355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Бахревский » Смута » Текст книги (страница 13)
Смута
  • Текст добавлен: 20 октября 2017, 21:00

Текст книги "Смута"


Автор книги: Владислав Бахревский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Книга вторая

Марина Мнишек и Вор
1

Под окнами топотала по-звериному тяжкая человеческая ненависть. Хрустело, ухало, переламывалось. То ли дерево, то ли кости.

– О Россия!

Марина Юрьевна бесстрашно вглядывалась в слюдяной зрачок оконца, пытаясь понять, что же происходит во дворе. В шубе, в шапке, с пистолетами в обеих руках, в комнату вбежал сам сандомирский воевода.

– Марина! Отпрянь от окошка! Не дай господи – выстрелят. Здесь все злые. Вся страна – злая. Спрячься!

– От судьбы? Где мне от нее спрятаться, благородный мой батюшка? Укажите место.

Марина Юрьевна говорила нарочито покойно, не отводя глаз от окна.

В доме было холодно, и Марина Юрьевна куталась в беличью шубку.

– Из-за чего драка, отец?

– Наши ломали на дрова колья в изгородях, хозяева домов объединились и напали…

– Чью голову осенила столь блестящая мысль? Как еще избы не разобрали… Я выйду к народу.

– Дева Мария, останови безумно отважную! – крикнул петушком старый Мнишек. – Они убьют тебя!

– Меня?! – Марина Юрьевна по-царски медленно подняла и до того высокие свои брови. – Меня? Свою императрицу?

Пошла к двери, мимо схватившегося за сердце отца, мимо белых от страха комнатных слуг и всяческих прихлебаев, приготовлявших дом к осаде.

Фрейлина Барбара Казановская тотчас же последовала за госпожой, и уже через минуту обе вышли на крыльцо.

– Все, кто целовал крест во имя мое, государыни, царицы всея Руси, остановитесь!

В морозном воздухе слова звенели как серебро. Драгуны отхлынули друг от друга. Марина Юрьевна сошла на очищенную от снега дорожку и без тени опаски приблизилась к толпе русских.

– Я, царица ваша, умираю от холода. Привезите дров!

Лицо государыни сияло белизною и нежностью, не нарумяненная, не набеленная, нездешний человек, высо-о-о-окий человек! Царица. На одежде ни золота, ни яхонтов, но осанка – золота величавее, глаза светят ярче, чем заморские камешки. Царица!

Спохватившись, мещанин, стоявший перед Мариною Юрьевной, сдернул шапку и пал на колени.

Вечером над огромным холодным домом, куда упекли царицу, над всеми трубами стоймя стояли дымы. Ярославские мещане нарочно выходили поглядеть.

– Теперь, чай, отогреются! Морозили бы у себя в Москве, коли греха не боятся, – говорили кто посмелей, а совсем смелые прибавляли: – Мы царице захолодать не дадим. Великое дело – дровишками поделиться.

– Она хоть и не нашей земли человек, но царица-то русская! Миром помазанная!

2

Марина Юрьевна сидела на полу, на медвежьей шкуре. Так удобнее было смотреть на огонь в печи. Единственное, что ей нравилось в их огромном деревянном доме, – изразцовая печь. Изразцы были украшены зелеными травами, синими цветами, но это был целый мир, в котором Марина Юрьевна гуляла глазами и душой.

Сегодня царицу заворожил огонь. Упершись локтями в шкуру и положа голову на ладони, она смотрела в печь.

Пламя металось над охапкою дров, словно скрывая от глаз обуглившиеся, подернутые пеплом поленья. Но силы таяли, поленья распадались на угли, и все чаще черное да серое проступало сквозь сникающий огонь.

«То не дерево сгорает, – сказала себе Марина Юрьевна, – то сгорают мгновения моей жизни».

Сердце у нее дрожало от сокровенных даже в одиночестве, перед самою собой, никогда не выплаканных слез. Ей шел восемнадцатый год, а жизнь была вся в прошлом. Поле вызрело, скошено, даже снопы свезены на овин. Остались дожинки.

От жара пылали щеки, но Марина Юрьевна даже пошевелиться не желала.

Никто, даже Господь Бог, не сможет у нее отнять того, что свершилось. Она, Марина из Самбора, дочь сандомирского воеводы Юрия Мнишка и Ядвиги, урожденной Тарло, – во веки веков царица великого государства русских и иных многих народов, коим и числа никто не знает.

– Во веки веков! – прошептала Марина Юрьевна и уже не увидала ни печи, ни огня.

Перед внутренним взором, как по реке, плыли витиеватое золото, тяжелая парча, холеные конские крупы, блистающие доспехи…

Мозг, отдаваясь видениям, увещевал в ней саму явь, саму жизнь: «Если все ничтожные минуты нынешнего подневольного бытия заместить в себе великими счастливыми минутами прошлого, то явью станет прошлое. Надо только восстановить прожитую жизнь, мгновение за мгновением… Прошлое неизмеримо драгоценнее, выше и нынешнего ничтожного существования, и веющего безнадежностью – будущего».

Марина Юрьевна увидела себя девочкой, в колыбели. Она, нынешняя, почти восемнадцатилетняя, склонялась над кружевами, из которых сияло розовое личико.

«Но ведь это было наяву! – Восторженный ужас сжимал сердце. – Это было в Самборе!»

Она «помнила», как склонялась над колыбелью, над красавицей крошечкой. Над собой?

Марина Юрьевна повернулась на спину и, трогая руками густую медвежью шерсть, ощутила себя в дремучем лесу.

«Дева Мария! Из-под самого солнца – во тьму, в медвежий край. Навеки!.. Дева Мария! Как же нещедро отпустил мне Господь жизни. В Самборе я все только ждала, когда она сбудется, моя жизнь… И было моей жизни со 2 марта по 17 мая – два месяца и две недели…»

Марина Юрьевна попыталась нахмурить свой чистый, прекрасный лоб, но морщинок так и не собрала и закрыла глаза, гоня прочь нынешнее.

Мнишки явились в Польшу из Моравии при короле Сигизмунде I. Гнездо Мнишков в Великой Кончице. Дед Марины Юрьевны его милость пан Николай за службу Сигизмунду пожалован должностью коронного подкормия и краковского бургграфа. Он получил два староства, луцкое и сокольское, и округлил свое состояние женитьбой на Каменецкой, дочери саноцкого каштеляна. Мнишки не только пустили корни на польской земле, но и преуспели. Дочь пана Николая Екатерина вышла замуж на Николая Стадницкого, бургграфа Краковского королевского замка. Варвара, блиставшая красотою, имела трех мужей. Она была за Лукой Нагурским, за Яном Фирлеем, краковским воеводой, и, наконец, по очередному вдовству, за Яном Дульским – великим коронным казначеем.

– Господи! Что они, мои тетушки, казначейши, каштелянши, воеводши, передо мной – государыней, царицей? – Марина Юрьевна поднялась и не хотела, но глянула-таки в печь. Красные угли дышали жаром. На коленях подползла к печи и, набрав в грудь воздуха, дунула на угли что было мочи. Пламя взлетело радостное, послушное.

Это был знак – судьбы. Знак чуда. И так ей стало горько и постыло – засмеялась. Шевельнулась мыслишка: может, и впрямь – жив-здоров государь Дмитрий Иоаннович. Но она была царицей, она знала: слухи о спасении – отчаянная злоба врагов Шуйского. Для одного человека двух спасений чересчур много. Нашли неубиенного. О Россия!

Марина Юрьевна затворила печь и, не зная, чем заняться, окинула взором загнанной волчицы свою хоромину – гроб свой. Низкий потолок, окна как глаза татарина, прищурились. Вдоль стен лавки. В простенках на деревянных гвоздях – полотенца с красными петухами, с красными бабами в кокошниках. Узкий стол. Пяльцы. Прялки. В углу икона Казанской Богоматери. Дощатая перегородка. За перегородкою высоченная постель и божница над изголовьем.

«Хоромина. Здесь только спать. Бесчувственно, беспробудно. Пока земля не очнется от зимы, а мир от злого наваждения».

Что-то пыхнуло в ней, как давеча огонь над углями. Подбежала к иконе, забралась на лавку, поцеловала Казанскую, великую святыню русскую, в самый краешек, благоговея.

– Царица Небесная, пощади! Не оставь!

Сошла с лавки, торопливо позвонила в колокольчик. Явилась Барбара Казановская.

– Пусть приготовят постель.

– Ваше величество, вы не поужинали.

– Не хочу… Пани Барбара, милая! Найдите мне такую колдунью, чтоб навеяла на нас, узников, и на все царство Русское сон длиною в столетие, пока на северном нашем небе планеты переменят место и станут счастливо.

Уже укрывшись одеялом, Марина Юрьевна спросила:

– Чем батюшка занят?

– Пан воевода в кругу ближайших. У дверей охрана. Окна пан воевода приказал завесить.

– Батюшка обожает тайны. У него, наверное, созрел план побега или же план – высватать мне старика Шуйского.

– У Шуйского есть невеста. Объявленная.

– Чем несбыточнее дело, тем у батюшки больше огня в очах. Ступайте, пани Барбара. Я попробую заснуть в моем несчастье и проснуться счастливой.

Фрейлина перекрестила царицу и бесшумно удалилась.

3

Марине Юрьевне хотелось поскорее нырнуть в свои грезы, да из головы не шел отец. Об отце она знала не все, но многое.

Вместе с братом Николаем он служил при дворе Сигизмунда Августа. В Польше о той службе двух мнений не было: братья прислуживали до омерзения. Молва настойчиво приписывала отцу и дяде кражу королевских сокровищ в Кнышине. Об этих временах в доме забыто. Зато не было, кажется, дня, когда б отец так или иначе не помянул о походе с королем Стефаном Баторием на Москву. За этот поход Мнишек получил в награду староства саноцкое и сокольское. Позже он был радомским воеводой, а в год ее рождения – самборским и еще через год – сандомирским.

…После московского ужаса отец из величавого стал суетливым. Никогда не говорит о дне 17 мая, но плачет и казнит себя за то, что не отправил королю и кредиторам деньги, которых было у него в Москве столько – хоть Краков купи.

О матушке, о ясновельможной пани Ядвиге вздохнула. Матушка почитала отца за выскочку, за безумца, за хвастуна, но любила без памяти. Нарожала своему герою поровну: пятерых сыновей, пятерых дочерей. Начала дочерью и кончила дочерью. И обеих любила ревнивой деспотичной любовью, не скрывая этой странности от других детей. Анна, старшая, была выдана за Петра Шишковского, войницкого каштеляна, младшая, Евфросинья, за Иордана Закличина, доброго шляхтича, но среди сильных мира сего человека даже не третьей статьи… Марина Юрьевна мерила людей по своей мерке. Ее братья, старшие Ян и Станислав и младший Франциск, учились в Италии, Николай и Сигизмунд в Париже, но она, не обласканная, плохо ученная, отданная отцом на заклание, – невеста беглого, сомнительного царевича, – стала для семьи талисманом и золотым ослом.

Матушка над своими италийскими парижанами порхала, как бабочка, рядилась во французское, почитая свой вкус за безупречный.

Марина Юрьевна не удержалась, просмаковала свою первую серьезную стычку с матушкой. Пани Ядвига давала бал по случаю как раз приезда из Парижа Николая и Сигизмунда. Не перед матерью, конечно, но и перед матерью тоже ей хотелось вызова. Втайне, на свои деньги она пошила платье из глубокого, будто малахит, китайского шелка. Пани Ядвига возвела к небу очи и руки.

– Ты как жук, Марина! К твоему ли беленькому личику болотная зелень? Ты же совершенно зеленая! Немедленно сними это и оденься в розовое. Ты – роза, а не лягушка.

– Матушка, – сказала Марина, чувствуя, как леденеют ступни, – мне пятнадцать! Что бы я ни надела – прекрасно, ибо мне пятнадцать! Я никогда не стану одеваться как все. Пусть все одеваются как я.

– У тебя тон и жесты королевы, доченька! – Пани Ядвига приласкала дочь, которая никогда не искала ее материнской близости: ждала, когда мать опомнится, и дождалась. – Сегодня будет на балу тот, русский.

– Царевич? – спросила Марина, и у нее перехватило дыхание.

– Всем очень хочется, чтобы он был царевичем. Особенно пану Мнишку.

Отца осенила мысль заплатить долги, черпнув полной мерой из казны Московского царства! За все пятнадцать лет управления самборским староством пан воевода ни гроша не дал в королевскую казну. Деньги шли на строительство и на украшение самборского дворца. Но Сигизмунду Вазе тоже были нужны деньги, и очень. Король потребовал с Самбора недоимки без всяких проволочек. Под тяжестью «экзекуции декрета» пан Мнишек продал имение, но двадцать восемь тысяч золотых погасили лишь четвертую часть долга.

Марина Юрьевна зажмурила глаза: зачем ей теперь перебирать это мелочное прошлое? Она желала и ждала от себя иных воспоминаний. Но что-то все мешало… Поднялась, задула лампаду. Стучало сердце. В окна сыпался, как снежная пыль с елок, – свет русской луны.

…Увидала себя в день свадьбы в алмазном венце. Водопад волос и вместо брызг бесценные бриллианты. Она нарочно распустила волосы – смотрите, глупые русские бабы, краснеющие, если из-под убруса выглянет колечко или прядь. Вот она где, ваша красота! Смотрите на свою царицу и будьте как она! Венцом же гордилась перед иноземными державами, перед Речью Посполитой. Венец стоил семьдесят тысяч золотых – ровно столько, сколько отец задолжал королю.

Марина Юрьевна чуть скосила глаза, она и тогда, в тот великий день, скосила глаза, чтоб посмотреть на шествие, которое все было за ее спиной, но, скосив глаза теперь, она увидела тесаное бревно с янтарными разводами вокруг сучков.

Перед глазами встало небо предпоследнего дня свадьбы и жизни… На небо ей показал Дмитрий. Тучи стояли горой, и посреди горы зияла черная пещера. К пещере двигался огромный гривастый лев. Потом появился великан. Великан вел верблюда. И все они сгинули в черном, как преисподняя, зеве. Туча скоро распалась, растаяла, но в небе явился город, такой явный, будто его нарисовал художник. С зубчатыми стенами, с башнями. Над городом клубился черный дым.

– Дарю тебе и это! – сказал Дмитрий.

Она вздрогнула, ей почудилось в словах кощунство.

– Что ты даришь мне?

– Небесный град. Сей образ Истамбула, который я положу к твоим ногам уже в нынешнем году.

Она хотела сказать ему: не надо трогать неба, – но не сказала. Она назначила на завтра, на 17 мая, маскарад и не хотела, чтобы государь, насторожась и взяв в голову ее слова, поубавил пыла и фантазии. Праздники с оглядкой рождают самую несносную скуку. Но когда люди изображают веселье, а сами цепенеют при каждом громком возгласе и неосторожном звоне шпор – страшно.

Марина Юрьевна сбросила с себя одеяло. Жарко, душно, все мысли не о том! Надо вспоминать по порядку. Каждый взгляд, каждую вещь, все слова, все прикосновения, вкус блюд, цвет неба, запах воздуха…

– Подарки! – пришло ей в голову. – Надо начать с подарков.

4

22 ноября 1605 года. Краков, королевский замок в Вавеле. Обручение. Дмитрий прислал ей подарки, и она – боже мой, несносная гордыня юницы и шляхтянки – ведь как следует не посмотрела царское подношение во славу ее красоты и благородства. Она, глупая, удушала в себе радость, чтобы не уронить достоинства. А достоинство, царское достоинство, в искренности. Подарки она подержала в руках тайно, ночью, при свече. Как вор! Дмитрий прислал ей самое дорогое и удивительное, что было у него. Иконку Пресвятой Троицы на золотой массивной бляхе. В золотых гнездах оправы сидели прекрасные камни, окруженные сиянием крошечных алмазов.

Марина Юрьевна силилась вспомнить саму икону и не видела ее. Тогда она почитала себя ревностной католичкой и смотрела на православные святыни с превосходством.

Ее поразил камень «Нептунус» – голубой алмаз со дна морского, и прежде всего стоимостью – шестьдесят тысяч золотых. Ради озорства она его даже под мышку положила: «Я дороже на шестьдесят тысяч!» Будь «Нептунус» теперь, смотрелась бы в него день напролет: ведь он хранил и дарил свет неведомого мира. Дмитрий хотел, чтоб каждый подарок поражал воображение, и каждый подарок поразил, да только не ее. Золотое перо с рубинами, с тремя жемчужинами величиною с голубиное яичко! Подумаешь! У государей в сокровищницах не такое хранится. Теперь ей было горько вспоминать свое глупое пренебрежение. У каких государей? В каких сокровищницах? Ни одна невеста в мире не получала столько сказочной красоты, сколько Дмитрий поднес ей, не царевне. А ведь Сигизмунд предлагал ему царевен…

Марина Юрьевна сильно, властно взмахнула рукой над лицом, отбросила ненужное.

Подарки посол царя Дмитрия канцлер и думный дьяк Афанасий Власьев подносил перед обедом. Подарки принимала супруга беязского воеводы, а благодарил за честь каштелян маточский. Рубиновое перо восхитило и короля, и шведскую королеву, а она – нахмурилась! Потом была поднесена чаша червонного золота, вся в рубинах и алмазах. Сюда бы чашу, в Ярославль, квас пить… Золотой ларец, в ларце жемчужное ожерелье – самое скромное из подношений. А ведь каждая жемчужина для простого шляхтича – состояние.

Всех позабавил золотой пеликан с рубинами на груди, но еще более ларец черного дерева. По краям его на позолоченных пластинах стояли серебряные трубачи и барабанщики. В центре же был слон, на слоне башня, на башне золотые часы. Власьев подгадал поднести эту драгоценную утеху за мгновение до боя часов. Едва ларец водрузили на стол, как большая стрелка стала на 12, трубачи затрубили, барабанщики ударили в барабаны, слон принялся покачивать хоботом. Король зааплодировал, а шведская королева поднялась со своего места.

…Марина Юрьевна застонала от возмущения. Она и теперь не подарки вспоминала, но впечатления коронованных особ.

«Да будь же ты царицею наконец!» – с яростью приказала себе.

А что же дарили после часов? Власьев представил или корабль, или богиню Диану. Кажется, сначала был золотой корабль, наполненный жемчужными нитями, весом в 4018 лотов. Жемчужины величиной были с мускатный орех. А сам корабль без нитей стоил сто тысяч.

Нет, все-таки сначала поднесли Диану. В Диане Марина Юрьевна узнала себя. В ту ночь, когда она пришла со свечой смотреть подарки – смешно! – но ведь перед зеркалом, сбросив рубашку, сравнивала… Бедра и живот – были как срисованы, а грудью богиня-охотница уступала. Впрочем, Париса в той потаенной комнате не нашлось. Не нашлось и второго оленя с коралловыми рогами. На олене восседала Диана. Точеные копытца, глаза из янтарей… На церемонии шведская королева – после корабля или после Дианы? – даже прибегла к флакончику с нюхательной солью.

– У меня от сокровищ голова кружится!

А Власьев, как магрибский маг, творил чудо за чудом. Четыре сорока соболей были безупречны качеством меха и красотою. Парча, восемнадцать головных уборов, четыре нитки персидского жемчуга, белого как молоко. Одна из этих нитей была так тяжела, что ее нарочно поднесли дамам и дали подержать.

Уж не ради ли ее сокровищ король Сигизмунд, когда она садилась за стол, привстал и снял шляпу!

По левую руку от короля место заняла шведская королева. По правую сидела она, невеста и уже почти царица, а возле нее сел королевич Владислав. Серьезный голубоглазый девятилетний мальчик. Рядом с кардиналом посадили Власьева, который на обручении «играл» роль Дмитрия, а рядом с папским нунцием воссел сам сандомирский воевода. Отец был сурово сдержан и прекрасен. А мама не видела триумфа своей средней, затерявшейся среди детишек дочери – болела.

Обряд умывания начали с короля. Потом воду поднесли ей – сразу после короля. Шведская королева умывалась третьей. Королевич тоже умылся, Власьев умывание отверг. В Московском царстве такого не заведено – умываться перед обедом. Сам бы ладно, однако ж был он на пиру не сам по себе, но вроде куклы государя. К еде не притронулся. Сигизмунд потчевал его, но Власьев был упрям.

– Мне, холопу, неприлично пить-есть за одним столом с их величествами. С меня довольно чести глядеть, как их величества отведывают королевские яства.

Власьев и во время обручения довел всех до отчаяния. Взять невесту за руку не смел, страшился. Уступил, уж когда терпение у кардинала иссякло, взял-таки Марину Юрьевну за ручку, обернув свою руку платком.

В одном был Власьев приятен и скор – подарки дарить. За десертом он вручил королю шесть золотых кубков, ей, государыне своей, – ковер, шитый золотом, и сорок соболей, шведской королеве золотой кубок и золотой разливальник, королевичу Владиславу четыре золотые рюмки.

А потом король танцевал с нею. Он был вдов. И она перехватила его нескромные взгляды за лиф. Не стыд пережила, но восторг. Она, матушкино равнодушие, была желанна королю!

Королевич Владислав тоже ее приглашал. Ах, как вспыхнуло его лицо, как дрожала его ручка! Он, мальчик, был влюблен в нее!

Марина Юрьевна поднялась с постели, ступила на лунную дорожку и закрыла глаза. Музыка гремела в ее крови. Танцевала, может, мгновение, но мгновение это вобрало в себя все полонезы, мазурки и куявяки, станцованные на балах.

В ушах ее вдруг прошелестел жаркий шепот отца:

– Марина, поклонись его королевскому величеству в ноги! Благодари за благодеяния!

И она, к ужасу Власьева, поклонилась, как приказывал отец, в самые королевские ножки! Король, впрочем, тотчас снял шляпу и поднял ее, царскую невесту.

– Марина! Марина! – Она очнулась, не в краковском Вавеле, а в ярославской избе. Перед нею стоял отец. – Что с тобою?

– Смотрю на лунный свет.

– Мы, Мнишки, – нежны сердцем. Луна и меня волнует до сих пор.

Серебряная голова отца светилась, словно нимб.

– Я здорова, отец. Ты напрасно беспокоишься.

Пан воевода что-то хотел сказать, но не мог собраться с духом. Видно, совет придумал лихое, из ряда вон. Марине Юрьевне захотелось обнять отца, погладить, но она была почти раздета…

– Батюшка! – сорвалось вдруг с языка немыслимое. – Батюшка, скажи ту речь, какую ты произнес в Грановитой палате в присутствии посла его величества.

Пан воевода удивился, но и обрадовался.

– Речь? Я произнес несколько речей…

– Скажи ту самую, где про двенадцать старцев, про северного орла, про Гефестиона…

– Ах, помню, помню! Ты только садись в постель, не остуди ножек своих.

Марине Юрьевне и впрямь сделалось зябко, она закуталась в одеяло и стала похожа на персиянку. Отец же принял позу, провел ладонью по лбу и заговорил вполголоса, но с каждой минутою все более забываясь, где он и перед кем ораторствует.

– Не по розам пришлось идти к престолу, не беспечно, нежась и роскошествуя, благодаря попечению Гефестионову, а сквозь тернии, шипы и крапиву. Уже не Гефестион, а само Всевышнее, небом и всем миром повелевающее, провидение Божие защитило его от мстительного врага и тирана Бориса.

Пан воевода уже раскатывал львиные рокоты, но Марине Юрьевне не хотелось вернуть отца из прошлого.

– Всемогущий Господь явил над нами свое милосердие, как над отроками в вавилонской печи, как над Даниилом среди львов, как над Иосифом, вице-королем и великим египетским старостой, брошенным в колодезь, как над Мардохеем против мстительного Амана. – Рука пана воеводы взлетала к потолку, подбрасывая самые значимые, самые проникновенные слова. – Господь Саваоф показал силу своей длани, тронув сердца поляков, которые тебя, унизительно скитавшегося в чужой стране, возвели на наследственный престол. Показал силу своей длани Тот, чьей столицей – небо, а земля – подножие, когда Virtute Divina польское оружие стало настолько страшно тирану, что, не будучи в силах дать отпор и сломать горсть польских солдат, встревоженные польским мужеством приверженцы Бориса, сто семьдесят тысяч Борисова войска, били челом тебе, наследнику монарха.

– Дальше, батюшка! Дальше! – прошептала Марина Юрьевна, но пан воевода слышал одного себя.

– Почтил тебя тот, перед кем двенадцать старцев слагают свои венцы, почтил тебя, как Давида, презренного безбожным Саулом, уложил Саул тысячу, а Давид десять тысяч. Тот, кто возносится на крыльях ветров, дал мощь и мужество тебе, монарх, против тирана, как бесстрашному Иуде Маккавею. Пусть видит созвездие семи, что не одна лишь воинственная Троя производит на свет Гекторов. Живые подобия Марса родятся в Польше, отважные Камиллы, Аннибалы, Фабии! Доказательством этого служат победоносные пальмы, доставшиеся тебе в удел, и неувядаемые лавры, которыми польский Ахат увенчал чело твое. Носи же долгие годы этот скипетр Северной державы, непобедимый монарх, царствуй с потомством своим и в грядущие века. Пусть твой северный орел обращается к Востоку, очищая его от басурманского полумесяца, и, подобно тому, как душа Ионафана прильнула к душе Давида, так и ты, непобедимый северный монарх, стань единственным Ионафаном моей отчизны Польши!!!

Пан воевода выбросил обе руки вверх, но слова иссякли, и он понял, как все нелепо. И эти воздетые к небесам длани, и этот восторг, эхом звенящий в его ушах. Он бросился к Марине Юрьевне зарыдать, но остановился и сказал тихо, испуганно:

– Ты знаешь… Я не хотел тебе говорить на сон… Однако ж и не сказать грех. Только что наши слуги нашли сверток с письмами…

– С какими письмами? – шепотом спросила Марина Юрьевна.

– От государя Дмитрия Иоанновича. Карла Дунайского, который подбросил сверток, тоже схватили. Клянется, что видел царя.

Марина Юрьевна словно умерла.

– Отчего так темно? – спросила она, не чуя себя.

– Луна зашла за облако.

– Значит, мое несчастье всего лишь затмение?

– Никто из наших не поверил пану Дунайскому.

5

Лжедмитрий Лжеиванович, лжегосударь, лжехристианин, лжерусский мылся в бане с утра и каждый день. Знать, было от чего отмываться. Может, и по зароку, по болезни, а может, колдуя. Светлее, однако, ни лицом, ни волосом не стал.

Нынче баня была истоплена для самых адских чертей, но Лжедмитрий полеживал на полке и, губасто ухмыляясь, глядел на придворного своего мойщика, у которого от перегрева глаза закатывались.

– Поддай пару, а сам – пшел! Очухайся.

Мойщик плеснул на камни ковш боярского меда и, спасаясь от пара, брякнулся на колени и пополз к двери глотнуть спасительного воздуха.

– Эй! – крикнул ему вдогонку Лжедмитрий. – Так русский я человек али не ахти русский?

– Другого такого парильщика во всем свете нет! Уж очень русский! – простонал мойщик и, не в силах оторвать от пола руки, башкой выдавил дверь наружу.

Лжедмитрий задергал кадыком, загыгыкал, икая, всасывая в себя обильную слюну. И смолк. Знал: смех у него отвратительный.

Закрыл глаза, положил руку на приплывшее к нему духовитое облако. Волосы от жара потрескивали, на голове и на груди, но ему было хорошо. Вытягивая в трубу тяжелые, красномясые губы, он подул на облако, гоня его в немилые сердцу Шклов, в Могилев, ибо других мест, других людей, перед которыми он мог выставить свое теперешнее величие, у него не было. Он плыл на своем облаке и, захлебываясь слюной, гыгыкал, представляя рожи Терешки-просвирника, попа Федора Сазоновича, его задоухоженной попадьи. Голяк на облаке. Ох, как вытаращатся. Лжедмитрий вострил свою мысль и не мог придумать ничего путного, как бы ему посрамнее нагадить на прежних своих хозяев.

– Пузоносители… На Господнем деле нажрали. У Терешки и брюхо как просфора, сначала стопкой прет, потом пенкой расползается.

Все те люди были добры к нему, но не было им прощения, ибо он угодничал перед ними до того сладчайше, что дальше хоть сблюй.

Он ненавидел людей, живущих правильно, трудом, детьми… Он и своих ненавидел, живущих от и до, по ниточке завета. Он превзошел в науке кабалиста Иехиеля бен-Элиезера, но кабала-то и ввергла его в нищету, в пресмыкание перед людьми ничтожнейшими, живущими возле коров своих и собак…

Он открыл в кабале ужасную тайну – ему, безвестному иудею, суждено оставить по себе память в веках. Быть ему на царстве, на слуху, на глазах у Пресветлой земли, затмившейся и помраченной на триста лет. Наивный юноша, он поделился открытием с бен-Элиезером, и был изгнан прочь от лица народа своего, и приволокся в Шклов, и продал свой ум, свое знание за кормежку в домах школяров. Пастух ходил из дома в дом, где корова, а он – где школяр.

Учить тупых, как дерево, оболтусов – все равно что плевать на раскаленные угли. Он зубами скрежетал, видя перед собой рыло тупости. Он так дико и рьяно разбивал в кровь лица учеников своих, что они, сговорясь, изодрали на нем одежду в лоскуты, отнесли в нужник и бросили в нечистоты.

С той поры у него не стало даже рубахи. Ходил зиму и лето в бараньем кожухе. С чучела снял тот кожушок. Поп Никольской церкви Федор Сазонович принял было участие в горемыке, взял в дом, дабы он научил грамоте сына и четырех дочек, но дети вытерпели учителя всего-то недели с три. Стали гнить зубы, и хоть молчи как рыба. Откроешь рот – дух хуже, чем из выгребной ямы. Вот тогда и очутился ученый кабалист на дворе Терешки-просвирника. Дрова для печи таскал, тесто месил. Терешка, долго не церемонясь, гнилые зубы работника на нитку, нитку на дверь. Дерг – и нету!

Лжедмитрий, покачиваясь на медовых облаках, втягивал в себя воздух, и радость очищения от прошлого завертывала его в белые, младенческие пелены. Тотчас захотелось ощутить на себе пахнущую морозом простыню. Он уж и пошевелился было, но тут в баню вбежал канцлер, пан Валавский.

– Князь Роман Рожинский в тронной.

– Приехал?! – изумился Лжедмитрий. – Я же ему приказывал воротиться в стан и ждать моего повеления.

– Ничего не слушает, ваше величество! Мы ему с маршалком, с конюшим вашего величества, говорим, чтоб вышел из дома и подождал, пока ваше величество, придя из бани, сядет на свое место, а он не идет. Ужасно грозный человек.

– Грозный? – Лжедмитрий запустил руку в таз с водой, умылся. – Однако я и впрямь переусердствовал с баней… Пусть принесут мои царские одежды. А Рожинскому скажи – пусть не упрямится, выйдет из дому.

Канцлер, отдуваясь, отирая пот с ушей, убежал. Явился мойщик с простыней, но Лжедмитрий не торопился. Отсмаркивался, пил квас, расчесывал густые, черные как воронье крыло, длинные волосы. Спустя час пан Валавский застал повелителя еще в предбаннике, но одетым, кушающим грибной пирог.

– Князь Рожинский не идет из дому! Ни за что не идет!

– Может, его уморить? – спросил Лжедмитрий, переводя нехорошие глаза свои на мойщика. У мойщика тотчас на правой щеке сделалась огненная рожа.

– У князя Рожинского четыре тысячи сабель.

– Пан Меховецкий говорит, что князь взял у Шуйского деньги. Большие деньги, чтоб, улуча момент, сделать измену и поцеловать меня Иудиным поцелуем. К тому же говорят, в военном деле он больше заяц, чем волк.

– Князь Рожинский?! Ваше величество!

– Его имя Роман, ты говорил? А по отчеству как?

– По отчеству у нас, у поляков, называть человека не принято.

– Так он пришел служить не польскому – русскому государю.

– Отец у князя Наримунт.

– Значит, Роман Наримунтович. Погляжу, что это за дерьмо навоняло в доме моем.

6

Входил Лжедмитрий в горницу, где у него стоял золоченый деревянный стул, от Рожинского нарочито отворачиваясь. Сел боком, надвигая на глаза дыбом росшие, нежданные для черноволосого рыжие брови.

Князь Рожинский, не желая замечать царского недовольства, вышел на середину горницы, поклонился и заговорил, удивляя, вежливо:

– Великий государь, четыре тысячи храбрейших шляхтичей, горя желанием наказать похитителей вашего трона, пришли к вам, великому государю, и стоят в Кромах.

– Я никого не звал. Их тоже не звал. Они еще ни разу не сошлись в бою со стрельцами Шуйского, но уже требуют денег. Я не выехал из Москвы на белом коне, я бежал от изменников. Я гол как сокол. Хотите денег, хотите теремов, земель, так идите в Москву. Верните мне мою Москву! Верните мне мою милую жену, заточенную в русской глуши! Верните казну, наконец! Тогда получите сполна по делам вашим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю