355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ванчура » Картины из истории народа чешского. Том 2 » Текст книги (страница 2)
Картины из истории народа чешского. Том 2
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 10:08

Текст книги "Картины из истории народа чешского. Том 2"


Автор книги: Владислав Ванчура



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)

ГОЛОД И БУНТ

Когда между Филиппом Швабским и Отгоном Брауншвейгским дело дошло до схватки, чешскому князю пришлось собирать войско. В Майнгейме Пршемысл обязался взять на себя подобную услугу; договорились они с Филиппом, что чешский король будет поддерживать его и в разноголосице сейма, и на поле брани. Памятуя об этом обещании, чешский король с большим войском пересек границу и двинулся на запад.

Случилось это в начале Пршемыслова правления, и порядок, который обычно держится либо на страхе, либо на преданности, еще не распространялся на все войско. В поход выступили заядлые рубаки, чья кожа была сплошь испещрена шрамами, щит изборожден ударами, полученными в пылу сражений, а меч истончился от непрестанной заточки. В походе у этих вояк проснулся их прежний воинственный дух; рукоять меча жгла им ладони, а тяжелый колчан приводил в исступление. Запрокинув головы, любовались они остриями сверкающих копий, и проснувшаяся ярость и угрюмое буйство, словно натянутая узда, горячили под ними их жеребцов. Скачка верхом, срывавшаяся в галоп и в карьер, лишь возбуждала их пылкий ум, и вскоре войско уже уподобилось скале, катившей в овраг. Чем дальше, тем быстрее становилось его движение, а строй растягивался, становясь все шире и шире.

Пршемысл повелел предать смерти десятерых поджигателей и повесить трижды столько же насильников и мародеров, что вламывались в крестьянские чуланы и разыскивали солонину за печкой или молодых женушек в теплых постелях.

Как говорится, петля – сплетена она из ремешков или из пеньки, или просто из соломы – наилучшее средство управлять войском. Возможно, это утверждение не расходится с правдой, однако можно ли самой отменной из петель удушить голод? Увы, нельзя! На этот счет у нас нет ни одного свидетельства! Не сохранилось ни единого пергамента! Скорее напротив, насколько далеко в глубь времен простирается людская память, правдой всегда оказывалось, что голод хватает за руку даже королей, а затем способен перегрызть и петлю палача.

Так вот, когда Пршемыслово войско вступило в те земли, где скот при последнем издыхании припадал к пустым корытам, когда оно пришло в те края, откуда селянина изгнали разорение и голод, где на навозной куче околевал последний петух и валялось в пересохшем колодце ведро, то наемники накинулись на провиант своих господ и стали хлебать из их блюд. После чего вместо бунтовщиков на ветвях раскачивались палачи, оторвавшись на пол-локтя от земли, – говорят, такого прыжка достаточно, чтобы человек наверняка расстался с землей и достиг неба.

Предупреждая бесславный конец похода, Пршемысл с надежными слугами и верными князьями ударил по оголодавшему войску. Хотел вместе с конницей врезаться в толпу пешей солдатни, расчленить ее и похватать бунтовщиков. Но горемычные отступники укрылись в лесных чащах, вознамерившись, видимо, сопротивляться до конца. Король понял, что дело может затянуться, поэтому отложил на время возмездие и с остатком дружины поспешил к Филиппу – само собой, ему тоже хотелось поскорее убраться из столь негостеприимных краев. Он шел целых пять дней. Повозки застревали среди дороги, а поскольку окрестные села по-прежнему зияли пустотой и войску не повстречалось ни единой живой души, то голод жестоко терзал Пршемысловых бойцов, и даже у короля не было ни крошки во рту. Минула еще одна ночь и еще один день, а когда они стали лагерем в пятый раз, то всяк принялся выслеживать зверя. Одни шли по тростниковым зарослям вдоль прудов, надеясь поживиться водной курочкой или уткой, другие – разбрелись по окружавшим лес лугам, подстерегая зайчат либо детеныша косули.

Среди королевского воинства числился один фламандец по имени Ханс и по прозванию Каан. Был он из самых последних слуг, не имел никакого звания, и должность у него была самая низкая. Он слушался всякого, кто хотел ему приказать, и был столь падок на похвалу и признание, что мог даже для барабанщика сбегать за комариным салом. Так вот, значит, прослышал услужливый добряк Ханс, что у короля с самого утра не было ни крошки во рту, и безмерно опечалился. Сам он был в теле и мог продержаться на старых запасах жира – а вот король? От одной только мысли, что бедняжке приходится все туже затягивать ремешок, у фламандца брызнули из глаз слезы. Вот, стало быть, берет Ханс лук и стрелы и незаметно покидает лагерь. Насквозь пробегает лес и направляется к пустынной деревеньке.

Деревенька раскинулась у подножья горы и, видно, помнила лучшие времена. Там оказалась усадьба. Вот и пришло фламандцу на ум, – а ну как бродит тут по навозной куче какая ни на есть курочка? Он направился туда и, пройдя через вывороченные воротца во двор, обнюхал каждый закоулок. Задрав нос и раззявив рот, оглядел застрехи, – не угнездился ли там какой-нибудь голубь? – потом забрался в хлев и обследовал кладовую. Нигде ни шерстинки, ни перышка. Печально болтались у корыт веревки привязей, и в окнах ветер шевелил лохмотья рассохшихся мочевых пузырей.

От царившего вокруг полного безмолвия фламандца объял необоримый страх. Он стукнул палкой, разразился руганью, словом, повел себя как безумец, вообразивший себя героем. И когда он ругался, отворилась дверь какой-то каморки, и из нее вышел монах, который в этом потоке брани тоже не добром был помянут. То был Бернард, и он держал в руках барашка, который слизывал с его ладони почерневшую от грязи соль.

– Черт побери! – воскликнул Ханс по прозванию Каан. – Это мне сгодится! Давай сюда! Давай сюда эту овцу! И чтоб ты знал, недалеко отсюда – с десяток людей, да с добрыми мечами, а за спиной у нас – великое войско!

Ха! – сказал монах. – Этот барашек был послан мне высшей волей. Я уже не один раз собирался его зарезать и – что ты на это скажешь? – не могу! По сему я сужу, что милосердие, благодаря которому барашек попал ко мне в руки, не дозволит убить его ни тебе, ни десятерым таким же молодцам.

– Как бы не так! – ответил Ханс.

Он огляделся по сторонам и, убедившись, что монах один-одинешенек и никто не придет ему на помощь, дал несчастному легкого пинка и отшвырнул в угол. Что до барашка, то он зарезал его, как обычно режут овец, и просунул одно из нежных копытцев меж сухожилий и костей задней ноги. Связав таким образом барашка, он перебросил его через плечо. И развеселился, предвкушая, как благородный король всемилостивейше его вознаградит. Ах, он уже представлял себя знатным маркграфом.

Подгоняемый этой надеждой, он мчал что есть мочи и думал, что монах намного отстал от него. Да не тут-то было! В отличие от Бернарда фламандец бегал вовсе не столь прытко. Он слишком резво рванулся вперед и уже на расстоянии нескольких выстрелов вконец выдохся. Расстояние между королевским слугой и мнимым монахом явно сокращалось.

Что оставалось делать фламандцу?

Как поступить? Допустить, чтобы этот сумасшедший гнался за ним до самого королевского стана?

Черт побери, лишиться надежды на похвалу?

Уступить свое место плаксе, который случайно может доказать, что овечка – его?

Нет!

От природы фламандец не был недоучкой и мог по своему разумению подправить неблагоприятные капризы судьбы. Так вот, взял он в руки кол, на котором был подвешен барашек, и, едва монах приблизился, огрел его по голове с такою силой, что Бернард свалился наземь да так и остался лежать чуть ли не бездыханен.

А фламандец поспешил в лагерь.

Укрывшись ото всех, снял с плеча добычу, запек барашка на сучьях лиственницы так славно, как только мог. Соль он отобрал у монаха; еще бы зубчик чесноку – вот было бы объедение!

Когда король уже насытился, то услышал шум и без всякой задней мысли спросил, кто это там у котлов ссорится. Кто-то из придворных ответил, это, дескать, тот слуга, что принес жаркое; он хочет просить о каком-то благодеянии, но стража отгоняет его от королевского шатра.

– Ах, – ответствовал властитель, – в жизни своей не едал я ничего вкуснее. И сдается, что справедливо было бы вознаградить молодца: повелеваю определить его ко мне на кухню, пусть всегда запекает баранину тем же способом и так же вкусно, как сегодня!

Быть поваром – в этом ничего славного нет, а там кто ж его знает! Дорога к высоким местам идет по крутому откосу, и тот, кто хочет достигнуть самой вершины, пусть осторожно ставит ноги и не вздумает прыгать!

Утешаясь подобной мудростью, фламандец препоясался фартуком и начал разглагольствовать о кулинарном искусстве так, будто родился с поварешкой в руках. Он был счастлив, ел за двоих и вскоре бесстыдно растолстел.

Что до монаха, то установлено, что он, когда пришел в себя, снова направился на восток.


БЕСПОКОЙСТВО


Пршемысл видел, что из-за розни королей мощь Немецкой империи идет на убыль, и понимал или предугадывал победы римского папы. Вероятно, не в обычае Пршемысловых времен выпытывать у короля, каким образом, опустив чело на ладони, постигает он игру причин и судеб. И даже не представляется вероятным, что его могли волновать немецкие распри, но наверное он предчувствовал собственное счастье, которому эти козни были только на руку и которое составляло его очевидное преимущество среди прочих Пршемысловичей. Но коли это так, то король мог предполагать, что случай – на его стороне, ибо как раз случай и внезапная смерть уладили распри в княжеском роду и поставили Пршемысла суверенным королем. Поскольку потом наступила пора воодушевления и страстной веры, поскольку кудесники и святые то и дело являли примеры Божьего вмешательства и поскольку дух и его творения по природе своей обнаруживали устремление ввысь, к жизни горней, и все современное просвещение свидетельствовало о подлинности чудесного Откровения, то король в своем высокомерии мог вообразить, что его удачливую судьбу составляет виновник случайностей. Подобная вера, подобное сознание, скорее всего, избавляли короля от излишних сомнений и замешательств. Он уверовал, что укрепляет свое владычество по соизволению Божию, и желал быть властителем не по званию, а по поступкам. Он хотел проникнуть во все поры власти, хотел быть дольщиком во всех богатствах земли, хотел ослабить могущество наместников, хотел приумножить свои богатства, хотел извлекать прибыли из недр своей земли; он хотел, чтобы пограничные непроходимые лесные чащи, составлявшие самое большое достояние его короны, начали приносить хоть какую-то пользу.

И сталось так, что сближение надобностей и случайностей и ход развития, который в те поры увлек народы, сделались действенной силой, и сила эта перевернула образ жизни Чехии. И под натиском этой силы отступило натуральное хозяйство и распались крупные поместья, а те занятия, что начали в них зарождаться, – ремесла, ремесленные производства и торговля – выдвинулись на первое место.

Король, хоть и без продуманной идеи, но в соответствии с зарождающимся порядком, изыскивал новые средства и давал надежность и гарантии договору и праву, выступал посредником в дипломатических и торговых сношениях, способствовал развитию связей и обмена. Прокладывал дороги. Повелел чеканить оборотные монеты, и эта денежка стала символом нового способа хозяйствования и беспредельного могущества.

Все это осуществлялось постепенно и не без натуги, ибо достаточно еще было тех, кто исповедовал старинный уклад жизни, кто остался привержен древним обычаям и с неудовольствием подмечал, что король разрушает и умаляет их. Тем не менее Пршемысл пренебрегал ропотом недовольства и – по монастырскому способу – сдавал внаем пустующие земли чужеродцам. Он приглашал их пробивать путь в непроходимых дебрях, предоставляя всяческие выгоды. Проявлял заботу о торжищах, пекся о купцах, и ярмарочная сутолока, и обмен, и паломничества, и странствия были ему куда как по душе. Он с удовольствием рассматривал непривычные чужеземные лица. Так, любил он восточных купцов, с удовольствием глядел, как движутся они под звуки дудочек, и усмехался, видя, как, творя смешную молитву, они падают ниц.

Вы, верно, полагаете, что великому королю негоже заниматься деятельностью такого рода?

Пршемысл настолько полно и беспредельно полагался на свое величие, что мог изо дня в день подвергать его таким испытаниям!

А разве орлицы или орлы перестают быть царями птиц, когда чистят перья? И разве не было им раз и навсегда внушено, что стоит взлететь – как тень от их крыл накроет всю землю? И разве не царят они в воздушных просторах?

Подобным поверьям и сходным примерам Пршемысл верил несокрушимо и считал их столь естественными для властителей, что даже не хотел тратить на это ни слов, ни тем более мыслей. Эти мысли лежали в основе его мироощущения.

Вот так, без дальних слов и долгих рассуждений, весело пекся он об успехе столь обыкновенных естественных дел, не опасаясь провалов.

Что до забот о спасении души, то король вспоминал о них более для внешнего, поверхностного соблюдения, чем во имя их существа. Он полагал, что Создатель, который одарил крупицей своего могущества поверженных ангелов, не может питать чрезмерной неприязни к людской неустойчивости, и ему представлялось, что. в той мудрости, которая позволяет жить демонам, заключена и причина борьбы добрых дел с дурными. Одним словом, считал он, что с тех пор, как стоит мир, пораженья и победы в борьбе сменяют друг друга. Так, расхаживая по земле и почти касаясь пекла, жил он под небесным сводом, где владычествует Бог, который будет одинаково строго судить как людские намерения, так и поступки.

– Ко всему на свете, – говаривал он, – всегда примешано немного ведьминства, ибо даже во сне мы попадаем в сети дьявола и впадаем в грех.

Итак, проникшись этой верой, Пршемысл жил не тужил. Блюл верность, но без постоянства. Будучи предан Филиппу, считался с ним, однако, когда папа Иннокентий III направил к Пршемыслу посольство и принялся настаивать, чтоб король отступился от Филиппа и взял сторону Оттона Брауншвейгского, Пршемыслу представилось, что открывается простор для новых начинаний.

Папские легаты требовали скорейшего решения, и Пршемысл в ответ молвил так:

– Наместник Бога на Земле назначен решать дела Святой Церкви. Он определяет, что есть истинно и что не есть истинно. Глас его бывает услышан, и король и князья следуют ему. Так вот и я, как простой христианин, хочу поступать согласно папской воле во всех церковных спорах. Что же касается власти светской, то бишь осуществления прав и наполнения княжеского титула, то слышал я, что власть эта исходит от Бога. Стало быть, она есть отблеск силы Божией, и у них схожий корень и общее происхождение. И это правда. Мне хочется верить, что ради такого умозаключения Святому отцу стоит со вниманием отнестись к деяниям властителей, и побуждать их к набожности, и поощрять званиями и привилегиями. За это короли отплатят Святому отцу великой благодарностью, однако что делать мне, ведь, невзирая на мой титул, меня не спрашивали ни папа, ни Оттон, ни Филипп Швабский. Как поступить мне теперь, если – пока папа хранил молчание – между моим королевством и землей Филиппа заключены союзы?

– Ах, – ответствовал Иннокентиев легат, – ничего нет проще, как избавиться от этих присяг. Стоит лишь папе выдать индульгенции, которые освобождают от обязательств. Не существует таких прегрешений, убийств, кровосмесительства, которых он не мог бы снять с грешника при его деятельном раскаянии. А то, что содеет папа, что разрушит папа, что развяжет папа, то будет развязано и на небесах.

При этих словах королю сразу явилась мысль о супруге, об Адлете. Он хотел ее прогнать и воспылал безумной надеждой, что папа расторгнет брак, в который он вступил с нею и который его тяготил. И это мечтание, идея эта вспыхнула в уме короля Пршемысла с великой силой. Овладела его сердцем, воспламенила душу и отразилась на лице таким волнением, что папский легат смолк, а капелланы и королевские свитские не смели даже шелохнуться. И тут король приложил ладони к глазным впадинам и молвил:

– Горе, горе мне, понял я, что душа моя отягощена грехом; и грех этот – не обыденный, он – как бездна и погибель! И ничем нельзя его искупить, никаким покаянием его не загладить, разве что тем, о котором упомянул ты.

И не сопроводив своей речи никаким объяснением, король удалился.

Но разве можно утаить что-либо от церковников?

На следующий день отыскал Пршемысла духовник и принялся выговаривать ему и среди всего прочего произнес такое:

Высокородный король, вчера, когда ты упомянул о скорби, которая связана с великим грехом, я заметил, как ты переменился в лице, подслушал вздох, что вырвался из твоей груди под воздействием некоей заинтересованности. Прежде чем меня введут в епископский сан, я послужу тебе, король, в звании капеллана. Я незаметный, обыкновенный священник, не многого стою, но ты открываешь мне потаенные уголки своей души и на месте Божием поверяешь свои грехи.

Отчего ты отрекся от приязни к Филиппу Швабскому? Отчего привечаешь папского легата? Отчего чуть ли не готов уже подчиниться папской воле в том, что касаемо дел императорских?

Ну, разумеется, не из смирения и, конечно, не в силу особого расположения, и явно не из-за перемены в твоих чувствах, но по иной тайной причине!

Уж не хочешь ли ты побудить Святого отца к тому, чтоб он развязал узы твоего супружества? Не подумывал ли ты о том, как бы прогнать свою супругу? Не пришло ли тебе на ум отправить ее в изгнание вместе с детьми, которых ты с ней породил?

Но разве ты не привязан к любимой своей дочери, что нарекли Маркетой? И разве не жаль тебе сынка, которому при святом крещении дано было имя Вратислав?

Тогда отчего же ты отвращаешься от них? Отчего противен тебе нежный нрав твоей супруги, отчего не приходишь ты в ее покои, отчего не спишь у нее под боком и отчего бросаешь на нее ненавистные взгляды?

Поступаешь ли ты по твердому рассуждению и умыслу или по нечаянности? Сам я не могу тут ничего распознать, ибо в душе твоей, наверное, часто складываются причина с причиной, склоняя мысль то в одну сторону, то в другую, и ты не обращаешь никакого внимания на то, как это складывается, и не задумываешься над своими поступками. Я же, как страж твоих мыслей, верю, что диавол лишает тебя разума и во время сна вкладывает тебе в грудь некое чувство и велит ему разрастись, став причиной некоего деяния. И представляется, что тотчас в сердце твоем вспыхивает огнем и разгорается то, что перед тем долго тлело, и то, о чем сам ты не имеешь понятия, и то, что было сокрыто, как дерево внутри семени.

Возможно, пока ты беседовал с легатом, твоей душой овладели нечистые бесовские силы, ибо ты уверял, что жаждешь отпущения грехов, а сам в то же время готовился несправедливо обойтись с королевой.

Ах, повелитель, твоя несравненная супруга много прекраснее, чем можно судить по ее внешнему виду. Прекраснее, чем может быть бренное тело, ибо Бог наделил ее нравом святой, даровал ей покорность, смиренный дух, нежность и удивительное очарование. Она держит себя спокойно, она уступчива и улыбается, даже когда ты ее не замечаешь, даже когда поступки твои неверны и когда ты больно ранишь ей душу. Ее красота и нежный дух четырехкратно увеличились, возросли четырехкратно, ибо тебе, король, повила она четырех детей: первого Братислава, потом Маркету и Божислава, наконец, Гедвику.

И все они – словно образ материнских добродетелей, в них и тот свет, что она излучает, и его сила.

– В руках Создателя, – молвил король, – все дела человека, и это Он вложил в уста папского легата упоминание о браках меж родными по крови, которое вдруг прояснило мне то, что досель было от меня сокрыто, и освежило в памяти тот факт, что в жены я взял двоюродную сестру из четвертого колена.

И это как раз то, на что указует Бог и закон! Это и есть тот грех, который я должен оплакать!

Жена моя опостылела мне, но я не знал причины этой напасти. Тщетно я искал ее, потому как Адлета была достойна любви и в самом начале, и теперь, в конце нашей совместной жизни. Я произносил ей хвалы, но тут же ощущал, что какой-то волей отвращается от нее мое лицо, и улыбка исчезает с моих губ. Откуда бралась такая нелюбовь? Причиной ее наверняка являлся тот грех, который, благодаренье Богу, стал явным!

Вскоре после этого объяснения король совершил то, к чему готовился, и отправил супругу вместе с детками в изгнание. Он расстался с нежной Адлетой без сожаления, поверив, что поступок этот совершен в согласии с волей Божией и что волю эту открыл ему папский легат. Ни причитания, ни сетования, доносившиеся из покоев королевы, не смягчили его. Он их не слышал. Не приметил страшной бледности, покрывшей лицо Адлеты, разговаривал с женой, словно с чужим человеком, хотя голос его был приветлив.

И такова была королевская твердость, что плакали челядины, седлавшие вьючных животных, и когда всем уже было невмочь от столь безразличного прощания, один он ничего не заметил. Лик его сиял и дух был ясен, как блеск доспехов.

– Жестокость, – утверждали некоторые, – наносящая удар без гнева, подобна леденящему пеклу! Увы, поругание, которое мы допускаем с добрыми намерениями, ранит сильнее и терзает страшнее, чем ненависть!

Так уверяли одни, а люди более знатные и знаменитые в ответ на эти печалования лишь пожимали плечами да изредка бросали нечто вроде такого замечания:

– Ну и простаки же вы!. Да ведь то, за что борется король, это всегда дело правое и всегда возвышенное, благородное и благодатное. Разве вам не ведомо, как устроен мир? Разве вы не знаете, что одни с тяжелым сердцем живут по закону, зато другие могут вести себя, как им вздумается? Значит, к этим последним расположен Бог, он содействует тому, чтобы их волю принимали за установление и всеобщий закон. Убедитесь, наконец, что поступки короля не чета поступкам нищих.

Пока простой люд и вельможи обсуждали это происшествие, король позвал к своему двору Констанцию Венгерскую, славившуюся своей прелестью. Жарким был ее взор, гладкой и смуглой кожа, волосы отливали чернью, словно вороново крыло, перламутром блестели зубки, а разветвления нежных жилочек на висках напоминали мерцание неведомых глубин.

Король полюбил Констанцию и сделал ее своею супругой и королевой. Родила она ему трех дочерей и сыночка. Король велел его окрестить и при крещении нарек именем первенца, рожденного в предыдущем браке, разумеется, давая понять, что Констанция – его истинная жена и что нет у него другого истинного сына, а тот, кого некогда нарекли Вратиславом, – байстрюк, его нечего и сравнивать с сыном королевы Констанции.

Однако случилось так, что королевич, рожденный столь счастливо, умер младенцем. Провидение не послало королеве второго сына, и тщетно Пршемысл ждал наследника. Шесть лет тешил он себя надеждой. Шесть лет был счастлив в супружестве. Шесть лет с успехом правил страной. Его сундуки полнились золотом, а вместе с богатством росло и крепло его могущество. Император Оттон, на чьей стороне в споре о королевской короне стоял чешский властитель, подтвердил все его привилегии, а папа Иннокентий одарил его своей приязнью. Что же касается супружества с Констанцией и расторжения прежнего брака, то папа не исполнил королевской воли, но вступил с Пршемыслом в долгие переговоры и раздувал в его душе напрасные надежды. По той же причине папа держал верх над Пршемысловой верой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю