Текст книги "Букет красных роз"
Автор книги: Владислав Егоров
Жанр:
Короткие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Людмила.
12 апреля 1997 года.
Здравствуйте, уважаемый Сергей Петрович! Пишет вам одинокая пенсионерка Людмила Васильевна. Ваша старая любовь. Надеюсь, вы живы и заглядываете на почту, чтобы получить весточки от друзей, но, наверное, все вам пишут на домашний адрес, и письмо мое вы никогда не прочитаете. Да так оно будет и лучше. Потому что это смех и грех – старухины признания в любви. Вы, поди, тоже на пенсии, теперь пожилых на производстве не больно-то жалуют. Вот мне, как пятьдесят пять стукнуло, сразу намекнули, чтобы освободила местечко. Оно, наверное, и справедливо. Не знаю, как в Москве, а у нас много молодежи без работы бродит. Мне же какую никакую пенсию положили, на хлеб хватает, а картошка и овощи со своего огорода. Летом засолила огурцов десять трехлитровых банок, так три еще не тронуты. Варенье тоже у меня не переводится, и компоты закатываю. Маленькая комната вся банками забита. Крупы тоже в банки пересыпаю. Так, говорят, они дольше сохраняются. Не подумайте только, что я, как некоторые, на случай войны или голода запасаюсь. Просто спокойней жить, когда знаешь, что все у тебя есть. А то, как у нас, то продуктов разных навалом, а то ни с того, ни с сего дефицит. Помните, как началась перестройка, мыло исчезло из продажи, а потом соль, о колбасе я уже и не говорю. Теперь, грех жаловаться, всего вдосталь, да с нашими финансами ничего не укупишь. Извините, что я разнюнилась, это не самое горькое горе, когда денег мало. Горе настоящее – родных и близких терять. Сынок мой Павлик в восьмидесятом году был призван в армию, выполнял, как тогда в газетах писали, интернациональный долг, а 12 мая 1982 года, на третий день после Дня Победы привезли его в цинковом гробике, я даже поцеловать его на вечное прощание не смогла. Дочка моя Верочка после института вышла замуж, по любви, да не совсем удачно. Мужу нее латыш. Я к ним в Ригу на свадьбу ездила. Город мне очень понравился, и квартира у них хорошая, почти в самом центре, и со снабжением куда как лучше нашего было. Но теперь это совсем другая страна, и к русским там отношение плохое. А ведь у них уже двое деток, моих внучат. Самой мне уже к ним не выбраться из-за материальных трудностей, а их зову в гости, они не едут. Может, тоже не по карману такая дальняя поездка, а может, зять и не хочет никому напоминать, что у него есть родственники в России. С мужем мы разошлись семь лет назад, после 29 лет совместной жизни. Женщины на работе меня оплакивали, а его на чем свет ругали. А я его совсем не осуждаю и даже жалею, что так поздно он свою настоящую судьбу встретил, если, конечно, новая жена любит его так, как я вас полюбила. Такая любовь, как моя, наверное, один раз в жизни бывает, и не каждому еще она достается. Жили мы с Валерием Павловичем, как говорится, в мире и согласии, я ему старалась угодить, и он мне никогда не прекословил, а только настоящего светлого чувства меж нами не было. Просто с годами привязались друг к дружке, свыклись. А встретил он другую женщину, для которой желанным стал, и ушел к ней, и если судить по совести, то поступил правильно. Сына мы не уберегли – не наша вина, а дочь уже живет самостоятельной, жизнью, так что перед детьми он не в ответе. А со мной он расстался по человечески, квартиру со всей мебелью и садовый участок мне оставил, забрал только свои вещи и машину, конечно. Вот так она, жизнь моя сложилась. Двадцать лет я вам не писала, кажется, столько за это время должно было случиться, тетрадки не хватит, чтобы обо всем рассказать, а я вот только на четвертый листочек пришла и вроде уже нечего добавить. Ведь, кроме любви к вам, ничего интересного у меня в жизни и не было. Щелкала на счетах, в очередях стояла, на огороде копалась, обеды готовила, детишкам носочки-чулочки штопала – вот и все факты моей автобиографии. Единственное, что было такое, чему люди позавидовать могут, так это моя любовь. Считай, скоро сорок лет исполнится, как мы с вами встретились. И сколько же раз за эти годы я вас вспоминала. Тысячи и тысячи! Картошку чищу и обязательно вспомнится, как мы с вами на воскресенье в лес поехали за грибами и картошку на костре пекли, и подосиновичек тот махонький вижу, на который вы чуть не наступили. Рубашку мужу стираю, а в памяти сразу тот вечер встает, как вы торопились раздеться, и пуговка одна отлетела, под кровать закатилась, и мы потом ее долго искали, и лбами стукнулись и смеялись, как сумасшедшие. А дождь пойдет, вспомню, как гроза застала нас, когда вы меня на автобус провожали и своим пиджаком укрыли. Вы, поди, такие мелочи на другой день забыли, а в моей памяти все часы, все минуточки, что мы с вами вдвоем побыли, все сохранились до самой маленькой подробности. Сижу я за письмом, о вас думаю, нашу любовь вспоминаю, и сердце бьется, как у той девчонки, что вы под березкой целовали, а глянула на себя в зеркало и чуть не заплакала. Волосы все седые, лицо худенькое, в морщинках. Хорошо, что мы с вами больше так и не свиделись, и осталась я для вас, если, конечно, вспоминаете, цветущей девушкой с золотой косой и румяными щечками. И вы для меня всегда остаетесь молодым и красивым, единственным и желанным. Может, еще напишу вам когда-нибудь, а может, и нет, но, как помнила и любила вас все эти годы, так и буду любить, пока не остановится насовсем мое сердце. Низкий поклон вам, что подарили мне счастье узнать, что такое любовь. Желаю вам крепкого здоровья и благополучия.
Ваша Люда.
Закончив чтение, Сергей Разгуляев закурил и долго сидел молча. Потом сложил тетрадные листочки в стопочку, сунул их в карман куртки и пошел к дому. Мила, если на самом деле так ее звали, уже встала и сидела на корточках перед печкой, тщетно пытаясь ее растопить. Вид у нее был невеселый, как у всякого человека с крупного похмелья, тем более у женщины. Когда Сергей вошел в комнату, она повернула к нему свое опухшее лицо с черными подтеками туши под глазами и жалобно захныкала:
– Ну, куда ты пропал? Я ужас как замерзла. А дрова, противные, никак не загораются. У тебя нет газет каких старых для растопки?
Он ответил не сразу. С полминуты смотрел на нее не добрым взглядом, потом решительно сунул руку в карман куртки, вытащил письма и протянул ей.
– На! На растопку сгодятся.
– Ой, что это? – воскликнула она, взглянув на тетрадные листочки. – Похоже на письма.
– Они самые и есть, – коротко ответил он. – Только не мои, а чужие.
– Ой, как интересно! Давай почитаем?
– Дура, чужие письма читать неприлично, – грубо сказал он и выхватил из ее рук листочки. Быстро скомкал их, затолкал под поленца, щелкнул зажигалкой. Ближний листочек сначала почернел с краю, потом нехотя загорелся. Через секунду ручеек огня перелился на другие листочки, И они разом вспыхнули ярким светлым пламенем.
1998 г.
Люблю весну
Эта история произошла в зерносовхозе «Узункульский» Булаевского района Северо-Казахстанской области осенью 1960 года.
1
Тогда я еще летал во сне. Случалось это на удивление просто. Вот хотя бы, как в то утро, когда начались события, о которых хочу рассказать.
Снилось мне, что лежу я на самом верху огромного скирда прошлогодней соломы. Вдоль большака, ведущего от нашего четвертого отделения на центральную усадьбу, стояло их четыре, и этот был самый дальний. Потому, несмотря на довольно долгий срок существования, сохранил он геометрическую четкость контура, и, только подойдя ближе, можно было увидеть, что бока его во многих местах выщерблены. Но навыдерганная солома лежала тут же, из чего следовало, что общипывали скирд отнюдь не для хозяйственных нужд. Он выполнял другую весьма нужную функцию – служил местом свидания влюбленных пар. Поселок наш, состоявший из двух десятков сборных щитовых домов, где жили первоцелинники, и предназначенных для пришлых помощников в уборочную страду трех вагончиков и одной землянки, сгрудился в кучку посреди плоской ровной степи, и не было в радиусе добрых двадцати километров ни одного деревца, ни одного кустика, в тени которых можно было бы схорониться от сторонних глаз.
Итак, снилось мне, что лежу я на верхушке скирда и смотрю в нежно-синее небо, от которого исходит ласковое тепло, хотя солнца не видно. Я удивляюсь, куда оно делось, ведь на небе ни облачка, и верчу головой, чтобы найти его, и, наверное, делаю чересчур резкое движение, отчего скирд подо мной начинает оседать, крениться, и я медленно скольжу вниз. Мне страшно падать с такой большой высоты, я переворачиваюсь на живот, судорожно хватаюсь за солому, но она неудержимо скользит меж пальцев. Сердце мое замирает… И тут я чувствую, что тело вдруг становится невесомым и мне нечего бояться падения, потому что, оказывается, я наделен чудесной способностью летать. Причем, для этого совсем не надо махать руками, подражая птицам, достаточно лишь чуть-чуть подгребать под себя, будто плывешь по-собачьи.
Я летел на высоте каких-нибудь трех метров. Перед глазами плыла серо-коричневая, потрескавшаяся еще в летнюю жару земля, вспоротая неглубокими, комковатыми по краям бороздами и чуть прикрытая редкой блекло-рыжей щетиной стерни с лежащими на ней прерывистым пунктиром худосочными валками пшеницы – урожай в прошлом году выдался на редкость убогий. Но это печальное для истинного хлебороба зрелище меня ничуть не огорчало. Напротив, мне было радостно и весело. Я вспоминал, что и прежде летал, и не раз, но те полеты не шли ни в какое сравнение с нынешним, этот дарил ощущение всемогущества души, ее безраздельной власти над телом.
Через некоторое время на глаза мне попался валок, который был погуще соседних, такие встречались на первой нашей загонке, и я полетел над ним. Чуть приподняв голову, я увидел приближающееся ко мне большое расплывчатое пятно кирпичного цвета. Постепенно оно становилось четче и угловатей и, наконец, приобрело знакомые очертания прицепного комбайна «Сталинец-8», впрочем, к тому времени уже переименованного в какую-то безликую аббревиатуру. На мостике стоял мой непосредственный начальник Иван Александрович Хомяков и сосредоточенно смотрел вниз, очевидно, углядел неисправность. «Вот удивится мужик, – самодовольно думаю я, – когда увидит, что его помощник, у которого, как он обидно шутит, „руки не из того места растут“, умеет летать». Я бесшумно подлетаю к комбайну и, как вертолет, зависаю над мостиком, чуть ли не касаясь сдвинутой на затылок насквозь промасленной солдатской ушанки комбайнера. «У, черт! Никак опять дождь будет?!» – с досадой произносит Хомяков, принимая мою тень за тень от набежавшей тучи, и поднимает голову. Он видит меня, но, к моему разочарованию, ничуть не удивляется. Выражение лица у него, как обычно, озабоченное и нахмуренное. «Ну, ладно, Студент, будя спать! – громко ворчит он, дергая меня за штанину. – На дворе уж давно виднота».
Услышав это несуразное слово – откуда они у него только берутся такие? – я понимаю, что мой чудесный сон, увы, закончился. С трудом разлепляю глаза, но ничего не вижу – кругом страшенная темень. Я сажусь, стукнувшись головой о потолок, – по жребию мне достались верхние нары – и только тогда просыпаюсь окончательно. Первым делом осознаю, что нахожусь не в, чистом поле, а в нашей землянке – по бокам и снизу посапывают, похрапывают, посвистывают во сне ребята. А за ногу дергает меня комбайнер Хомяков, мой ежедневный мучитель. Его громкий шепот бьет по барабанным перепонкам:
– Студент, проснулся, что ли? Ну, и горазд ты дрыхать!
Я зажигаю спичку, смотрю на часы: всего четверть седьмого.
– Иван Александрович, – говорю, чуть не плача, чего вы в такую рань будите?
– Разведрилось, добре разведрилось! – объясняет Хомяков. – Пока до загонки дойдем, в самый аккурат будет. Владимира я уже поднял и Надюху тоже, они заждались, поди…
«Пропади ты пропадом!» – с безысходным отчаянием ругаюсь я про себя и обреченно сползаю с нар, стараясь наощупь попасть ногами сразу в оба сапога.
Слава Богу, хоть это мне удается.
2
Конечно, Хомяков зря поднял нас ни свет ни заря. Когда мы, наскоро перекусив, побрели к оставленному в кнопке комбайну, примерно на полпути, километра полтора уж точно отшагали, нагнал нас дождик. Мелкий, моросящий, да и шел он всего минут десять, но пшеничные палки успел намочить. Можно было смело поворачивать обратно, по крайней мере, до обеда они не просохнут. Но надо было знать Хомякова.
– Не робейте, ребятки! – подбадривал он. – Ноне дождик не обкладной, так сикает по чуточку. Сейчас ветерок подует и в момент обсушит пшеничку. Это, считай, даже подфартило нам, что свободный часок выпадает. Ты, Владимир, и ты, Надежда, покимарьте, если недоспали, а мы пока со Студентом просолидолим технику…
Признаться, мне было обидно, что Хомяков упорно называет меня студентом, хотя я после окончания университета уже целый год работал в газете. Когда я попытался деликатно объяснить ему его ошибку, он с обескураживающей простотой ответил: «Я, парень, третий раз здесь, и все в подмогу мне давали студентов. Вот и тебя посчитал таким. Да, ты не серчай. Я ж тебя не забижаю ентим прозвищем, а имя твое для моего слуха непривычное, я его в памяти, боюсь, не удержу».
К слову сказать, в том году впервые на целину направлялись не только студенческие отряды, но и спущена была разнарядка во все московские организации командировать комсомольцев-добровольцев на уборку урожая с сохранением за ними пятидесяти процентов зарплаты. В нашей бригаде, определенной в совхоз «Узункульский», публика собралась самая разношерстная. Помню, были там официант ресторана «Пекин», электромонтер со студии «Диафильм», кларнетист из какого-то оркестра, редактор издательства «Физкультура и спорт», машинистка из райздрава, две лаборантки из почтовых ящиков, одна из них – наша Надежда, короче говоря, люди, к сельскому труду не приученные и видевшие комбайн разве что в кинофильме «Кубанские казаки». Меж тем, мужской половине предназначалось стать помощниками комбайнеров, а представительницам слабого пола – копнильщицами.
В плане исторической справки скажу, что на прицепных комбайнах работали тогда вчетвером – собственно комбайнер, тракторист, помощник комбайнера, иначе еще называемый штурвальным, и копнильщик, который чаще всего был копнилыцицей. Роли последних двух членов экипажа как раз и отводились самой неквалифицированной рабочей силе – столичным добровольцам.
Вот, к примеру, каковы были мои обязанности. Перед началом работы мне полагалось смазать солидолом все трущиеся части агрегата, коих насчитывалось несколько десятков. Два-три таких узла непременно ускользали из поля моего зрения, что давало основание Хомякову прочитать очередную нотацию.
– Эх, Студент-Студент, паралик тебя расшиби! – сердито выговаривал он. – Я ж тебе все потребные дырочки мелком обозначил, крестики поставил, а ты ету пропустил и вон енту, а в енту совсем маненько солидола капнул. Чего ты его жалкуешь? А полетит какая шестеренка, где ей тут замену сыскать? Ты, уж взялся за дело, так соответствуй. Никто ж не неволил тебя сюды ехать.
Поначалу я пытался оправдываться, мол, крестики дождем смыло, на что Хомяков с ехидцей замечал, что запомнить, где в комбайне требуется солидоловая смазка, для этого институтов кончать не надо. Вот ему ноне в колхозе Васек помогал, малец только седьмой класс закончил, а с первого объяснения все растумкал.
С другой своей обязанностью – стоять за штурвалом и направлять подборщик так, чтобы его пальцы аккуратно подхватывали валок – я справлялся получше. Но так как валки были реденькие, а Хомяков требовал не пропустить ни одного колоска, то при всем моем старании время от времени мы вгрызались в землю. В таких случаях Иван Александрович считал за правило как следует проматериться по поводу моих рук, растущих не из того места, и сам вставал за штурвал. Но метров через пятьдесят, к моей тихой радости, с ним случался тот же казус. Он снова матерился, но уже не так раздраженно, скорее извинительно, вот, мол, случается, что и старый конь борозду портит или, что и на старуху бывает проруха. После этого он передавал мне штурвал, наказав держать подборщик повыше, а сам спускался на землю и некоторое время трусил впереди, подхватывая вилами колосья и бросая их на транспортерное полотно.
Ну, а еще мне поручалось самое противное и изнурительное дело – освобождать приемную камеру комбайна, если она забивалась колосьями. Случалось это довольно часто, потому что Хомяков, как он выражался, до работы был шибко завистной, и сидеть, сложа руки, не мог ни минуты. Вот и начинали мы подборку, когда валки пшеницы еще не успевали просохнуть от утренней росы или прошедшего дождя. Первые часа два работы через каждые десять минут нам приходилось останавливаться, и я по немой команде комбайнера спрыгивал со штурвального мостика на землю, выгребал из приемной камеры сырую и тяжелую массу сцепившихся намертво колосьев, а потом, согнувшись в три погибели, залезал вовнутрь и по одному выдирал скользкие гибкие пшеничные стебли, застрявшие между барабаном и треугольником – так, кажется, назывались эти ненавидимые мной части «Сталинца».
Работа копнильщицы тоже не требовала особых умственных затрат, но физически изматывала нещадно. Ее рабочее место находилось на шатком мостике, прикрепленном с наружной стороны к боковой стенке соломокопнителя – громоздкого металлического ящика с откидывающимся дном. Если наш комбайн имел три колеса, что обеспечивало относительно слабую тряску, то у копнителя их было только два и гораздо большего диаметра, так что даже на неизбежных мелких рытвинах у копнильщицы вытряхивало всю душу. А ведь она еще должна была орудовать вилами, чтобы выравнивать солому. Неудивительно, что наша Надюха дважды сваливалась в этот самый копнитель, но оба раза он, к счастью, был уже почти доверху наполнен, и дело обходилось без увечья, лишь истошным криком.
В том году в «Узункульский» впервые поступил самоходный комбайн, управлять которым мог один человек. Тогдашнее чудо сельхозтехники совхозное начальство естественно отдало своему, местному старожилу немцу Ивану Федоровичу Мерингу, который на самом деле был однофамильцем известного фашистского главаря, и из-за этого пришлось ему изменить одну буковку, однако все равно за глаза все его звали Герингом.
Этот немец запомнился мне еще и потому, что мы с ним соревновались. В прошлом году Хомяков завоевал первенство и хотел нынче повторить свой успех. В условиях соревнования было два показателя – количество убранных гектаров и намолот. По первому показателю мы все время шли впереди, а вот с намолотом отставали, ибо отводили нам, пожалуй, самые низкоурожайные поля…
Подозреваю, что все эти сведения о показушных комсомольских призывах, допотопных комбайнах, давно уже развенчанном и осмеянном социалистическом соревновании, ностальгически вспомнившиеся автору, малоинтересны современному читателю, однако без них, на мой взгляд, будет не совсем ясна обстановка, в которой действовали герои моего повествования.
А речь у нас пойдет о любви.
3
Хомяков оказался отчасти прав. Пока я занимался «шпринцеванием» – так называл мой комбайнер смазку трущихся деталей солидолом при помощи алюминиевого шприца, похожего на велосипедный насос, – а сам он что-то откручивал да подкручивал, подул теплый ветерок, выглянуло солнце, и через каких-нибудь полтора часа трактористу Володе была отдана команда заводить двигатель. По-хорошему еще часик надо было бы подождать, а так, не проехали мы и ста метров, злополучную камеру закупорило накрепко и мне пришлось как следует попыхтеть. Через пятнадцать минут слетело намокшее полотно подборщика. Натягивали мы его уже втроем. Вообще-то Хомяков не любил обращаться за помощью к Володе, отношения у них как-то не заладились, оба были с норовом, но на уборке каждая минута дорога, и тут ради дела, будь добр, смиряй свою гордыню.
Но эта вынужденная остановка была в тот день последней. Валки подсохли и стали погуще, я на редкость удачливо направлял подборщик, машины подъезжали к нам забрать намолоченное зерно как раз тогда, когда бункер заполнялся доверху, и водители оказывались настолько опытными, что разгружались мы на ходу, почти не сбавляя скорости. Когда работа ладится, забываешь о времени, и не чувствуешь усталости, и голова очищается от праздных мыслей, и заботит только одно желание, чтоб подольше продлился охвативший тебя азарт. Поэтому, не знаю, как Володя с Надюхой, а мы с Хомяковым были крепко раздосадованы, когда откуда-то сзади вынырнула полуторка с наращенным на бортах зеленым фанерным фургоном и, обогнав нас метров на пятьдесят, неожиданно развернулась поперек нашего движения и встала. Из кабины выпрыгнула бабенка в белой куртке и, наперекрест размахивая руками, громко прокричала:
– Шабашьте, мужики! Кухня приехала!
Голос был высокий, звонкий, так что, несмотря на натужный рокот трактора, команду эту невозможно было не услышать. Володя высунулся из кабины и вопрошающе посмотрел на Хомякова, который стоял на мостике комбайна. Тот махнул вперед рукой, не обращай, мол, внимания, двигай дальше, и для ясности матюгнулся.
– Ну, Тюлеген, паралик тебя расшиби! Посулил, что не будут отвлекать нас обедом, а они, вишь, пожаловали.
Тюлеген Курмангалиевич был директором нашего совхоза. Еще при первой встрече с добровольцами-москвичами он обещал, что с начала страды будут привозить нам в поле горячую пищу, но шел уже пятый день подбора валков, а мы продолжали работать без всяких там обеденных перерывов, на ходу жуя вареное мясо с хлебом и луком и запивая эту, по выражению Хомякова, «самую пользительную еду» теплой безвкусной водицей.
Несмотря на отчаянную ругань комбайнера, дорогу нам не уступили. Володя остановил трактор буквально в метре от грузовика, что дало основание звонкоголосой работнице общепита обозвать его, а заодно и Хомякова «очумевшими придурками».
Наливая в алюминиевые миски борщ, густой и наваристый, потом накладывая в те же посудины – «тут вам не ресторан» – перловую кашу, щедро сдобренную свиной ушенкой, она сердито выговаривала: мол, для них стараешься, а они шутки дурацкие вздумали шутить, чуть машину не протаранили.
– Ух ты, какая ротастая! – не выдержал в конце концов Хомяков. – Пошумела и будя! Я ж навроде уговорился с директором, чтоб кухня нас сторонкой объезжала.
Это простодушное признание, повторенное Хомяковым, еще более усилило мою неприязнь к нему. Оказывается, он за нашей спиной договаривался с начальством, не соблаговолив узнать, а согласны ли мы питаться всухомятку, чтобы сэкономить для ударного труда несчастные десять-пятнадцать минут, когда все остальные будут уминать борщи да каши и получать на третье компот не жиденький, как в московских столовках, а в полкружки мясистых сочных сухофруктов. Пока я раздумывал, как бы поязвительней охарактеризовать инициативу Хомякова, подала свой робкий голос Надежда:
– Иван Александрович, миленький, давайте будем обедать по-настоящему. Пожалуйста, а?
– Вам бы только полындать, – проворчал Хомяков. – Приехали как в санаторию, а тут мантулить надоть.
– Ой, дядечка, какой вы суровый! – осуждающе покачала головой бабенка. – Совести у вас нету такое говорить. Ребята молодые, им хорошее питание требуется.
Стоявший у бортика полуторки Володя с любопытством прислушивался к этой перепалке, и как только в ней наступила короткая пауза, он придал своему лицу заговорщицки серьезное выражение и громким шепотом произнес, обращаясь к работнице совхозного общепита:
– Разрешите прояснить ситуацию? Иван Александрович Хомяков – ударник коммунистического труда. Это звание он завоевал в родной Рязанской области, а здесь намерен его подтвердить, так что любой непредвиденный перерыв в работе ему поперек горла. Между прочим, сейчас все рязанцы отличаются трудовым энтузиазмом, потому как они поставили перед собой задачу обогнать американский штат Оклахома по производству мяса и молока. Правильно я говорю, дядя Ваня?
– Вот балабол! – возмущенно воскликнул Хомяков.
– Знамо дело, язык без костей. А ты, девушка, не серчай. Я так считаю, когда мокредь, хоть пять раз на дню обедай, а в хорошую погоду и потерпеть можно. Ну, а супротив тебя я обиды не держу. Тебе начальство приказало доставлять на комбайны горячую пищу, ты приказ должна сполнять. Тут чего уж толковать. А что погорячился я, извиняйте, пожалуйста. Будем считать, конфликт улажен, – заулыбался Володя. – Теперь и знакомиться можно. Дядю Ваню я уже представил. Меня Владимиром зовут. Откликаюсь и просто на Володю. Между прочим, назван так родителями не в честь Владимира Ильича, как многие мои тезки, а в память поэта Владимира Маяковского. Читали его стишок про что такое хорошо и что такое плохо? Я в третью годовщину со дня его смерти сподобился родиться, а мама у меня учительницей литературы была и ужасно боготворила лучшего и талантливейшего поэта нашей советской эпохи. О подробностях моей богатой биографии расскажу вам наедине, если, конечно, моя персона вас заинтересует. Остальные члены нашего ударного экипажа Владислав и Надежда – москвичи, прибыли на целину по велению своих горячих комсомольских сердец.
– Ой, у вас, правда, язык без костей! – хохотнула бабенка, выслушав Володину тираду. – А меня зовут Риммой.
– Прекрасное имя! – восхищенно цокнул языком Володя. – Оно вам очень идет.
Он определенно начинал входить в роль обольстителя женских сердец, каковым и был на самом деле. Среднего роста, мускулистый, смуглый, с русыми чуть вьющимися волосами, татарским разрезом темно-карих глаз, волевым подбородком, Володя, в моем представлении, являл собой эталон мужской красоты. К тому же язык у него был хорошо подвешен, а женщины, справедливо замечено, влюбляются ушами. Как осуждающе, а, может, завидуя, говорил Хомяков, «такие балаболы бабам влюбе».
Насчет того, что звучное латинское имя, предполагающее, на мой взгляд, утонченность и аристократизм его обладательницы, очень подходит работнице общепита, тут Володя явно ей польстил. Была Римма небольшого росточка, кругленькая и лицом и фигурой, с веснушчатыми щечками, курносым носиком, пухлыми ярко накрашенными губками. Из-под косынки выбивались мелкие кудряшки, нещадно отбеленные перекисью водорода.
– Что-то я вас раньше не замечал среди персонала нашей столовой, а на вас нельзя не обратить внимания, – продолжал отпускать незамысловатые комплименты Володя. – Где это вы скрывались?
– Ничего я не скрывалась, – кокетливо повела плечиками Римма, явно польщенная мужским вниманием. – Просто я только вчера приехала.
– И из каких же краев? – поинтересовался Володя.
– Случайно не из Питера, города моей юности? Это вы про Ленинград говорите? – уточнила Римма, уважительно посмотрев на Володю. – Нет, что вы, я здешняя. В Петропавловске работаю, в вокзальном ресторане.
– Захаживал я туда, но и там что-то вас не видел, – в голосе Володи послышалось недоверие.
– Так я не официантка, я на кухне работаю, – разъяснила Римма. – Нас тоже на уборку командируют. Тут месяц Люся была, наша повариха. Наверное, знаете ее. Такая видная брюнетка. Вот меня ей на смену послали.
– А-а, Людмила, как же, знакомы, – многозначительно протянул Володя. – Не знаю, как другие, а я ею доволен остался. Борщец она вкусный готовила и все такое прочее. Надеюсь, ваше обслуживание будет не хуже…
– Ну будя лясы точить, – прервал их любезничанье Хомяков. – Давай, девушка, на заедку компоту, и поехали дале.
Реплика Хомякова давала понять, что обед, увы, пора заканчивать. Я нехотя поднялся с копешки, прислонясь к крутому боку которой, так уютно было трапезничать, и встал рядом с комбайнером. Компот был налит в большую молочную флягу, и, видно, оставалось его на самом дне, потому как Римма, чтоб сподручнее было зачерпывать, основательно засучила правый рукав. И тут мы увидели чуть пониже локтя синюю наколку. Но выколото было не имя, ее или любимого дружка, не сердечко, пронзенное стрелой, не какая-нибудь классическая сентенция, вроде «не забуду мать родную», а нечто совсем неожиданное: «люблю весну».
Хомяков тактом не отличался. Он долго пялил глаза на наколку, потом промычал неодобрительно:
– Ты, девушка, извиняйте, пожалуйста, из блатных навроде?
– С чего это вы взяли, дядечка? – смутилась Римма.
– Так обныкновенные люди себя не разукрашивают. Шпанье ентим балуется, – усмехнулся Хомяков.
– А это, дядечка, не твое поросячье дело, чего я себя разукрасила, – задиристо ответила Римма. – Пей свой компот и отваливай!
– Ну, ты уж не серчай больно! – сконфузился Хомяков. – Я ж не для обиды, а для интересу спросил.
– Дядя Ваня у нас любознательный, он, даже когда в сортир идет, газетку с собой прихватывает, – попытался грубой солдатской шуткой сгладить неловкую ситуацию Володя.
Несмотря на явный пересол, это ему, кажется, удалось. Римма так и зашлась от смеха. Хомяков же насупился и с угрозой в голосе произнес:
– Ты, енто, Владимир, язык не больно-то распускай! Я енто, надсмешек не люблю. И в племяши ко мне не набивайся. Какой я тебе дядя?!
– Извиняйте, пожалуйста! – дурашливо повторил любимую хомяковскую присказку Володя. – Только вы, енто не на пугливых напали.
– Ой, да вы что это так распетушились?! – всполошилась Римма, видя, что дело принимает нешуточный оборот. – Охолонитесь, мужики!
– Тебе, Володя, надо извиниться перед Иваном Александровичем. Ты же моложе, а над старшими нельзя шутить, – поддержала Римму Надежда. Голос ее дрожал, и, казалось, вот-вот она заплачет.
– Так я уже извинился, – пожал плечами Володя. – Однако я не гордый, могу и повторить. – Он сделал легкий поклон в сторону Хомякова и с той же дурашливой интонацией громко отчеканил: – Извиняйте, пожалуйста!
Хомяков в ответ буркнул себе под нос что-то нечленораздельное и принялся за компот, из чего можно было заключить, что он согласен на мировую. Отдавая пустую кружку Римме, он коротко сказал: – Мне будя. А вон Студенту еще капни, он компот любит. – И, взглянув на меня, счел нужным добавить: – Только ты особо не рассусоливай.
Это пожелание скорее надо было адресовать Володе, который пил компот не спеша, мелкими глотками, аккуратно сплевывая в кулак абрикосовые косточки, потом с хрустом разгрызая их и долго жуя ядрышки. Сначала я решил, что он просто хочет позлить Хомякова. Но, когда он лукаво подмигнул мне и кивнул в сторону комбайна, я понял, что ему надо остаться с Риммой наедине. Нет, решительно не в его правилах было пропустить хоть одну юбку.
Надежда давно уже стояла у своего копнителя, и, когда я проходил мимо, то увидел, что она неотрывно наблюдает за сценой прощания Володи с Риммой, и губы ее кривятся в презрительной усмешке. Хомяков на мостике подкручивал какую-то гайку и с таким остервенением, что вполне мог сорвать резьбу. Наконец Володя помог Римме спрыгнуть с полуторки, подхватив ее за талию и чуть задержав у своей груди, шепнул ей что-то на ухо и вразвалочку пошел к трактору. Он завел мотор, но с места не трогал, видимо, дожидаясь команды комбайнера.