355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ванчура » Картины из истории народа чешского. Том 2 » Текст книги (страница 10)
Картины из истории народа чешского. Том 2
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 10:08

Текст книги "Картины из истории народа чешского. Том 2"


Автор книги: Владислав Ванчура



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

Его величество Генрих должен присягнуть, что подождет, не вступит в сраженье, пока не соединится с чешским войском.

Восьмое апреля. Герцог Генрих Благочестивый ждет в Лигнице. Он сокрушен, убит горем, и его растревоженное, возмущенное войско перекладывает меч из руки в руку. Минувшие ночи были беспокойны, а горизонт снова в огне и дыму. Круг пожаров подходит все ближе. Уже слышны завывания татар, уже слышна мелкая барабанная дробь, стук барабанных палочек и высокий голос татарских дудочек. Их звуки раздаются сбоку, слева, справа, с тылов. Иисусе Христе, дружина не смыкает глаз уже три ночи кряду! Три ночи войско бодрствует и терпит голод. Ждет боя, опирается о копья, поднимается на битву, летит в пустоту, а завывание, что проникает до мозга костей, как раз в этот момент раздается где-то за лесом.

И тут подоспели вести о помощи.

Но кто видел чешское войско?

Какой-то шляхтич доскакал на взмыленном коне до лагеря. Он скорее мертв, чем жив. Он ранен татарскими дозорными. Слуги его погибли в сече, и сам он был на волосок от смерти. У него рассечена голова, как в лихорадке, бормочет он, заклинает Девой Марией и сообщает, что король Вацлав в двух днях пути отсюда. А что если шляхтич бредит?

Ради всего святого, раздобудьте Генриху Благочестивому надежные сведения! Принесите ему надежные сведения, чтобы мог он выбрать между страшным ожиданием или страшной сечей, ибо назавтра его войско свалится в обмороке. Копье выпадет у воинов из рук, и они не в силах будут поднять меч.

Милосердия Божеского ради, кто видел чешское войско?

Какие-то наймиты. Смахивают на страшилищ; у самих зуб на зуб не попадает, и не могут они выговорить ни единого связного слова. Словно у чешского короля пять раз по сто тысяч пеших воинов. Его конница скачет с грохотом, гордо реет его хоругвь. Король торопится. Рыцари поют, и с губ устрашенного воинства срывается напев, который отзывается в братских сердцах радостью и восторгом, как золотистая пыль в лучах солнышка.

Ах, наймиты! Еще бы, им легко говорить! Пять раз но сто тысяч пеших воинов! Кухня, стада яловиц, откуда бы все это взялось?! Кто же их знает, что видели они на самом деле? Ради пресвятого сердца Иисуса, подайте Генриху точные сведения!

Кто видел чешское войско?

Какой-то цыган, одетый будто чучело. Изъясняется постыдными словами, явно врет, но очень уж упорно твердит, что шел следом за чешским войском. Однако почему же и как он его опередил? На хребтине у него синяки, хороша пташка! Брешет как пес, а если даже и твердит, что вот-вот подоспеет чешский король, то это его подговорили татары.

Настал день девятого апреля. Генрих бодрствовал, полночи простояв на молитве, полночи – на посту. Ранним утром, высоко подняв крест, дал знак к бою и с великим мужеством отвивался от врагов. Он пал, сраженный звенящей стрелой – она угодила ему прямо в висок. Пал Генрих, погиб княжич Болеслав, последний из рода чешских Деполтиц, а вместе с ними – великое множество рыцарей ордена тамплиеров и десять тысяч христиан. Получив известие об этом страшном разгроме, закрыл Вацлав ладонями лицо, и показалось всем, что он плачет.

После поражения Генриха Благочестивого татары наводнили весь край. Похоже было, что, заполнив всю Силезию, они вторгнутся в Чехию. Остановил Вацлав бег своего коня, созвал совет и сказал:

– Мы зашли далеко в глубь Польской земли. Ворог бежит, но наши кони тяжеловесны, его же всадники будто вихрь. Кроме того, мы слишком оторвались от своей пехоты; войско разделено. Догадываюсь, как усмехается хан и довольно потирает руки, замышляя набег на разрозненные наши части. Небось думается ему, что легко будет перехитрить рыцарей, которым противны ложь и коварные увертки.

– Я презираю хана, тот способ, каким он ведет войну, не для меня и мне противен, – молвил один рыцарь, – однако во славу меча святого Михаила – ринемся в бой! К чему нам теперь ворочаться назад?

– Во славу меча королевского, которому надлежит защищать вверенную ему страну, – ответствовал Вацлав, – повелеваю отказаться от легких решений! Повернем войско вспять и кратчайшим путем, стремительнейшими переходами поспешим в Кладскую землю. Там есть ущелье, по которому враг сможет провести своих коней, и там есть проход, через который после покорения Силезии и Польши хан может проникнуть в Чехию.

Добравшись со своими полками до Кладска, король повелел надежно преградить все проходы, то бишь устроить засеки, завалы и насыпи. Потом залег со своими людьми на верху укреплений и стал ждать. Уносились короткие дни, истекали долгие ночи. Проливные дожди донимали войско, люди вымокли до нитки, вода просачивалась в их укрытия. Ливни изводили дружину, а беспокойство и ожидания рождали томительный гул в головах. Дружинники негодовали, в их души закрадывалось недоверие. Ощущение того, что их заманили в западню, сжимало горло, по самомалейшему поводу вспыхивали ссоры.

Как, недостаточно высоки насыпи? Нужно еще валить деревья? Изнуренные пехотинцы копошились в грязи, а внизу, где стало лагерем войско, падали кони.

Так ждало набега измотанное неуверенностью войско, но король не спускал глаз с горизонта и был по-прежнему тверд в своем убеждении. Четвертой ночью как раз сталось то, о чем предупреждал Вацлав: у самых отдаленных завалов вспыхнул свет. Огонь, поддерживаемый взрывчатой смесью – монголы знали толк в умений составлять подобные вещества, – взвился чуть ли не до самого неба, стали багровыми тучи, и загустел воздух. Послышалась частая дробь, зазвучала грозная песня, и поднялась чешская рать. Натягивает воин тетиву, а в сердце его – ликование. Славно бьется войско, пробиваясь к своему королю. Враг бросился в наступление. Ринулись татары в бой, в очах – ночь, в ушах – барабанная дробь и верещанье дудок. Подходят татары, подступают все ближе и ближе, головы приникли к шеям жеребцов, набухли кровью ноздри, лук – в горсти, сабля – на ремне, копье прижато к бедру.

Во второй и в третий раз ударили татары, но, даже так изменив направление удара, были и в четвертый раз отражены; разгневанный хан дал орде знак отступить. И взвились хоругви на стороне левой и правой и в самой середине. Татарское полчище откатилось. Отошло, отступило, испарилось, припустилось бежать без оглядки, и привольно вздохнула Чешская земля.

Отразив набег татар, чешский король разослал соседним правителям послания. Просил их о помощи и с полным знанием дела убедительно объяснял им, что если падет Чехия, то их земли тоже будут пленены и подвергнутся разрушению и погибели. Со всей очевидностью он давал властителям понять, сколь нетрудно одержать над ханом победу, и в доказательство приводил успех битвы в кладском лесу.

Возможно, к этому утверждению примешивалось и некоторое тщеславие, но бесспорно заключался в них и глубокий смысл. К несчастью, однако, разум простого люда и разум королей устроен так, что видят они не дальше своего носа и ради малого и сиюминутного успеха часто упускают из виду то, что приносит на веки вечные страшный урон.

Так вот, разослал король Вацлав посланников ко дворам владык и, коль скоро широко-далеко вокруг не было видно ни единого татарина, подумывал уже о возвращении, но тут донесли ему, что орда вторглась в Мейссенский край. Король никак не мог этому поверить, однако предстатели и горемыки-мещане изо дня в день припадали к его стременам, указывали на свои раны и клялись Господом Богом, что не лгут, говорят правду. И вот король, дабы защитить чешское пограничье со стороны полунощной, двинулся на запад. Миновав Зиттау, подступил к Мейссену. Увидел спаленную землю, но никаких неприятелей – не считая мелких отрядов – не обнаружил. Что тут было делать? Что предпринять? Отойти? Остаться? Поскольку кое-кто поговаривал о приближающемся несметном полчище, король остался и стал готовиться к обороне. И тут принесли ему страшное известие, что татары вторглись в Моравию.

Цыгане, схваченные в Малом городе Пражском, были по велению короля помилованы. Стражники отворили перед ними двери узилища и, размахивая дубинками, с криком и хохотом погнали к городским воротам. Нищие и нищенки бежали легко. У них были красивые, высокие в подъеме ноги с длинными пальцами; одним словом – по какой-то смешной причине были дарованы им грация, изящество, гибкость членов, упругие связки и чистая, без изъянов, кожа. Смотреть на них было одно удовольствие, однако мещанкам в высоких чепцах и обозленным мещанам было не до этого. Цыгане вызывали у них одно только раздражение. Мужики грозили вслед картасам кулаками, а бабы верещали, подталкивали локтями своих мужиков и, кивая в сторону цыган, уже в который раз спрашивали:

– И чегой-то, ради Христа Спасителя, наш благородный король не повелел бросить эту нечисть в огонь? Это что же – так и выпустим их из тородища? Да разве можно сумлеваться, что они тотчас побегут прямым ходом в орду и выложат все как есть, как отпирать-запирать замки наших чуланов?

Когда несчастные оказались, наконец, под чистым небом, им не оставалось ничего иного, как идти дальше.

На востоке им грозила беда, так что цыгане пешим ходом, без коней, без еды, в страшный мороз побрели на запад. На следующий день очутились они у какого-то села. На околице стоял стог соломы, и бедняги побежали к этому стогу. Хотелось им спать, хотелось зарыться с головой в солому, ибо ребятишки их расплакались и мороз донимал изрядно. Однако едва сошли они с большака и направились в поле, увидел их какой-то старикашка и поднял крик, и позвал на помощь. Вскоре стало видно, как изо всех подворотен сбегаются мужики. Один нес вилы, другой – веревку, третий – палицу, и все мчались к стогам – бить цыган! Цыгане заламывали руки, падали на колени, показывали на своих детишек – ничего не помогало! И пришлось им убираться из негостеприимного селения, как затравленным зверям, и скитаться до самого позднего вечера, пока не наткнулись они на другое село. Остановились на загуменье и, понадеявшись, что малым деткам удастся смягчить сердца своих соседей, вытолкнули они малышек вперед себя, и те стали просить так жалобно, что душа разрывалась от горя: «Картас бог! Картас бог!»

Ах, Господь небесный, это ведь закон, что легенда сильнее правды. Твердо одно: люди с трудом понимают друг друга, и лишь великим усилием может быть разоблачен глупый вымысел, который произвел на свет безумен;, охваченный страхом. Цыгане бежали на запад, спасаясь от копыт татарских коней, а на западе им пришлось спасаться от дубинки христиан, ибо быстрее, чем они, летело измышление, будто цыгане – татарские лазутчики. Страшно звучит на всех языках слово «голод», и во все времена со дня сотворения мира оно было непонятно сытому человеку. Так что же удивительного, если «картас бог» воспринималось как издевательство и проклятье?!

Когда цыгане увидели, что милосердия ждать не от кого и что путь на запад перед ними закрыт, они повернули обратно, туда, откуда пришли, – в Моравию. После долгих странствий добрались до самого Оломоуца. Но до-# брались туда как раз в тот момент, когда по тем краям проскакали татары. Уместно сказать, что хан Батый послал к Пету гонца с посланием, из которого можно было уразуметь, что тот забрался слишком далеко на север. Гонец нагнал коня Пайдара и поскакал рядом, говоря:

– Батый, наместник Аллаха на земле, призывает тебя обратно. Оставь разбой и грабежи в земле нищей и поверни в земли обильные, где властвует более сильный меч, чем меч твой. Покорись слову, обращенному к тебе! Выступай в поход и лети, как летят птицы. Батый желает видеть любимого родственника.

Собрал Пайдар свою рать и повернул ее челом к Опаве, ибо земли там была просторна и беззащитна. Потом, уводя в полон людей, сжигая и умерщвляя все на своем пути, помчался он вниз через Моравию. Вослед его стаям, то сбивавшимся в клубок, то рассеивавшимся по широкому простору, вздымались тучи пыли, а позади оставались испарения козлиных кож, да запах плохо выделанных шкур, и оглушительный конский топ сотрясал просторы земли, окаймленной лишь невысокими холмами.

И всюду, куда вступало его войско, где появлялись татарские кони, пылали пожары, а несчастную землю густо покрывали тела сожженных или повешенных со стрелами, торчавшими из шеи и груди, тела, пронзенные копьем, тела, искривленные судорогой приближающейся смерти, застывшие с выражением удивления и надежды, – Пайдар, называемый также и Пета, был счастлив. Призывая к мести, он желал взять реванш за неудачу в кладском лесу. Занимаясь обучением ханского любимца, он с улыбкой наблюдал, как тот пришпоривает коня, и, поскольку неприятели были далеко, дал ему свободу. Ханский названый брат вырвался вперед, и его пестуны – трое юношей, почти одного с ним возраста, девять воинов и три старца – яростно нахлестывали своих коней, чтоб не отстать от его жеребчика.

Уже подступала весна. Влажный воздух веял по Моравской котловине, и у бездомных, убогих бродяг, кочевавших по чужой стороне, снова забрезжила надежда. Они перешли через холмы, очутились в чудесной долинке – и кто бы мог подумать? Одна деревня сожжена, другая – разграблена, а в третьей – ни единой живой души. Цыгане, люди, не ведавшие ни славы, ни чести, отродясь не слышали о каком ни то порядке. Они считали, что нет ничего естественнее, как поймать заблудшего боровка с отвислыми ушами. Они бы с превеликим удовольствием так и поступили, но их останавливал страх. Им всюду мерещилось коварство, притаившийся в засаде молодец с увесистой палкой, и они как зачарованные провожали боровка взглядом, пока это жирное мясо не скрывалось в подлеске. Но вот прошло довольно много времени, люди всё не появлялись, не слышно было собачьего лая, – и осмелели картасы, и к четвертой деревне подошли ближе. Дома стояли распахнутые настежь. Заглянув в один дом, цыгане увидели кошку – та большим пряжком соскочила с печи. Они попятились, застыли как вкопанные, и в головах у них зазвенела тишина. Потом цыгане разгребли пепел, надеясь найти лепешки. Когда удалось слегка утолить голод, возрадовались, повеселели и пошли дальше, а к тому времени, когда наконец добрались до Оломоуца, отваги у них было хоть отбавляй. Они бегали по дворам и ловили кур. Одна куриная стая уселась на яблоне, как на насесте. Поджав лапки, подвернув голову под крыло, куры неспешно устраивались на ночь. Оголодавшим картасам уже сама эта картина доставила удовольствие! Чего же ждать? С проворством некоего прелестного бога они устремились к яблоне.

Ах, если бы они были чуть осмотрительнее! Если б всерьез заботились о своей жизни! Ведь из ольшаника доносился напев татарской дудочки!

Но цыгане представления не имели, что смерть совсем рядом. Собственный крик и кудахтанье переполошенных кур, перелетавших с ветки на ветку и безрассудно метавшихся по двору, совершенно их оглушили. Жаркое! Черт побери, для голодающего это ведь целый мир! Твое-мое! Татары-нетатары – цыганам все едино! Смотрите, как они выскакивают и как затаиваются, и как летят на своих ослепительно стройных нотах чуть не вровень с землей, и как перекручиваются, как поворачиваются с вытянутой рукой, вцепляясь в курицу, которая отчаянно хлопает крыльями!

Меж тем первые татарские всадники, те, что ехали на расстоянии пяти конских торсов впереди ханского воспитанника, те, на ком лежала забота о его безопасности, достигли этого подворья. Умерили они бег, пускают стрелы. И пропели стрелы, и пять женщин упали наземь. Пять женщин при смерти. Одна сипит, и вспененная кровь заливает ей рот, вторая – приложив руки к груди, стонет, третья – в каком-то экстазе обнимает свои колени, и голова ее клонится на плечо. Что до цыган, то один уже недвижен, а другой – вот-вот отдаст Богу душу. Смерть щелкает зубами и над ухом картаса, что преследует петуха, но картас не имеет о ней ни малейшего представления. Он повернулся к старухе спиной и ничего не видит, знай трясет ветку яблони, где засел петух, и слух его полон веселого хлопанья крыл и кукареканья. Он улыбается, стоит, запрокинув голову, и у него слегка кружится голова. Когда ханский любимец выехал на широкий простор, слетел с ветки и петух. Цыган шлепает петуха обломленной веткой, припадает к земле, пытаясь накрыть птицу полой соломенного плаща, но петух вырывается, взмывает ввысь. За ним вскидывается и картас, высоко-высоко подпрыгнув на своих стройных ногах.

Батюшки! Перед картасом – жеребец! Роет копытами землю, вот он встал на дыбы, прянул в сторону, и через его голову грохнулся оземь всадник, варившись лбом о камень, молоденький братец хана падает замертво.

Услышав печальное известие, хан повелел своей рати остановиться. Перед ее строем предал он мучительным пыткам картаса, устроил суд над пестунами. Приказал палачам привязать их веревками друг к дружке и оставить у Оломоуца в расчете, что неприятели сами расправятся с ними. Затем с великой поспешностью направился в сторону Венгрии.

Три дня спустя картас (да будет позволено нам упоминание о столь ничтожном существе) вместе с пестунами ханского родственника был добит тамплиерами. Смерть свою он принял с явным облегчением, поскольку ужасно страдал от ран, оставленных орудиями пыток.

А что же потом? А потом Батый и Пайдар устроили на реке Зааль у Майкгейма кровавое побоище, и татаро-монголы заполонили Мадьярское королевство. Во время суровой зимы, выдавшейся в следующем году, татары переправились через Дунай и проникли даже к побережью Далмации. Тогда же скончался хан Угедэй. И хан Батый, внук Чингисхана, чтобы успеть принять участие в борьбе за звание кагана, повелел войскам вернуться на родину, так что отодвинулся он от границ западных стран, а с ним и угроза смерти предоставила этим землям передышку, и появилась там возможность для развития наук, искусства и всяческих форм жизни.



СЫНОВИЙ БУНТ



У короля Вацлава было два сына. Одного звали Владислав, другого Пршемысл. Оба росли красивые, духом крепкие, но король, а за ним и дворяне и челядь, отдавали предпочтенье перворожденному Владиславу. Ему должно королем стать. Государь возлагал на Владислава надежды великие и верил, что останется жить в деяниях его и могуществе. Люд простой и дворяне и придворная знать также приучались повиноваться королевичу Владиславу, видя в нем будущего своего властителя. Вот так и жил Владислав, с младых ногтей своих возносимый высоко. Ученейшие мужи, храбрейшие рыцари, благороднейшие священнослужители пеклись о духе его и разуме. Они обучали его различным наукам, проводя подле него дни долгие, а Владислав к учению был усерден, ибо врожденный ум, способности и благородство души подсказывали ему, что есть мудрость и что красота. Так укреплялся дух Владислава, и люди говорили:

– Ах, королевич! Нет на свете юноши, который сравнился бы с ним! Мысль его ясна и остра, разум быстр, обращение приятное, а воля железная.

Однако же, коли случалось королевичу поступить необдуманно, наставники пеняли ему, но делали это с великой умеренностью. Когда же королевич в общении своем держался по обычаям времен княжьих, – пеняли пестуны и корили его со всею строгостью.

– Королю, – внушали они, – и тому, кто сядет королем, пристало держать себя согласно обычаям времени своего. Высокородный Вацлав со всей решительностью обращается к ним, отвергая обычаи и порядки старые, заводит новые, времени его подобающие, и, словно корону или шлем, возвышает дела рыцарские. Ты спросишь, зачем? По причинам самым благородным, великодушный Владислав. Король намерен доказать, что нравы, царящие при дворе немецких королей и при иных дворах монарших, объединяют государей и указывают, что роды властителей близки один к другому, хотя и разделяют их тысячи миль.

И, твердя такое, укрепляли наставники речь свою примерами. Будили в нем помыслы тщеславные, рисуя картины ожидающего его величия. И слышал Владислав постоянно со всех сторон:

– Король! Король! Король!

Бывало, однако, и так, что чрезмерное славословье наполняло дни королевича горечью.

Второму же королевскому сыну Пршемыслу с самого детства был предопределен сан духовный. Дни свои он проводил в молитвах, окруженный монахами, которые обучали его наукам богословским и стремились привить добродетели христианские, чтобы все помыслы и устремления его исполнены были покорства и смирения. И был Пршемысл покорен воле короля и учителей своих. Безропотно постигал богословие, молился горячо, был благостен и вырос в отрока прелестного. Однако самоотречение рождало в душе его противоборство, которое ни обуздать, ни стреножить невозможно и которое лишь растет подавляемое и набирает силу при каждом запрете. И сталось так, что дух Пршемысла обрел усладу в противодействии. В чаяниях своих он противился каждому запрету, и чем. ниже приходилось ему склонять голову, тем крепче становилась его шея.

Случалось иногда и такое: коли слух его обременяли слишком уж настойчивые приказы, то королевич, вспомнив детские годы, противился, оскорбленный, и даже, более того, гневался.

И тогда виделись ему наставники его как они есть – разъевшиеся, тучные, отмеченные печатью вечного недовольства, брюзгливости и свары. Он видел, что у кого-то из монахов дергается веко и лицо морщинисто, вылезает вперед зуб или торчит из уха клок волос. И казалось ему, что между грубой этой монастырской братией и бедной его головушкой стоит стеной, разделяя их, ненависть, и, словно сквозь сон, слышал он голоса:

– Не смей! Не смей! Не смей!

И тогда из глубин его смятения поднимался глас иной, он твердил:

– Я сделаю так! Я должен это сделать! Я так хочу!

На счастье, юный королевич умел превозмочь одолевающие его тягостные мечтания. Он пересиливал себя, научившись сбрасывать наваждение, и, как уже было сказано, в науках преуспевал и вырос в юношу прекрасного. Ни гордыня, ни зависть не овладели им. Душа его осталась чиста, и пробуждаясь, росла в нем сила.

Что же до отношений между братьями – похоже, они любили друг друга, однако с легкой примесью сострадания. Владислав не мог не видеть того, что предопределено заранее и Пршемысл во всем обделен, это побуждало Владислава быть особенно снисходительным, отчего Пршемыслу кровь бросалась в лицо. Пршемысл платил брату любовью за любовь. Но противные духу его ухищрения Владислава рождали в глубине души Пршемысла страстную мечту, дабы суждено ему было свершить дела такие, которые откроют всем истину, что и сыновья, рожденные вторыми, не хуже своих перворожденных братьев. Пршемысл был уверен, что восторжествует! Он жалел брата, которому всечасно будет стоять поперек дороги. Он уже изведал в себе силу, знал, что видит сокрытое Богом от других, что пробьет час, когда деянья тайные обретут голос и возопят.

Третий из них – король Вацлав – взирал на сыновей, Владислава и Пршемысла, с радостью превеликой. Он был предан матери своей, обожал сестру Анежку и весь род свой и сородичей и был тверд во мнении, будто люди, связанные родством, – суть члены тела единого, коих приводит в движение одна воля, одна власть, и что власть эта скрепляет воедино устремления Прше-мысловичей, объединяя в одно сердце. Он не сомневался, полагая, что время послушно этой власти, она же медленно переходит от одного короля к другому. Полагал также, что род их, не колеблясь, признает превосходство королевича Владислава, и то, что не успел свершить он сам и в чем удача обошла его, довершит счастливо Владислав.

Когда почила мать короля Вацлава Констанция, Пршемысловичи собрались в Тишновском монастыре у гроба ее.

Купы пылающих факелов, купы огней оевещали коридор.

Дядья, двоюродные братья и их жены, убранные высокими чепцами, жались к стенкам, а на площадке близ гроба стояли Вацлав с Анежкой и королевичем Владиславом. Свет факелов освещал их лица, и в пустой глазнице короля Вацлава гнездилась черная тень, черные тени змеями вились по его плащу. Плечи короля вздрагивали от горя, в печали своей окаменела Анежка, лицо же королевича покрывала страшная бледность.

– Ниспошли ей, о Боже, вечный покой и мир, – произнес далекий глас.

Узлыхав его, король пошатнулся и рухнул на грудь сына.

– Мой друг, не покинь меня! Сожми меня в своих объятиях! Обвевай своим дыханьем, поддержи, дай мне силу твою, сделай так, чтобы в объятьях твоих застонал я от боли телесной! Мой друг, кто есть опора короля? Кто утешает его в скорби? Кто наполняет жизнь ему радостью? Ах, это сын перворожденный!

Король еще продолжал говорить, и слова его еще звучали, как королевич лишился чувств. Он пошатнулся и опустился на пол. Сердце его билось чуть слышно, дыханье стало прерывистым.

И король в отчаянье и смятении взмахнул рукой и, зажав ладонью пустую глазницу, вскричал так, что голос его, разнесшись гулким эхом, оборвался вдруг, словно бадья, упавшая в пустой колодезь.

Монахиня Анежка Пршемысловна, склонившись над королевичем, отерла смертный пот с чела его, а Пршемысл, сын второй, бросившись на колени, пополз к отцу. Глаза его смотрели прямо, лицо было преисполнено достоинства, как и подобает королю, торе соединилось со страстной мечтой, и, переполненный любовью, он устремился навстречу королю Вацлаву.

Но, о Боже праведный! Король и не взглянул на младшего сына. Отолкнув его, он наклонился и подхватил бессильное тело Владислава, прижал к сердцу и унес эту драгоценную ношу. Вслед за его плащом летел, взвихрившись, воздух, колебля огни свечей и растрепав волосы стоящего на коленях Пршемысла.

Двери распахнулись перед королем, он миновал келью и на галерее едва не столкнулся с каким-то дворянином. Это был Цтибор, по прозванию Мудрая Голова.

– Соглядатай! Чего тебе надобно здесь?

Дворянин хотел ответить, но король, дважды оскорбив его, злобно перебил в страшном гневе, зачем тот увидал королевскую немочь.

Вацлав стоял, широко расставив ноги, и держал первенца своего на груди, а голова Владислава опускалась все ниже.

Вацлав долго скорбел о смерти королевы Констанции, и даже известие о выздоровлении Владислава не смогло развеять мрачных мыслей, угнетавших его. В ушах его неумолимо звенел погребальный звон колокола, странно сливаясь со звоном колоколов храма Святого Вита, что вовсю гудели в день его коронации. Торжественная минута, когда он замер в объятьях Пршемысла Отакара I, напомнила ему о том, что и короли смертны и бессильны пред смертью. Тогда, во время пышного обряда, он слышал беспокойное биенье отцовского сердца и, зная, сколь велика его жажда жизни, все же ощущал дыханье тлена и понимал, что пред колокольцами безносой и великие дела становятся ничтожны. А звон колоколов больно ранил его, возвращая памятью к давно забытому страху, будто сотканному из сна, который заставляет думать не о почестях, но о тщете и слабости, немощи и вздохах, что раздаются над постелью спящего, объятого ужасом, об обидах, сверкнувших, словно клинок кинжала. По этой причине и повелел Вацлав, чтобы там, где он пребывает, колоколам не звонить. Запрет тяжело угнетал простой люд, духовенство и знать, ибо что есть для христианина день без колокольного звона?

Когда колокола перекликаются с утра до ночи, когда бьют согласно и пусть хоть один из них вздымается ввысь – тогда душа становится подобна пастушке барашков небесных, укутавшейся звездным покрывалом, она взмывает вместе с голосами колоколов в небеса, и тогда с плаща небесного сыплются звездочки.

Жизнь без зова храмов подобна мертвецкой иль тишине кладбищенской. На торжищах и в мастерских то тут, то там сокрушаются и плачут, что не слышно звона колоколов.

Сам король, опечаленный печалью города христианского, чтоб не наносить людям своим ущерба, не сидел подолгу в Пражском граде. Уезжал. Столкнув локтем пергаменты писарские и накинув на плечи охотничий тулупчик, садился на коня и исчезал в дубраве.

Лес был такой же, как и прежде! Как и в те поры, когда все было так зыбко, дурные вести сменялись вестями страшными и вести скверные настигали повсюду.

Где же найти ему было пристанище?

Там, куда влекли его услады юных лет. На тех самых полянах, среди зеленого леса, на лужайках, где, как и в дни его младости, резвится олень и мелькает, пробегая, серна, где кружат птицы, где вширь и вдаль разносятся голоса, там, где обретается удача! Здесь под купами дерев жизнь кажется прекрасной. Стихи здесь сладкозвучны, певцы здесь поют вольно. Здесь не стоит под дверью окольничий и не толкутся ни судьи, ни писари с перемазанными пальцами и пузырьком чернил на шее. Здесь есть где развернуться комедиантам, и лютнисту рады от души.

Уже много месяцев король отсутствовал. Ни дела судебные, ни иные разбирательства не могли завладеть его мыслями, и многие из дворян возроптали. Они заявляли неудовольствие, что пришли, дескать, в упадок дела в стране и на дорогах пуще прежнего бесчинствуют воры. Иные завидовали тем счастливцам, которым дозволено было находиться подле короля. Горстку своих любимцев король щедро награждал, влияние и власть их росли со дня на день в ущерб древним и славным родам.

В недовольных пребывал и Цтибор, тот самый, который видал обеспамятевшего королевича Владислава. Этот дворянин славился умом и мог рассудить любое дело. Друзья прозвали его Мудрой Головой и оказывали почет намного больший, нежели заслуживал он по родовитости и званью. Что же до возраста – был Цтибор уже стар, и сын его, достигший зрелости, стоял с ним всегда плечом к плечу. И видя, что король отдает дни свои охоте и развлечениям, нанося тем ущерб процветанию страны, принялся Цтибор безбоязненно хулить Вацлава. Видать, жгла его еще старая обида, и хотел он отомстить, а может статься, уверовав в королевича Пршемысла, желал склонить его к себе, а может, просто скорбел он и пекся об убывающем могуществе земли Чешской. Так ли, иначе ли, но шел Цтибор противу Вацлава, а с ним и епископ Миколаш и многие другие знатные дворяне, ибо по сердцу были им те речи.

Тем временем король, чередуя пиры с охотой, помышлял о расцвете Пршемысловичей. Желая укрепить их власть, он возмечтал о герцогстве Австрийском для сына Владислава и, чтоб присоединить его к землям короны Чешской, просил именем Владислава руки Гертруды Австрийской.

И вот уже сыграна пышная свадьба. Но, увы, вскоре Владислав снова занемог, и король денно и нощно томился в ожидании известий о его здоровье, то снедаемый печалью, то воспрянув духом от вспыхнувшей было надежды, что Владислав, сын его, стряхнув с себя немощь, проживет век долгий.

Когда же истекло со дня свадьбы восемь месяцев, разнеслась по стране весть, будто королевич, маркграф и герцог, Владислав, тяжко единоборствует со смертью. И явились тогда к Цтибору дворяне из тех, что были недовольны, и сказали:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю