Текст книги "Дагги-Тиц (сборник)"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Гм… – слегка озадаченно произнесла Варвара. Она смотрела то на Лодьку, то на доску. – Признаться, даже мне это не приходило в голову… Хотя и многомудрые уравнения Тищенко не приходили тоже… Глущенко, а как тогда расценивать твои неоднократные заявления о ненависти к математике и полной твоей неспособности к этой науке?
– А тут и нет никакой математики. Одни литературные рассуждения…
– Ладно, давай дневник… И Тищенко тоже… Одному пятерка за капитальный труд в области алгебраических расчетов, другому – за привнесение в геометрию поэтического вдохновения…
Пятерка по математике была для Лодьки столь же редким явлением, как, скажем, радуга в январе. Кстати, суть задачи он через полчаса уже забыл, но пятерке радовался до конца занятий. Хорошего настроения добавила на четвертом уроке пятерка по немецкому – явление не столь редкое, но тоже приятное, особенно в сумме с «геометрической» отметкой.
А дома Лодьку ждала еще одна радость: он выудил из почтового ящика папино письмо. Ничего нового в письме не оказалось, но и плохого не было, а это уже плюс.
Однако почти сразу внутри у Лодьки поселилась опаска. Он знал, что судьба не привыкла награждать людей одними лишь приятными подарками. Не случилась бы вслед за хорошим что-нибудь пакостное…
О первой пакости он узнал почти сразу. Пришедшая на обед мама сообщила, что вернется с работы нынче поздно: какое-то у них методическое совещание.
Лодька уже не был, конечно, малышом Севкой, который зимними темными вечерами изводился от беспокойства, если мама задерживалась на работе. Но и сейчас, когда ее долго не было, в Лодьке начинала ныть тоскливая тревога (хотя он и притворялся беспечным). И чем позднее час, тем нытье это становилось ощутимее: «Не случилось ли там чего-нибудь?»
– Не впадай в уныние, – сказала мама (Лодькина беспечность ее никогда не обманывала). – Я все равно окажусь дома раньше, чем ты отведешь душу на катке и проводишь мадемуазель Станиславу…
Но дело в том, что именно сегодня «мадемуазаль Станислава» пойти на каток не могла.
– Ох, ты понимаешь, в школе готовится спектакль к дружинному сбору, у меня репетиция…
Ну, ладно… Лодька сделал задание по русскому (с остальными «как-нибудь так»), принес от колонки два ведра воды, притащил из дровяника на кухню охапку поленьев («Работничек ты наш», – сказала соседка тетя Тася). А ранними синими сумерками отправился Лодька к приятелям на горку. Закрученный «коньковыми» радостями и знакомством со Стасей, он не был на улице Герцена уже целую неделю, а с Борькой виделся лишь в школе, урывками.
На катушке все было, как прежде. Куча народа, веселые вопли, игра в «пятьсот веселых», шуршанье фанерных листов на отражающей уличную лампочку ледяной полосе.
Только вот Борьки в компании не оказалось.
Лодька несколько раз прокатился с горы на выпрошенной у Валерки Сидоркина фанерке и отправился к Борьке домой. И увидел, что он шагает от калитки навстречу.
– Борь, а я к тебе! Может, махнем на каток? Неохота толкаться в этой каше…
Но Борька был озабочен. И Лодьке, вроде бы, не рад.
– Знаешь… я не могу сегодня…
– Почему?
– Дело тут одно…
Лодьку сразу скребнула Борькина уклончивость. Он спросил в лоб:
– Что за дело?
– Ну… – объясняться Борька не был настроен, однако и врать не хотел. – Бабка Каблучиха устраивает елку, просила, чтобы я пришел…
– Она с печки упала? Какая елка! Девятнадцатое января.
– В том-то и дело. Она сказала, что сегодня праздник Крещенье, последний день каких-то святок. Раньше во все эти святочные дни устраивались елки. А она ведь привыкла все по-старинному. Вот и решила…
– А ты-то ей зачем? Или Зина позвала?
– Ну, и Зина. Но больше бабка…
– С какой стати? За то, что Дуню пас? – не сдержал ехидства Лодька.
Борька ответил сумрачно (ясно было, что хочется ему скорее уйти).
– Не в Дуне дело. Она попросила недавно дорожки на дворе расчистить, там сугробы намело. Ну, я позвал пацанов, кого встретил поблизости. Гарика там, Синего, еще кой-кого… шесть человек. Мы вкалывали часа два. А бабка потом и говорит: «Вот молодцы. Ты, Боренька, девятнадцатого вечером позови этих мальчиков ко мне на елку, всех, кто работал…
– А я не работал. Значит, рылом не вышел, – мрачно подвел итог Лодька.
– Лодь, да я-то при чем? Она заранее всех посчитала, поименно. Чтобы каждому пирожок да конфетку… А тебя же правда не было…
«Тьфу, – подумал Лодька, – не больно-то и надо». Хотя, по правде говоря, любопытно было бы посмотреть, как это – старинная елка в старинном доме. Небось, с настоящими свечками… Но обиднее всего было чувствовать, как неловко и боязливо вертится перед ним Борька. Чего уж так-то извиваться…
Чтобы не подумалось Борьке, что он, Лодька, уязвлен, пришлось небрежно хмыкнуть:
– А чего это бабке вздумалось елку праздновать? Вреде бы, в прошлые годы такого не было…
– Не знаю… Может, решила Зинку поразвлечь, та что-то совсем разболелась, почти не встает… – Борька вдруг оживился: – Лодь, знаешь что? У меня пять рублей есть. Возьми!
– Зачем?!
– Возьми и проешь! Рядом с рестораном «Сибирь» буфет есть, в нем такие пирожки! Пусть у тебя тоже будет праздник!
Он сдернул с Лодькиной ладони сырую варежку, вложил ему в ладонь скомканную бумажку…
Что следовало сделать?
По всем человеческим законам (и тем, что в книжках, и тем, что в жизни) полагалось швырнуть бумажный комок в Борькину рожу, гордо повернуться и с этой поры вести себя так, будто нет на свете Бориса Аронского.
Но… а как жить, если его нет? Если столько времени он был, а теперь все мигом зачеркнуто?
А может, он просто не понимает, что делает? Может, запутался, и не знает, как из этой путаницы выбраться? И от громадной неловкости уцепился за такой вот выход? Наверно, по правде хочет утешить Лодьку, только не хватает ума понять, что не для каждого пирожки – утешенье и радость…
Друг – он какой ни на есть, а друг, иного все равно нет. А швырнуть ему эти пять рублей – будто швырнуть перчатку. После этого раньше была бы дуэль, а теперь просто разрыв навеки. Неизвестно, что хуже…
Лодька усмехнулся, сунул скомканную пятирублевку в карман, сказал: «Ну что ж, веселись…» и пошел вдоль забора к улице Дзержинского. Очень хотелось оглянуться, но Лодька не стал. Пусть Борька посмотрит ему вслед, поскребет в затылке (хотя бы мысленно). А потом Лодька в откровенной и обстоятельной беседе прочистит ему мозги. «Откупиться хотел, что ли? Балда! Скажи спасибо, что я понимаю, какая ты балда и не обижаюсь…» Борька наверняка будет сопеть и бормотать неуклюжие оправдания. И все постепенно станет, как раньше…
Белая башня
Лодька дошагал до углового дома, глянул на светившиеся окна бывшей своей комнаты (в ней сейчас жили какие-то Сидоренки, детей у них не было). Вздохнул и свернул на улицу Дзержинского, которую старожилы до сих пор называли иногда Садовой.
За спиной сразу заглох шум неугомонной горки. Здесь была снежная тишина, желтый свет окошек выявлял из сумрака снежные шарики, застрявшие в низкорослых кустах. Они похожи были на белых озябших пичуг. Над крышами уходили в небо заиндевелые громады тополей. Внизу они были хорошо различимы, а выше растворялись в звездной темноте. Звезды были белые и переливчатые. Не менее яркие, чем уличная лампочка на углу. Стоял морозец, пордшитые валенки поскрипывали. Лодька успокоился, перестал огорчаться из-за Борьки. Через квартал свернул налево, на Урицкого.
Когда не было снега, здесь тянулись деревянные мостки-тротуары, но сейчас они были завалены сугробами. Приземистый дом, у которого Лодька пять лет назад познакомился с Юриком Кошельковым, утонул в снегу ниже подоконников. Окна светили через кромку снега робко и виновато. Дом был длинный, окон около десятка. На карнизах, в завитках тяжелой резьбы, белели снежные сгустки. Рельеф резьбы выделялся четко, потому что неподалеку светили на столбах сразу две лампочки. Они освещали и накатанную санями дорогу (машины здесь ходили редко). Лодька вспомнил, как в сентябре здесь двигалась под оркестр цирковая вереница и как ловкий униформист поставил девочку в балетном платьице на седло серебристого коня. Теперь подумалось (хотелось так думать), что девочка была похожа на Стасю. Но тут же вспомнился (некстати) Борька. Его тогдашний хлопок по плечу: «Белая лошадь – горе не мое…»
Юрик сказал бы иначе: «Белая лошадь – горе пополам»…
«Откуда ты знаешь, что он сказал бы нынче, в этом году?» – спросил себя Лодька.
«Знаю…»
«Ты так думаешь потому, что после той встречи никогда его не видел. А он вырос. И наверно, стал совсем другим…»
«А может и не стал, – сердито возразил себе Лодька. – Зачем ему делаться другим?»
«Но ты же сделался…»
«Я… ну не во всем же…»
Показалось, что рядом проявился, как на туманной фотобумаге, босой пацаненок в матросском костюме и пошел, не проваливаясь, по мягким верхушкам сугробов, справа от тропинки.
Прежде всего Лодька испугался:
«Ты же простудишься!»
«Не-а… – беззаботно сказал Юрик. Глянул сбоку и осторожно спросил: – А почему ты решил, что я должен вырасти?»
«Ну… все же растут… Вот и я…»
«Ты – это ты… А я… Ты же про меня ничего не знаешь. Вдруг меня уже давно нет?»
«Нет! – ошарашенно крикнул Лодька. – То есть наоборот, есть! Ты – есть! Хоть какой, но есть!.. Что ты выдумал!»
«Я пошутил, – опять улыбнулся Юрик. – Не бойся…» – И растаял.
У Лодька прыгало сердце. Придумается же всякая фигня! Он торопливо прошагал до конца квартала и свернул на улицу Челюскинцев.
Слева потянулся зубчатый дощатый забор Ленинского сада. За ним поднималась горбатая крыша промерзшего, никому в эту пору не нужного летнего театра. Над крышей возвышались и уходили в ночь опушенные инеем березы.
Учитель рисования Александр Павлович на уроках часто рассказывал что-нибудь о городе и однажды поведал, что до революции здесь вместо сада был бульвар. Вот почему сад такой странный – несколько длинных рядов столетних берез. Бульвар носил имя – Спасский. И улица, вдоль которой он тянулся, была Спасская. И белокаменная церковь с похожими на шахматные фигуры башнями называлась Спасской. От нее-то и пошли все эти названия.
Спасскую церковь Лодька любил больше всех городских строений. Даже больше Знаменской церкви на улице Семакова. Знаменская была праздничной и как бы уверенной в себе, несмотря подозрительное отношение советской власти к религии. Там шли регулярные службы и случалось даже, что звонили колокола. А в Спаской Лодька ощущал какую-то скрытую обиду. Или не обиду даже, а затаенную печаль. С церкви были сняты кресты, в нее никто не ходил с молитвами, ей запрещено было считать себя храмом. Правда, ее не сделали складом или какой-нибудь паршивой мастерской, как другие бывшие храмы, там работала Областная библиотека. Но все же это было не то…
Хотя библиотеку Лодька тоже любил. Иногда он ходил сюда с мамой, чтобы выбрать какую-нибудь книгу. Школьников в эту взрослую библиотеку не записывали, вот и приходилось пользоваться маминым абонементом. «Ма-а, ну давай сходим, а то я уже все прочитал!» – «Вот и прекрасно! Подольше посидишь над математикой…» – «Да не посижу я над ней подольше, я уже отупел от этих квадратных корней в кубе…» – «А почему не сходишь к Льву Семеновичу?» – «Ты, что ли забыла?! Он в командировке до февраля!» – «Мученье ты мое…»
Недавно «мученье» усмотрело на выставочной полке «Пылающий остров» в полустертой, но хорошо различимой «приключенческой» рамке. Тот самый, который вознамерилась было отобрать помешанная на своей алгебре-геометрии Варвара. (Вот скандал-то был бы! Зубами бы вцепился!) Теперь память о прочитанной лишь до середины книжке грела душу отдельно от всех других «памятей» и неприятностей. «Вот приду, вот залягу…» Но пока домой не хотелось. Лодька не спеша вышел на угол Ленинской улицы, к деревянным воротам и кассам сада и запрокинул голову.
Он видел этот храм (все равно – храм!). эту башню тысячи раз. С первых дней, как оказался в Тюмени. Сперва – в кухонном окошке дома, который сделался его, Лодькиным домом. Потом со двора и со Стрелки, встающую в отдалении над кривым забором улицы Дзержинского – то на фоне безоблачной синевы, то в пасмурной дымке, то среди сизых грозовых нагромождений… Видел из окон своей начальной школы, которая стояла совсем рядом с церковью…
Видел он ее – плывущую среди мелких кудрявых облаков – и в памятный весенний день, когда рядом с ним, с несчастным, раздавленным бедами Севкой возник папа…
«Господи, пусть это случится снова… Господи, пусть он вернется опять!..»
Белая церковь мягко впитывала в себя рассеянный свет недалеких фонарей, окошек и нависающих, как люстры, созвездий. Узорчатый фасад с окнами в глубоких нишах, чешуйчатыми башенками и маковками казался вылепленным из мерцающего плотного тумана. А двухъярусная башня с широкими проемами и похожим на елочную верхушку шпилем, висела в небе словно сама по себе. И вроде бы даже плыла навстречу Лодьке, как тогда, весной…
«И еще, Господи… пусть с Юриком не случится никогда ничего плохого… И пусть у Борьки в голове малость поубавится всего такого… а то сам не понимает, что делает и что мелет языком…»
Сидевший под башней седой старик с белой растрепанной бородой и в широкой тельняшке смотрел спокойно и снисходительно. Ему было не привыкать к Севкиным-Лодькиным просьбам – порой жалобным и слезливым, порой испуганным и путаным. А порой и к сбивчивым словам благодарности. Он никогда не обижался Лодьку. С чего это Бог будет обижаться на бестолкового пацана!.. Но всегда ли он считал нужным помогать этому безалаберному мальчишке?
«Но всегда и не надо! Только в самом главном!.. Я ведь никогда и не прошу всякую ерунду…»
В самом деле, смешно, если бы он стал просить у Старика коньки-дутыши, велосипед или пятерки на экзаменах…
А вот о Борьке он все же решился попросить. Потому что друг – это разве ерунда…
Лодька вспомнил, как еще год назад делился с Борькой своим планом построить из картона и ватмана макет Спасской церкви. Чтобы ночью, при падающем из окна фонарном свете маленький храм на полке выступал из полумрака и казался частью того Города, который Лодька не раз видел в своих снах… То есть про Город Лодька Борису не сказал, но тот и так поддержал идею. Однако идей у них у двоих возникало множество, а на следующий день энтузиазм угасал. Так же и в тот раз. Однако Лодька не забыл о своих планах совсем. Иногда встряхивался: «А хорошо бы…»
И сейчас он встряхнулся опять. Если потратить Борькину пятерку на материал для макета, здесь не будет никакой унизительности. Наоборот! Деньги пойдут на их общее дело! И дело это поможет забыть то, что случилось нынче (и о чем Борька, наверно, уже и не вспоминает)…
Магазин «Когиз» с отделом канцтоваров был в двух кварталах. Работал он до семи часов, а сейчас, наверно, не было и шести. И взбодрившийся Лодька зашагал на улицу Республики.
Он купил в «Когизе» альбом для черчения с твердыми ватманскими листами, бутылочку конторского клея, две картонные папки. Осталось чуть больше рубля. Борька потратил эту сдачу на общую тетрадку в зеленой ледериновой корочке. Подумал, что может быть в ней, такой летней, начнет наконец без задержки писаться сложившаяся в голове повесть «Тайна Изумрудного залива». Вот прийти сейчас домой, сесть к столу, открыть первый лист – и все пойдет как надо!
Муки творчества и другие муки
Лодька так и сделал: пришел, сел, открыл. Но дальше нескольких слов – «На высоком берегу, среди вековых тополей стояла старинная церковь» – дело не пошло. Мысли раскатывались, как мелкие шарики по гладкому стеклу. И каждая была о своем – о задачке про центр окружности (напрочь забылись условия), о созвездии Ориона, которое сверкало над логом, когда шел к дому; о немецком слове die Кlapperschlange, что означает «гремучая змея», а дословно – «громыхающий шланг» (ну и дребедень лезет в голову!); о «Пылающем острове»… А самый увесистый шарик был мыслью о Стасе. Он будто подсказывал, что про нее следует написать стихи…
Ну вот! А зачем тогда эта новая тетрадка? Стихи Лодька – еще с той поры, когда был Севкой – записывал в тетрадь, подаренную Алькой Фалеевой. (Как она, Алька, заботилась о Севке! Утешала, если злобная Гетушка доводила его до слез. Угощала то горбушкой, то кусочками рафинада. Один раз прямо на уроке, под партой, заштопала на колене его разодранный чулок. Снабжала его, растяпу, перышками, карандашами, резинками… И такую замечательную тетрадь принесла на день рожденья…) А стихов-то в тетради было до сих пор всего ничего, чуть больше десятка. Первое стихотворение – трескучие строчки про революцию «Свергнут царь и свергнута вся свита…» Потом – «Мой папа не вернулся с моря…» А последнее – то, что сочинил в шестом классе: про кольчугу и Дантеса. С той поры Лодька ничего не рифмовал, поскольку понял окончательно, что поэтом все равно никогда не станет, нечего зря силы тратить. Другое дело приключенческие книжки, писать которые – занятие очень увлекательное (хотя и неимоверно трудное, ни одной еще не написалось). Но сейчас уже не хотелось сочинять повесть, а желание придумать что-нибудь поэтическое про Стасю, созрело и стало увесистым. Можно не просто сложить стихи, а подарить ей к Восьмому марта. Если, конечно, они получатся не совсем бестолковыми и если хватит смелости…
Лодька начал придумывать. Но почти сразу включились тормоза. Потому что нужна была рифма к имени «Стася», а ничего не подбиралось. Кроме непонятного и, видимо, старинного слова «ипостаси» – родительный падеж от «ипостась». Оно откуда-то влезло в голову, но что означает, Лодька понятия не имел.
А может, что-то хорошее? Торжественное такое и поэтическое?
В комнате (не в Лодькиной, а в другой, большой) рядом со спинкой кровати стоял высокий стеллаж. Папа и Лодька смастерили его, как только въехали в эту квартиру. Сами ошкурили стояки и полки, покрыли их морилкой и лаком, прибили к стене. Прибить их не составило труда: стена, за которой обитали соседи Суреповы была не капитальная, а из оклеенных обоями досок. Потом расставили там все, какие нашлись в доме, книги, а оставшееся на полках место мама заняла хозяйственными вещами: фаянсовыми кружками, вазочками для цветов, коробками с нитками-иголками.
Папины любимые книги стояли на самой верхней полке. Мама специально убрала их туда, чтобы они спокойно дожидались возвращения хозяина. У потолка стояли «Цусима» Новикова-Прибоя, «Севастопольская страда» Сергеева-Ценского, обернутый в газету (чтобы не видно было имени автора) томик Есенина, справочники по навигации, толстенные учебники по морскому делу. Туда же Лодька поставил свой любимый «Пушкинский календарь» – пусть будет с папиными книгами. И там же, под потолком, стоял старинный «Энциклопедический словарь», который папа однажды купил на толкучке (и очень радовался приобретению – говорил: редкость).
С пола до этих книг было не дотянуться. Лодька, если требовалось, забирался на спинку кровати, потом вставал на одну из промежуточных полок, будто на ступеньку, и тогда верхняя полка – вот она, перед носом. Если мама была дома, каждый раз Лодька слышал, что эта акробатика закончится скверно. В лучшем случае – разрушением стеллажа, а в наиболее вероятном – сломанной Лодькиной шеей. Но стеллаж был сколочен крепко и пока все обходилось без аварий…
Сейчас Лодька привычно взметнул себя на гнутую из железных трубок кроватную спинку, осторожно переступил на доску со своими учебниками, потянул на себя сверху увесистый кожаный том. Побалансировал. Кинул словарь на кровать (она пружинно охнула). Хотел соскочить сам, но заметил, что на стене – там, где только что стояла книга, светится щель. Шириной в карандаш. Это отогнулся кусок пересохших обоев.
Первая мысль была: надо приклеить.
Вторая (с внутренним хихиканьем): а что там делает Галчуха?
Лодька раздвинул пошире книги, задержал дыхание, вытянул шею, придвинул к щели правый глаз. Комнату Суреповых было видно хорошо: стол, патефон на подоконнике, диван, плетеные из лоскутков коврики на полу… Но Галчухи не было. И никого не было. Видимо, тетя Тася опять на дежурстве, а Кузьма Степанович в своем паровозном рейсе… Впрочем, Галчуха-то была дома, только не в комнате, а на кухне, погромыхивала там чем-то…
Лодька со словарем вернулся в свою «конуру». Рядом с кушеткой, которая служила ему кроватью, стоял табурет, на табурете – лампа с треснувшим зеленым абажуром. Лодька выключил верхний свет и улегся рядом с уютной, тихонько звенящей лампой на шерстяное одеяло. Откинул истрепанную кожаную корку. Где там буква «И»?.. Вот она буква «И»! Где нужное слово?.. «Ипокрена»… «Ипомея»… Ага!
«Ипостась – личность, каждое изъ лицъ Святой Троицы, отсюда «трiипостасный Богъ»…
Ничего себе!
Никаким образом привязать это к Стасе было невозможно. Лодькина душа не принимала легкомыслия ни в чем, что связано с Богом…
Однако… ведь стихи не обязательно должны быть легкомысленными…
Но все равно! Что божественного в ней, в Стасе Каневской? Конечно, она хорошая. Все понимает с двух слов, любит те же книжки, что и Лодька, смеется так замечательно и, когда смеется, на лбу подскакивают загнутые в полукольца пушистые прядки пшеничного цвета, а в светло-карих глазах вздрагивают искры (не такие, как от железных опилок, а крохотные и будто щекочущие)… А на затылке рядом с косами – тоже завитки волос, и Лодьке (он всегда краснел при такой мысли) иногда хотелось потрогать эти завитки… В общем, такая вот она, Стася. И еще по-всякому славная. Но не ангел же…
Хотя… чуть-чуть, самую капельку, что-то ангельское Лодьке в ней иногда чудилось. Так же, как в девочке на серебристом коне. Случалось даже, что не эту девочку, а именно Стасю видел он в своих мыслях легко взлетевшей на высокое цирковое седло. Но эти мысли были короткими, Лодька строго обрывал их…
Но теперь оборвать не сумел. Запрыгало в голове:
Легкая девочка Стася
Над серебристым конем.
В ангельской ипостаси
Мчишься куда-то на нем.
Чудятся белые перья
Мне за твоею спиной.
И не решаюсь поверить я
В то, что ты будешь со мной…
Сочинилось в одну минуту. Только… Лодька замычал и ударился носом о раскрытый словарь (в носу даже загудело!). До чего глупо! Никогда он не решится записать эти строчки в тетрадь. И уж тем более показать Стасе! Стыд какой! Она или обсмеет его, или решит, чего доброго, что он влюбился…
А разве не влюбился?
«Да никакая это не любовь, – сказал себе Лодька. – Это… просто…»
Ну, а если честно, то какое «просто»? Ведь не дружба же, как с Борькой! Совсем другое…
Но если и любовь, то лишь самую капельку и… такая, как в книжках о рыцарях. Осторожная, как прикосновение к найденному среди зарослей цветку. А вовсе не та, о которой любят почесать языки парни в классе, а то и на Стрелке… И даже не та, о которой то и дело вздыхает Галчуха. Ведь она, хотя и хочет «музыкального волнения» в любви, но, кажется, допускает в ней – пусть не сразу и осторожно – этакое «лапанье». А Лодька готов провалиться при мысли, что он посмел бы так коснуться Стаси…
Да и зачем? Что парни находят в разговорах о голых девицах и в любованиях ими? Считается, что должно появляться замирание в душе и особое «желание»… Бахрюк однажды принес в класс карты, сделанные с помощью фотопечати. На них – сладко улыбающиеся тетки без всякой одежды. Мальчишки, облепили Бахрюка со всех сторон и тяжко сопели. Лодька тоже поглядел на карты. И… да, он ощутил замирание. Но исключительно от стыда и от страха, что кто-нибудь из взрослых поймает их, семиклассников, за этим делом. Правда, еще страшнее было показаться сосунком и хлюпиком, поэтому Лодька около минуты повисел над чужими плечами, глядя на глянцевых «дам бубей» и «дам червей». Потом отошел и сел за парту. Сурово признался себе, что никакого интереса в себе при разглядывании не обнаружил.
Или… что-то шевельнулось? Чуть-чуть? Такое, что он боязливо загнал в самое темное подполье своей души…
Но уж Стася-то здесь в любом случае ни при чем!
Да, ее к этим мыслям приплетать совершенно невозможно… Ну, а вообще-то почему другим парням такие темы интересны, а ему, Лодьке, – ничуть? Маленький еще? Но ведь на днях четырнадцать… Или просто не видел еще того, что надо, и потому не знает, в чем там интерес? Ведь без такого интереса, говорят, не могут появляться дети. Значит, и он, Лодька не появился бы (через сто лет и один день после гибели Пушкина)…
То ли «вихляние судьбы», то ли еще неизвестно что будто подталкивало его сегодня к испытаниям. Выражаясь по-научному, «провоцировало».
Потому что Галчуха с жестяным звоном протащила из кухни к себе в комнату тяжелое корыто.
Лодька знал, что иногда, в те вечера, когда дядюшки и тетки не оказывалось дома, Галчуха устраивала себе «банные процедуры». Видимо, это ей казалось более удобным, чем ходить в общую баню. Вот и сейчас… Да, конечно! Лодька по Галчухиным тяжелым шагам и сопенью пронял, что она пронесла в комнату нагретое на плите ведро. Потом еще…
Лодька выключил лампу. Не дыша полежал щекой на гладком развороте словаря. Щелка под потолком светилась в памяти: пугала и… притягивала. Обмирание растекалось по телу от ушей до пяток.
За двумя стенками раздался шум выливаемой в корыто воды… Лодька полежал минуты две, крупно глотнул. Сердце било в уши тугими большущими мячами. Но слышал его только Лодька. Галчуха, конечно, не слышала. Она, скорее всего, думала, что ни Лодьки, ни его мамы вообще нет дома: тихо за стеной, темно в дверной щели…
Лодька, ватно обмякнув руками-ногами, стал подниматься над кушеткой. «Просто я должен понять», – говорил он себе. – Это… научный эксперимент…»
На цыпочках, в носках, он вошел в темную комнату со стеллажом. Ощущение было таким, словно он раздет до нитки и в любую секунду кто-то может щелкнуть выключателем… Да, одно дело дурашливо болтать с Галчухой о бюстгалтерах или о «лапаньях-обжиманьях», к которым склонны ее ухажеры, а другое вот так, всерьез… Но… не пятиться же, если задумал…
В окно слабо светила со двора лампочка. Лодька, двигаясь привычно и мягко, забрался на спинку кровати («только не звякни, металлолом несчастный…). Переступил на полку (не спихнуть бы учебники). Вдвинул лицо в проем между книгами (пахло, будто в библиотеке). Сердце бухало так, что, кажется, вздрагивал стеллаж. Исчезнуть бы, пока не поздно… Однако Лодька, тихо сопя, придвинул к щели глаз…
Галчуха оказалась в поле зрения полностью. Она сидела посреди комнаты в корыте и натирала голову куском мыла. Лодька видел ее со спины и… ну, ничего необычного и хватающего за душу он не разглядел. Спина как спина – с округлыми шевелящимися лопатками и цепочкой позвонков, с розовым следом от узкого лифчка под ними. Из-за спины торчали высоко поднятые, блестящие от воды колени… Подумаешь! Все это Лодька видел летом, на Песках, когда вместе с «герценскими» пацанами там купались одноклассницы Лешки Григорьева и Атоса. Разве что вместо «держателя бюста» этот вот розовый след… Но стоил ли он таких переживаний!
Лодька даже разозлился на Галчуху. И подумал: «Может, подождать, когда встанет?» Но Галчуха… Она вдруг отложила мыло в стоявшую у корыта миску и стала медленно поворачивать голову. Повернула, подняла. Глянула именно туда, где была под потолком щелка. Лодька закаменел. А она смотрела внимательно и вопросительно. Лодька ощутил себя так, будто не Галчуха, а он теперь сидит голый в корыте и знает, что его разглядывают с пристальным интересом. Причем не из одной щели, а из множества…
Галчуха как-то странно пожала плечом, отвернулась. Лодька снова обмяк, стал сползать на пол (не стукнуть бы, не брякнуть). Сполз, тихонько ушел к своей кушетке, лег ничком (словарь опять под щекой). В ушах гудело. Если бы сейчас вошли незнакомые суровые люди, заковали бы Лодьку в ржавые кандалы и повезли на каторгу, он бы ничуть не удивился и не оказал сопротивления. Потому что все казалось происходящим в другом пространстве, где вместо воздуха липкий газ, перемешанный с густым отвратно пахнущим стыдом…
Но суровые люди не появлялись, тогда Лодька приподнялся и закатил себе оплеуху. Обрадованно зазвенело сразу в обоих ушах.
Он лежал неизвестно сколько времени. Изнемогал от отвращения к себе. Потом все же решил, что хватит терзаться. Ведь никто ничего не знает, а сам он больше никогда… И вдруг поймал себя на том, что, несмотря на все переживания, светлая щелка – та, что под потолком, – все равно сидит в памяти и вроде бы манит туда, наверх. Он примерился было дать себе вторую оплеуху, но щелкнул в коридоре ключ – пришла мама. Лодька поспешно скомкал в себе все мысли, чувства и воспоминания о случившемся и запихал этот комок в дальний угол сознания. Успел только радостно подумать, что все это не имеет никакого отношения в Стасе.
– Я думал, ты придешь позднее, – небрежно сказал он маме.
– Куда позднее-то, – удивилась она. – Двенадцатый час. А ты, конечно, опять с книжкой и не думаешь ложиться…
– Я читал словарь и задремал…
О щелке он ка-те-го-ри-че-ски запретил себе вспоминать.
Впрочем, скоро этот вопрос решился сам собой. Следующим вечером, когда Лодька явился с катка, Галчуха постучала в стену и позвала его к себе.
– Помоги мне перевести два абзаца. У меня в голове каша…
– Как по-немецки «каша», не помню. А суп по-немецки – «Зуппэ»…
– Ты мне «зуппэ» не заговаривай, а садись и переводи… Музыка тебе не помешает? – Галчуха открыла патефон и взяла с тумбочки пластинку с увертюрой к опере «Чио-Чио-сан» (а точнее «Мадам Баттерфляй».
– Не помешает, – буркнул Лодька. Он боялся смотреть на стену, где высоко вверху пряталась незаметная щелка. А когда посмотрел… увидел, что на стене вертикально висит склеенная из тетрадных листов лента. На ней было расписание занятий и какие-то таблицы. Верхний конец ленты, украшенный рисунком с кремлевской башней, оказался закреплен у самого потолка, на том самом месте!
С подоконника донеслось мягкое музыкальное вступление.
– Ох, опять эта волынка… – простонала на своей кровати тетя Тася и натянула на голову одеяло.
И Лодьке захотелось натянуть на голову что-нибудь такое же плотное. Потому что он ощутил – лицо у него вишневое, будто этикетка японской граммофонной фирмы «Victor». Подшлемник бы, как у Стаси! Но подшлемника не было, и Лодька, пламенея ушами, уткнулся в растрепанный Галчухин учебник…