Текст книги "Смута"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
– Да, государь! Тысячу раз – да! – воскликнул с воодушевлением Рожинский, ища глазами среди челяди «царя» пана Меховецкого – неприятеля своего. – Сам я, государь, пришел в Россию ради одной только правды. Попранной правды, государь. Я крепко накажу Россию и русских за подлое уничтожение поляков, прибывших на вашу свадьбу. Одна только кровь сможет смыть поругание чести государыни Марины Юрьевны, супруги вашего величества. Мы добудем, государь, ваш алмазный престол. Моя сабля – ваша воля!
Бряцая шпорами, Рожинский приблизился к «трону» и почтительнейше поцеловал руку государю. Лжедмитрий тотчас пожаловал князя, пригласил на обед за свой стол.
– Роман Наримунтович, – спрашивал он гостя, глядя ему прямо в глаза, – а что в самой Речи Посполитой делается? До нас доходят слухи невероятные. Жив ли благодетель мой, король Сигизмунд?
– Рокош! Повсюду рокош! Николай Зебржидовский на съезде в Стенжице подбил Януша Радзивилла, Яна Гербута, Станислава Стадницкого, и все они ныне требуют, чтобы король удалил от двора любезных его сердцу иезуитов. Ныне в Вавеле то ли Италия, то ли Франция со Швецией, но только никак не Польша.
– Бедный, бедный Сигизмунд! – покачал головой Лжедмитрий. – Я ни за что бы не согласился надеть на свою голову корону Речи Посполитой.
– А вашему величеству предлагали корону царства Польского?
– Предлагали, Роман Наримунтович! Еще как предлагали. Да не для того уродился монарх всея Руси, чтобы им заправлял какой-то архибес, или как там по-вашему, по-польски, зовут архиепископа? Архибестия!.. Вспомнил, вспомнил, Роман Наримунтович, – арцыбискуп!
И снова горящими собачьими глазами ухватил глаза князя.
– Я знаю свое будущее… Потому и не страшусь никого. Я буду на царстве три года. И еще раз случится измена, и опять я познаю скитания, вражду, но мне будет дано воцариться прочно и распространить державу на юг, на запад, на восток, а на север уж дальше некуда.
– Будущее – это будущее, – усмехнулся Рожинский, ему были неприятны собачьи глаза государя. – Я бы более поверил в дар предвидения вашего величества, если бы вы сказали, что будет с нами через день, через три дня.
– Вы хотите знать, что будет завтра? А как у Сигизмунда – рокошу быть. С наперсток.
И гыгыкнул, перекатывая здоровенным, как кость, кадыком и показывая длинные зубы, с прогалами в верхнем ряду.
Прощаясь, князь Рожинский сказал государю:
– Чтобы служить господину не за деньги, а по велению души, необходимо доверие. Я надеюсь, что вы, государь, пожалуете меня беседой с глазу на глаз, тогда бы я открыл моему государю все планы и надежды пришедших со мной шляхтичей.
– Это доброе дело, – согласился Лжедмитрий. – Мой канцлер укажет вам свободный от трудов наших час.
7
Нет, не с Рожинским, с Меховецким уединился «великий государь».
Небесноглазый, златоусый Меховецкий трогал себя за маленькие женские уши и, упирая тонкие пальцы в благородно сдавленные, в голубых жилках виски, говорил, улыбаясь, но не скрывая испуга:
– Рожинский не умеет быть вторым. Он не успокоится до тех пор, пока ему не подадут на блюде мою несчастную голову… Самое печальное, он и вас, мой драгоценный государь, тотчас превратит в вещь для себя. Даже будет заботиться и беречь, как бережет свою шубу зимой…
Лжедмитрий знал: Меховецкий почитает «драгоценного государя» за игрушку, но все происходящее и впрямь походило на игру во сне.
– Успокойтесь, мой друг! Вы мое бесценное сокровище. Что бы я нынче значил, если бы не доброта вашей милости? – Лжедмитрий перекрестился на иконы в красном углу, поцеловал распятие. – Бог избрал нас для своего дела. Бог не оставит нас. Продолжим наши уроки… Я вновь припадаю к кладезю вашей памяти.
Меховецкий прислонился спиной к изразцовой печи.
– Знобит. И мысли не о том. Ну, вот хотя бы… Марина Юрьевна, шествуя на венчание, не пожелала спрятать волосы под убрус. Попирая обычаи русских, она явилась перед Москвой простоволоса, имея, правда, на голове венец из бриллиантов стоимостью в четыреста семьдесят тысяч гульденов.
Слушая, Лжедмитрий сосредоточенно выковыривал из носа корочки и палец вытирал платком. Подавляя тошноту, неприязнь, бешенство, Меховецкий смотрел поверх головы «государя».
– О свадьбе расскажите… чего нельзя не помнить.
– О свадьбе? – Лицо у Меховецкого, как у всякого сплетника, сделалось вдруг заговорщицким. – А вы знаете, во время свадебного пира Дмитрий Иоаннович потерял бриллиантовый перстень стоимостью в тридцать тысяч талеров…
– Откуда же мне знать? – гыгыкнул государь. – Меховецкий, а что это – талеры, гульдены? Вы так и сыплете тысячами.
– Гульдены дешевле теперь в семь раз…
– В семь раз, – повторил Лжедмитрий и, высморкавшись, убрал платок. – Что вы замолчали, Меховецкий? Вы рассказывали о пропавшем перстне. Нашли?
– Не нашли. Государыня Марина Юрьевна, узнав о потере, сделалась бела, как московский снег! Кольцо-то было венчальное. А государь… ваше величество, стало быть, смеялись… Тестю же вашему, ясновельможному пану Юрию Мнишку, сандомирскому воеводе, сделалось дурно… Правда, не от потери кольца, а оттого, что пил заздравные кубки до дна… А знаете, что очень интересно! Царица назначила на 17 мая маскарад…
Лжедмитрия передернуло.
– Маскарад на 17 мая… Тот, что лежал на Красной площади… был в маске…
– Русские маску называют «харей».
Лжедмитрий ежился, потирал костистые плечи ладонями.
– Побольше подробностей, Меховецкий. Крошечек мне, крошечек! Цыплят кормить…
– Вы любили покупать драгоценности в лавке одного еврея. Имени лавочника не знаю, но он для вас сделал специальные ящики для хранения ваших сверкающих камешков. – Озорно сверкнул глазами. – У вас в наложницах была монахиня! Вы ее прямо из кремлевского монастыря к себе взяли.
Лжедмитрий гыгыкнул.
– Безобразник… А хороша ли Марина?
Меховецкий возвел очи в потолок.
– Одни пожимают плечами, другие говорят, что очень хороша… Фрейлины были все как на подбор. Все ослепительны! В тот ужасный день их ограбили до совершенной наготы. Я видел, как вели бедняжек по улицам голыми. Иных тотчас продавали… О дикость московская! Чего только не тащили из Кремля! Даже подушки с одеялами. Даже пух из перин. Что ухватили, то и несли…
– Этого не надо. Этого я мог и не видеть. О походе расскажите, Меховецкий. О моем походе на Москву.
8
Они кончили беседу при свечах. Пан Меховецкий поспешил домой забавляться с орловскими девицами, коих он взял силой, но, почитая себя за человека честного, заплатил отцам и матерям этих девиц хорошие деньги.
Лжедмитрий остался наконец один. Дрожа от нетерпения, достал из своего заветного сундучка Пятикнижие Моисеево. Открыл, где открылось, и читал, проливая слезы восторга и любви: «Пусть сделают священные одежды Аарону, брату твоему, и сынам его, чтобы он был священником Мне. Пусть они возьмут золота, голубой, пурпуровой и червленой шерсти и виссона. И сделают ефод из золота, из голубой, пурпуровой и червленой шерсти и из крученого виссона, искусною работою. У него должны быть на обоих концах его два связывающие нарамника, чтобы он был связан. И пояс ефода, который поверх его, должен быть одинакой с ним работы, из чистого золота, из голубой, пурпуровой и червленой шерсти и из крученого виссона. И возьми два камня оникса, и вырежь из них имена сынов Израилевых: шесть имен их на одном камне и шесть имен остальных на другом камне, по порядку рождения их».
Слезы заполнили глазницы, буквы искривились, свет свечей преломился, и Лжедмитрий тихонечко, без гыгыканья своего, засмеялся, радуясь кровному родству с единственным народом, который угоден и люб Господу Богу Авраама и Моисея.
Не баней, слезами очистился от всей денной лжи. Он нанялся служить Лжи не ради корысти или исполняя тайный приказ, но единственно из-за своего великого озорства. Созоровал раз – из тюрьмы вышел, созоровал другой – очутился в царях…
Пора, однако, было на покой…
Снял с себя «царские» одежды и облачился во все простое, в солдатское. Постучали. То пришел его старый верный друг со времен Пропойска, где «их величество» признали за лазутчика и кинули в тюрьму. Вот тогда и пришлось расхрабриться в первый раз. Тюремный сиделец московский подьячий Алешка Рукин надоумил назваться Андреем Андреевичем Нагим, родственником царя, и просить, чтоб их с Рукиным отвезли в Стародуб. Урядник Рогоза испугался, помчался к старосте Зеновичу. Из Пропойска их тотчас выпроводили на Попову Гору.
– Где тебя искать, ваше величество, коли нужда случится? – спросил Алешка Рукин, разбирая для себя царскую постель.
– У Николы Харлеского, – недовольно пробурчал Лжедмитрий и взорвался: – Свинья ты, свинья! Боров жирный. На моей постели, свинья, нежится.
Двинул Алешке кулаком в брюхо и пошел прочь из теплого дома под орловское морозное, в частых звездах, небо. Не один, с тремя молчаливыми, быстрыми на руку солдатами.
На ночлег устроились в избе, где квартировали трое солдат из отряда мозырского хорунжего пана Будилы и еще трое, из личной роты князя Рожинского.
– А вы чьи? – спросил Лжедмитрия поручик Тромбчинский.
– Передовые пана Микулинского.
– Слетаются храбрые птицы, сокол к соколу. Не повезло вам, панове. Лавки, полати, печь – все у нас занято. Если желаете, устраивайтесь на полу.
– На полу так на полу, – согласился Лжедмитрий. – У нас тулупы с собой, не замерзнем.
Огня не зажигали, тотчас и улеглись.
– Туда ли мы пришли? Тот ли царь, что царствовал? – спросили людей Будилы люди Рожинского. – Вы давно в здешнем войске, видели, наверное, их величество?
– Тот, – отвечали, посмеиваясь, старожилы. – По нам хоть из дерева выруби – все тот будет. Вам царь надобен или царево серебро?
– Да нехорошо выйдет, коли он – не царь.
– Отчего же нехорошо?
– В Москву придем, а русские возьмут да и не примут, коли царь подменный.
– Нам Москва не очень и надобна. Наберем, сколько на возу поместится, и – домой.
– Дома тоже переполох. Свои своих лупят. Сенаторы на короля, шляхта на сенаторов. И все бесплатно, по одному воодушевлению…
Призадумались. Призадумавшись, заснули.
Утром все уже поднялись, когда прибежал взмыленный Рукин, растолкал заспавшегося государя.
– Еле разыскал тебя, ваше величество! Приехали от Рожинского. Пан Рожинский хочет говорить с твоим величеством без свидетелей…
Люди Будилы и пан Тромбчинский со своими солдатами смотрели на государя во все глаза.
– Ваше величество, не позавтракаете ли с нами? – предложил поручик. – У нас все на столе.
Неожиданно предложение было принято: не хотелось Лжедмитрию ввязываться в распрю между Меховецким и Рожинским.
На завтрак подали яйца вкрутую, хлеб да молоко, но их величество ел и пил не церемонясь.
– А ведь я сражался за честь вашего величества при Добрыничах, – упирая глаза в лицо государю, сказал пан Тромбчинский. – В декабре, помню, было дело. Нас послали по ложбине к деревне, чтобы разрезать армию Мстиславского надвое. Мы бросились на русских как львы. Москалей было пятьдесят тысяч, в нашей же коннице только десять отрядов. Но мы их смяли, били, гнали. Мстиславский выпал из седла, получив саблей по голове. Тысяч семь-восемь наваляли этих рохлей русских. И вы, ваше величество, воззрившись на гору трупов своих подданных, заплакали. Я это видел вот этими глазами.
Пан Тромбчинский потрогал пальцами глаза и показал руки сидящим за столом. Лжедмитрий сунул в рот все яйцо, пожевал, дергая кадыком, проглотил, икнул от сухомятки, поискал, чем запить, и запил прямо из кринки.
– В Добрыничах вас стукнули? – серьезно и мрачно спросил государь пана поручика.
– Слава богу, обошлось! Да ведь мы и потеряли там всего ничего.
– Человек вы молодой, а памяти нет. Двадцать первого декабря мы, верно, победили под Новгород-Северским. А вот двадцать первого января под Добрыничами, если вы там только были, конница, шедшая ложбиной, рассеяла полк наемников… Это был единственный успех в тот печальный день. Нашу пехоту встретили залпами из аркебуз. Десять – двенадцать залпов из десяти тысяч ружей в упор, и остатки нашего войска бежали без памяти. Бежала и кавалерия, в которой вы были… И я бежал… – Лжедмитрий единым духом допил кринку до дна и, отирая губы, поднялся из-за стола. – На поле боя, пан Тромбчинский, мы оставили с вами шесть тысяч убитыми, все тридцать пушек и пятнадцать знамен. Мне о количестве трофеев уже в Москве Михайло Борисович Шеин рассказывал. Он был в те поры чашником, да за хорошую весть Годунов его тотчас произвел в окольничие.
Отворил дверь и, стоя в клубах морозного облака, спросил: – Хотите в окольничие? Кто хочет, пусть послужит мне оружием, не языком. Я не Годунов, не за угодные слова жалую, за дела.
– Постойте, ваше величество! – Пан Тромбчинский выскочил из-за стола, пал на колено. – Должен признаться вашему царскому величеству – я один во всем войске был как Фома неверующий, меня нельзя было убедить, что вы Тот Самый. Но теперь Дух Святой меня осенил.
Лжедмитрий вернулся и, наклонясь, поцеловал пана поручика в лоб.
9
Измена! Князь Рожинский изменил. Не получив точного ответа, когда государь примет его для важного, тайного разговора, строптивый пан выехал из Орла и уж собирался увести свое войско, как к нему толпой пришли солдаты и казаки Лжедмитрия. Бывшие под Козельском и в Белеве, бравшие Крапивну, Дедилов, Епифань, Карачев, крепко воевавшие под Брянском, они хотели большого дела и большой добычи. У Меховецкого повадки шакала, а чтобы идти на Москву, нужен волк.
На стихийном коло – войсковом круге – тихоню Меховецкого из гетманов свергли и провозгласили гетманом Рожинского. Меховецкий был приговорен к изгнанию. Если же он будет упорствовать и по-прежнему останется наушником при государе, то всякому солдату давалась воля убить его.
В Орел поскакало шумное наглое посольство. Все тот же пан Тромбчинский предстал перед государем и сказал ему: – Ваше величество, вам я слуга, но я подчиняюсь как солдат приказам князя Рожинского, который волей всего войска избран гетманом. От вас, ваше величество, нам только и надобно: выдайте нам на расправу доносчиков, которые прибежали шепнуть вашему величеству в самое ухо, что ясновельможный пан Рожинский – изменник.
– Вот вам! – Гыгыкая, Лжедмитрий выставил под нос пану Тромбчинскому увесистый кукиш. – Я сам поеду на ваше коло, сам погляжу, кто мутит воду.
Сначала явилась полурота с аркебузами, потом соболино-чернобурое облако – «бояре», – и посреди этого облака царь-государь. В золотой шубе, в шапке с золотым верхом, на коне под золотой попоною – солнышко! Охрана и бояре вошли в самую середину коло и образовали еще один круг, впрочем, оставили коридор и «ворота» из хорошо вооруженной конницы.
Лжедмитрий, не покидая седла, слушал, как орут ему, надрывая глотки, – солдаты, казаки, шляхта. Такое он уже пережил в Стародубе. Именно в тот, в светлый свой день, когда из ничего, из никого стал всем, с именем Дмитрий Иоаннович.
Отцы города и особенно атаман Заруцкий пыткой грозили – открывайся, да и только: Дмитрий ты или не Дмитрий?
Как же испугался он тогда! И словно дьявола разбудил. Оскалясь, пожирая глупцов глазами, он заорал на них:
– Бляжьи дети! Вы еще и не узнали меня! – и лупил их палкой, и, нагневавшись, сказал: – Я – государь!
И в государях.
– Ах вы ублюдки! Жопы вонючие! – синея на пронизывающем ветру, потрясая над головой руками, вопил он на всю эту высокомерную военную свору. – Звали государя – я пришел! Заткните же поганые свои глотки! Хотите говорить – извольте, да не смейте забывать, кому говорите! Ошеломленные бранью солдаты примолкли. Уже старый знакомый пан Тромбчинский передал государю волю коло:
– Шляхта и казачество требуют, государь, чтобы ты указал тех, что назвали пана Рожинского, пороча достоинство гетманской булавы и нанося ущерб его княжеской чести, изменником.
– Боярин Рукин! – тотчас позвал Лжедмитрий. – Будь моими устами.
Алешка Рукин забегал глазками по усатому, как тараканы, воинству.
– Великий государь, царь и великий князь Дмитрий Иоаннович всея Руси, – боярин-подьячий задохнулся на ветру, закашлялся, – государь говорит вам, что вы… что вы крепко досаждаете его величеству, государю, царю и великому князю… что вы затеяли не добром свое дело… А посему государь, его царское величество и великий князь всея…
– Всея, всея! Молчи! – крикнул на Рукина Лжедмитрий, кусая посиневшие губы. – Без тебя скажу, дурак!
И, опершись обеими руками на высокое седло, наклоняясь к толпе, стал кричать, брызжа слюной:
– Разохотились выведать у меня имена верных слуг моих? Верных и преданных, кто, единственно совести ради, желает уберечь своего государя от беды?! Жопы! Жопы! Не бывать этому! Кто такое просит, тот последняя жопа! Да если бы сам Бог сошел с неба и приказал мне выдать верно служащих мне, я бы отвернулся от Бога!
– Тебе, значит, дороги только те, кто языком прислуживает? Выбирай, государь: войско, которое пришло служить тебе саблями и жизнями своими, или языкастые наушники?
– Это уж как знаете! Хоть прочь ступайте. Я вас не звал.
Заорали так, словно галки на голову сели:
– Убить! В куски его!
– Он еще и поносит нас гадкими словами! До седла его рассечь!
– Связать его! Зазвал на край земли, а кормит одной бранью непотребной!
Лжедмитрий поднял коня на дыбы и не торопясь, бровью не поведя, проехал коридором через своих, через «ворота», а там уж дал коню шпоры.
Вопль стоял, и пальба была. Сторонники Рожинского вернулись в город, окружили дом государя, привезли пушку.
Валавский, Харлинский, Адам Вишневецкий кинулись к Рожинскому с уговорами.
10
– По мне? Из пушки?! – Лжедмитрий усмехнулся брезгливо и гадко. – Для них это слишком дорого. Пожадничают.
Охрана и слуги смотрели на него поеживаясь, а он велел накрывать на стол. Девятым ли, десятым чувством он знал: тот, кто нашел его невидящими глазами среди сонма людей, не позволит убить своего избранника. Не для того вызван из ничего, чтобы стать никем.
Оставил около себя одного Рукина.
– Чтоб тебя не видно было, не слышно. Подавай питье по прихоти моей и молчи.
Выпил чарочку вишневого вина – унять внутреннюю дрожь, и дрожь унялась.
Хорошо царствовать без людей. Да сгинут скопом от малого до старого в преисподнюю.
Он чувствовал тьму в душе. И саму душу чувствовал. Вот она, живая, трепещущая, с мамой, с детством, да на самой-то середине вместо солнышка – прореха, круглая дыра, а в дыре Тьма. Он не взывал к силам зла, не заключал сделок, душу не продавал. Покупателя не было… Дыра объявилась сама по себе, и Свет вытек. Пока еще не весь, но он вытечет до последней капли. Это Лжедмитрий «знал».
– Обратного пути у меня нет, – сказал он вслух и выхлебал полный ковш полынной настойки. Горечи захотелось. Тело обдало жаром, но голова мерзла, как на коло, на ветру.
Закрыл глаза, попытался во тьме души углядеть того, кто избрал его.
– Князь Тьмы, где ты?
Душа еще хранила крохи Света, и Свет мешал видеть во тьме Тьму.
Тогда он выпил махонькую чарочку. Невидимый Рукин такими чарочками обрамил края огромного стола. Сделалось смешно, легко. Словно над ним солнце повесили, и сам он стоял на горах, на Нево…
– Господи Боже – Нево! Иордан у подножия, зеленый Иерихон вдали.
Земля благоухала миррой, голубые виноградники подступали к вершине горы.
– Рукин! Скорее подай Псалтырь.
Рукин прибежал с книгой.
– Дурак и осел! Я Псалтырь тебе велел подать, арфу Давидову. – Махнул рукой. – Ничего, кроме вина, не допросишься.
Пригубил из очередной чарки, благородно, едва губы обмочил. Принялся разводить руками, играть глазами, запел на неведомом Рукину языке. То была одна из песен Соломоновых:
– «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее – стрелы огненные; она – пламень весьма сильный. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением».
Ему казалось, что он бежит руками по арфе, арфа стозвучно рокочет, жар солнца окутывает долины, и от того жара люди воспламеняются любовью друг к другу.
– «Прекрасна ты, возлюбленная моя, как Фирца, любезна, как Иерусалим, грозна, как полки со знаменами.
Как половинки гранатового яблока – ланиты твои под кудрями твоими. Есть шестьдесят цариц и восемьдесят наложниц и девиц без числа; но единственная – она, голубица моя, чистая моя…
Этот стан твой похож на пальму, и груди твои на виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах ноздрей твоих, как от яблоков; уста твои, как отличное вино».
Рукин, где ты? Ликуй! Вино поставь самое драгоценное! Передо мной обетованная, любимая, неизреченная Родина. Я видел, я могу умереть.
Он пил вино из поднесенной Рукиным братины, окунаясь в нее лицом, хохоча, икая, и сблевал…
Рукин подхватил государя, отнес в постель. Тот спал и пел во сне и плакал, как ребенок.
Когда проснулся, его умыли, нарядили и отправили на коло извиняться, и он извинился.
– Гетмана пана Рожинского я, великий государь, признаю гетманом. А что до вчерашнего дня, вы не так меня поняли, – говорил, ухмыляясь, облизывая языком красные толстые губы. – Я ругал не вас, а баранов стрельцов, своих баранов. Они мне по дороге к вам досадили.
Икнул, гыгыкнул и хохоча поехал прочь.
Все уже знали: в стан Лжедмитрия пришел с пятью тысячами донских казаков атаман Иван Мартынович Заруцкий.
Ах, как вовремя прибыл Иван Мартынович! Пан Рожинский вполне удовлетворился похмельным извинением государя и удалился в Кромы к своему войску.
Одно было нехорошо: Заруцкий привез к родному дяде сына государя Федора Иоанновича царевича Федора Федоровича. То был здоровенный, с бычьей шеей детина, обожравшийся, ожиревший. Царевича носили в золоченом стуле семеро телохранителей и поставляли ему на каждую ночь невинную девицу.
– Да православный ли он? – удивился государь. – Замашками султан турецкий.
К очам своим Федора Федоровича не допустил, поглядел на него в потайную щель и вежливо попросил Заруцкого: – Что-то казаки до самозванцев сделались охочи. Всякий дурень у них уже и царевич. Иван Мартыныч, избавь меня от такого племянничка! И не тайно. Такое дело тайно уж не справить.
– Он и впрямь дурак, – согласился Заруцкий и, кликнув казаков, пошел тотчас к «царевичу».
Беднягу выволокли на улицу, зарубили не мудрствуя – петухам так головы не рубят. Приткнули к пеньку и саблей по шее.
Наутро даже красного места не осталось, снегом завалило. Такие ухнули снегопады, что пришлось воинству по избам разойтись, ждать, когда купцы дороги протопчут обозами. Но в ту зиму купцы дома сидели.
11
В новогоднюю ночь Марина Юрьевна молилась в своих покоях с тремя монахами-бернардинцами. Когда ехали в Москву, в ее свите их было семеро. Теперь осталось двое: Антоний из Люблина и Бенедикт Ансерын, да к ним присоединился душехранитель царя Дмитрия, прошедший с государем от Путивля до Москвы, кармелит Иоанн, родом испанец из Калагоры. Папа римский Климент VIII, посылая кармелита в Россию, дал ему второе имя – Фаддей. После молитвы Марина Юрьевна пригласила монахов за стол для беседы. Были выставлены братины с медом – подношение, а скорее милостыня ярославских купцов. Все меды были выдержанные, хмельные.
– Что народ пьет, таков и народ, такова душа у народа, – сказал Иоанн-Фаддей, черпая из пенной братины уточкой-чарочкой. – Пьешь – вкусно, не постережешься – станешь скотиной. Русские – коварны.
Антоний молитвенно сложил руки и, смягчая слова тембром голоса, возразил:
– Зачем так говорить о людях, которые, почитая нас за врагов, кормят сытно, поят пьяно и, главное, не держат зла про запас.
Марина Юрьевна подняла глаза на отца Бенедикта, ожидая, что скажет строгий этот человек. Бенедикт молчал. На ярославском ядреном морозе, на простецких, но добрых харчах все расцветали, а он голубел, усыхал. Безучастные глаза его, переходя с предмета на предмет, замирали, и в них зияла пустота.
– Есть ли в ваших сердцах, умах какие-либо предчувствия о перемене в нашей общей участи? – спросила Марина Юрьевна.
– Ваше величество, дом гудит как улей! Все только и говорят, что его величество Дмитрий Иоаннович сражается под Москвою. Наши рыцари вызывают москалей на герцы и, превосходя в искусстве сабельного боя, неизменно побеждают. – Иоанн-Фаддей говорил, подняв чашу, и все завороженно смотрели на жемчужную в прозолоть неубывающую пену. – Добрейший отец Антоний, может, вы и на это возразите?
– Ах, если бы всякий разговор, что заводится в нашем доме, как заводится по углам плесень или мороз, – был правдой.
– Святой отец! Вы не верите, что государь спасся?! – Казалось, Марина Юрьевна тотчас расплачется.
– Я призываю всех и вас, ваше величество, набраться терпения. Бог не оставит нас. Бог вознаградит мужественных и кротких. Тяжело и больно слыть упрямцем. О государыня! Для меня нет более драгоценного сосуда, чем сосуд вашей жизни, ибо, наполнен до краев превосходной чуткой жизнью, он, не в пример этой чаше, каждой пролитой каплей обжигает и ранит меня, не умеющего защитить ваше величество от неумолимой судьбы. Я – молюсь, ваше величество! Я молюсь!
Глаза Марины Юрьевны наполнились слезами, но она смеялась.
– Спасибо! Спасибо, святой отец! – И остановила взгляд на Бенедикте Ансерыне.
Монах вдруг прочитал на латыни стихи:
Здесь закопан одер, работяга послушный.
Загонял его до смерти возчик бездушный.
Злой и юный к годам состраданья не знает.
Плохо старцам, коль ими юнцы понукают.
Стихи были неуместные. Антоний, грохнув чарой по столу, вдруг запел:
О милая, милая, милая, милая Родина.
Я листочек с дерева твоего,
Унесенный бурей.
Я летел, безумный, наслаждаясь
Полетом,
Чужою, чужою, чужою, чужою красой,
И вот я – один-одинешенек.
Я искал, безумный, и нашел тоску.
Бездонную бочку тоски.
Сколько бы я ни пил —
Напитка не убывает.
Нет тебя милее,
Милая, милая, милая, милая Родина.
– Родина?! – Иоанн-Фаддей улыбнулся, как всегда, уверенно, все зная наперед, и нежданно для себя выказал растерянность. – Я родился в Испании, я жил в Риме, я жил в Кракове. Я ныне в России, но имею послание руководящих мною нести послушание в Персии… Родина – как детство. Прекрасно, но очень далеко. – Мне понятны чувства отца Бенедикта, – поддержала беседу Марина Юрьевна. – Но я должна признать, что моя судьба имеет сходство с судьбой отца Иоанна-Фаддея: им руководит Рим, а мною – Небо. Я – чужестранка – государыня всея Руси. Моя жизнь на Родине, милой Родине, была только приуготовлением к служению великой земле, чужому, но великому народу. – А моя родина там, где моя королева, – изумив всех, прошелестел сухими, мертвеющими губами Бенедикт. Марина Юрьевна восторженно вспорхнула и поцеловала монаха.
– Благодарю вас, святые отцы. Близится первый час нового года! Помолитесь за всех нас.
Ей не терпелось остаться одной, чтобы уловить пророческие дуновения новорожденного Завтра. Увядшие минуты дряхлого старого года ничего уже не обещали, ни лучшего, ни худшего. Но за ними, за безвкусными, бесцветными, ложившимися на порог перед закрытой дверью, за которой первое мгновение всех надежд на надежду…
Марина смотрела на стрелки часов. Вот уже слились. Вот большая – дрогнула…
Марине показалось, что в комнате сквозняк. Дрожа, леденея пальцами, постукивая зубами, погасила свечи, кроме одной.
Достала из походного ларца сулею с драгоценным заморским вином, не налила, капнула на донышко своей, в виде кувшинки, чарочки. Прикоснулась к вину губами, растворяя себя в стихии нежного и пронзительного.
О капля вина! Ты способна наполнить человека до краев, потому что в тебе не память о жизни, а жизнь.
Марина Юрьевна засмеялась и языком, сложенным трубочкой, стрельнула по-змеиному в золотое донце.
Погружаясь в пучины наслаждения, закрыла глаза и внутренним взором вызвала трон Дмитрия – дивное сооружение из чистого золота, называемое у русских престолом. И засиял он перед нею, и осматривала она его, словно искала что-то. Высотою трон был в четыре локтя, покрыт сверху четырьмя скрещенными щитами, над которыми на золотом куполе грозно щерился клювом, когтями и вздыбленными перьями золотой двуглавый орел. Со щитов над пилястрами свешивались с обеих сторон престола жемчужные кисти с вплетенными нитями алмазов и яхонтов. Это было похоже на белопенную струю водопада, исторгающего радугу. Кисти из серебра ниспадали на грифонов. Грифоны, поднявшись на задние лапы, поддерживали щиты и купол. Сами грифоны опирались лапами на серебряных львов, которые если и были меньше, чем настоящие львы, так не потому, что не хватило серебра, но чтобы не заслонить царственного первенства у сидящего на престоле. Передними лапами львы держали золотые подсвечники, освещая и престол, и шесть ступеней к нему, покрытых золотой парчой.
Марина Юрьевна вызывала в себе видение престола перед каждым своим погружением в счастливое минувшее.
Сегодня, в первый час нового, 1608 года, она переживала день 3 января 1606 года, когда от Дмитрия прибыл Ян Бучинский с настойчивым требованием отправляться в Москву… Дабы разжечь охоту к путешествию, Дмитрий прислал отцу триста тысяч серебром, а ее брату Станиславу – пятьдесят…
В дверь постучали нерешительно, но и нетерпеливо. Кто-то из своих. Запыхавшись, вошла фрейлина Барбара Казановская.
– Ваше величество! Марина! Милая наша королева! Скорее пойдемте смотреть на луну. Луна являет чудо. Все наши на улице. Все в волнении. Все признают, что это добрый знак.
12
В ту ночь земля была из золотисто-белого, из веселого серебра. Луна, наклоня лик, сияла простодушием, и всем было видно, что она еле сдерживается поведать всему миру о своей детской счастливой тайне. Три цветные, яркие, как при солнце, радуги окружали полный, превосходной округлости диск.
– Луна, Марина Юрьевна, сегодня про вашу царскую честь! – сказал государыне стрелец из караула.
Стрелец был чернобров, русобород. Так хорош статью, что Марина Юрьевна нечаянно вздохнула.
– Какие новости в белом свете? – спросила она стрельца тихонько.
– Петрашку, говорят, в Москве повесили.
– Кто это?! – Марина Юрьевна, чтоб выглядеть православной, перекрестилась.
– Тот, что царевичем себя называл, сыном царя Федора. Он в Туле с Болотниковым сидел.
– А с Болотниковым что?
– Да что? В тюрьме, чай, в цепях, – и, как заговорщик, понизил голос: – Есть и для вас весточка. Самых болезных из ваших, чтоб ненароком не заразить ваше величество, велено в Архангельск отослать.
– Дева Мария! – отшатнулась царица. – Да кто же между нашими здоровый? Все хворы! Архангельск – это же на Белом море! С архангелами хорошо только в небе.
– Может, и обойдется! – утешил стрелец. – В Москве то одно надумают, то другое, а остается все по-прежнему. Чай, не Иван Васильевич в государях.


























