теряю голову…
Я попросил её зайти ко мне, успокоиться и рассказать, в чём дело.
– Ужасная, прямо ужасная история!
Вчера её провожал из театра Алексеев один… У неё разболелась голова, хотели провожать все. Но она не пожелала. Зачем портить всем вечер? Её проводил один Алексеев… Всю дорогу он говорил ей по обыкновению глупости… Шутили, смеялись… Подойдя к даче, он уговаривал пройтись ещё. Ну, целовал ручки… Словом, ничего особенного… Как вдруг из калитки появился Василий Иванович… По обыкновению немножко пьяный… Но таким она его никогда не видала… Крикнул на Алексеева: «не смейте целовать рук моей жены», даже толкнул, кажется… Алексеев его вызвал на дуэль… Она убежала, заперлась, заснула только под утро… Дрожала… Василий Иванович вёл себя ужасно; переколотил массу вещей, бранился, требовал ещё вина… Словом, таким он никогда не был… А сегодня утром она просыпается, – он исчез из дома… Что ей теперь делать?
– Вы знаете, он никого из них не любит… Но к вам он относится хорошо…
Тут Анна Александровна слегка покраснела н добавила:
– Быть может, потому, что относительно вас ему не приходит в голову никаких глупостей… Ради Бога повлияйте хоть вы на него…
– Нехорошо всё это, Анна Александровна…
– Ах, я сама теперь вижу, что нехорошо… Но я его таким никогда не считала… Он всегда был какой-то странный, непонятный, экзальтированный… Ведь и эта свадьба! Он… я… мы только повенчаны… Он сам тогда пришёл, говорил: вами, Анна Александровна, увлекаются сильно, но люблю вас только я… Будьте же моей женой, я буду только вашим другом… Я же его отговаривала, – он объявил: я не буду заявлять никаких прав, но я чувствую, что без вас мне нет жизни… Говорил про то, что любовь захватила его всего, что он не в силах бороться… Говорил, что у него будет надежда медленно, капля по капле, перелить, как он выражался, любовь в моё сердце… Что, быть может, когда-нибудь я пойму, оценю… не теперь, потом… через несколько лет…
Мне вспомнились Пушкинские стихи:
«Ты молода и будешь молода,
Ещё лет пять ил шесть»…
– Вот-вот это самое… Это его любимые стихи. Он даже подарил мне альбом исключительно для моих только портретов… Я люблю сниматься… И там написал эти стихи… Я тогда, как следует, не подумала, мне показалось это оригинальным, я вышла замуж…
– И неужели никогда он… вы никогда не видали его, как выражаетесь, «таким»…
– Как вчера? Ничего подобного. Иногда маленькие сцены, он иронизировал, называл меня Дон Жуаном в юбке, себя звал Лепорелло, говорил, что ведёт счёт, ждёт, когда будет «mille e tre»… Ну, я уходила, не пускала его к себе, потом он просил прощения, умолял «не гнать от себя», вообще был жалок… Но вчера… этот скандал!
– Я постараюсь уладить скандал… Съезжу к г. Алексееву…
– Вы понимаете, – вдруг необыкновенно горячо воскликнула Анна Александрова, – я не хочу, чтоб это произошло… Если нужно, я сама поеду к этому мальчишке и буду умолять его отказаться от дуэли…
Я посоветовал ей пока этого не делать, кое-как успокоил, обещал заехать сказать, и едва успел выпроводить её от себя, как вошёл Василий Иванович.
Он был немного бледен, но совершенно спокоен.
– Я пришёл вас просить быть моим секундантом, – прямо начал он, – ради Бога, не вздумайте отговаривать, расстраивать, это должно быть. Не с ним, так с другим…