Текст книги "Смута"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Для встречи с матерью Дмитрий Иоаннович избрал село Тайнинское. В чистом поле поставили великолепный шатер, дорогу водой побрызгали, чтоб не пылила.
Прозевать этакое зрелище мог разве что увечный да очень уж ленивый – вся Москва повалила в Тайнинское.
День 17 июля выдался знойный. Дмитрий Иоаннович отирал белоснежным платком глазницы и шею. Скашивал глаза на толпу. Живая изгородь польских жолнеров и казаков Корелы казалась надежной. За спиной бояре, но и сотня телохранителей Маржерета.
«Что ж так долго тащатся? О эта торжественная езда!»
Разговаривать с кем-то сил нет. Смотрел под ноги на бордовые, липкие от нектара цветы, на синий мышиный горошек.
Вдруг пошел какой-то шум. Толпа пришла в движение, потянулась в сторону Тайнинского, и он увидел вдали облако пыли, конных, карету.
Торопливо завел под шапку платок, отирая в единый миг взмокшие волосы, и подумал: «Надо будет уронить шапку».
Подтолкнул ее к затылку, дрожащими руками принялся прятать платок и не находил ему места. Выронил, сделал шаг вперед, потом еще и побежал, раскачиваясь тяжелым бабьим задом. Откинул голову, шапка съехала назад и на ухо, упала наконец. Он попробовал ее подхватить, но короткая рука промахнулась. Карету потерял из виду на мгновение, а она уже стоит, всадники вокруг кареты стоят, и через отворившуюся дверцу на землю спускается по ступенькам высокая женщина в черном. Он замер, ожидая, чтоб она отошла от лошадей, от своей охраны – мало ли? – но, соразмерив расстояние, кинулся со всех ног, с колотящимся сердцем и шепча: «Мама! Мама!»
Она вся потянулась к нему, потянула руки, обессилела, обмякла, только он был уже рядом, прижался потною головою к ее тугому, тучному животу. Тотчас вскочил, обнял и, целуя в голову, все шептал и шептал:
– Мама! Мама!
Она ловила его руками, пытаясь задержать, рассмотреть. И рыдала в голос.
«Хорошо, – думал он, – хорошо!» – уводя ее, тяжелую, навалившуюся на него, в шатер.
Народ рыдал от счастья и умиления.
В шатре было прохладно, на столе яства и напитки. Он подал старице вишневого меда, сам хватил ковш квасу с хреном и сел на стул, закрывая на миг глаза и вытягивая ноги. Тотчас поднялся, посадил матушку в кресло и стоял подле, ожидая, что ему скажут. Царица-старица молчала, нежность, назначенная зрителям, сменилась вялой усталостью.
– Для тебя, мама, отделывают палаты в Новодевичьем. На первое время разместишься в Кремле, в Вознесенском.
Марфа не нашлась что сказать, и говорить пришлось ему: – Мы так давно не виделись. У нас еще будет время вспомнить прошлое. Память о безоблачном детстве прекрасна. Я охотно буду слушать тебя о тех далеких днях.
Краем скатерти вытер лицо и вдруг почувствовал нестерпимую тяжесть в мочевом пузыре.
– Прости меня, мама, бога ради! – Он скрылся за пологом, где была приготовлена для него постель, и оправился в угол, на ковер, изнемогая от блаженного облегчения.
Тугая струя мочи истончилась до струйки, но струйка эта никак не кончалась, и он, озабоченный приступом боязни, проткнул кинжалом отверстие в пологе и прильнул к нему глазом.
Толпа пребывала в умилении.
– Это все квасок, – сказал, выходя к Марфе. – Скажи мне, ты всем довольна?
– Да, государь.
– Тогда идем на люди. Пора в дорогу.
Она проворно поднялась. Постояла… и пошла за полог. Он слушал журчание, потирая длинной рукою загривок, откуда страх сыпал по его телу мурашки.
«Побывавшие в царях люди все умные, – сказал он себе, совершенно успокаиваясь, и, поморщась, погнал прочь озорную мысль. – Коли не по крови, так по моче родственники».
Он шел рядом с каретой «матери», глотая пыль из-под колес, почтительный, безмерно радующийся сын. Народ валил следом и по обеим сторонам дороги. Неверы были посрамлены и радостно каялись перед теми, кто опередил их верою, а поверившие сразу, со слуха, сияли, просветленные своею верой.
5
Через три дня после приезда в Москву царицы-матери Дмитрий Иоаннович короновался на царство. Да не единожды – дважды! В Успенском соборе по древнему обычаю, а в Архангельском по вновь заведенному. Над могилами царей Иоанна и Федора архиепископ Арсений возложил на голову царя шапку Мономаха, и была она ему впору. Шапка русская, а кафтан – польский.
Вот к полякам-то и выказала недовольство Боярская дума.
Дмитрий тому недовольству втайне был рад. Сподвижников, приведших его к престолу, следовало приструнить: царство – не военный табор. Да ведь и как русскому человеку не обидеться?
Едет поляк по Москве – не зевай. Слепого столкнет, сомнет и не обернется, потому что сам слеп от безмерной своей гордости. Пограбить тоже не прочь.
Уступая Думе, царь решился наказать одного, но так, чтоб другим неповадно было. Взяли за разбой шляхтича Липского, судили по-московски. Приговорили к битью кнутом на торговой площади. Москвичи обрадовались – есть-таки управа на царевых рукастых слуг! Поляки же рассвирепели. Как?! Шляхтича?! Принародно?! Батогами?!
Кинулись отбивать товарища у приставов. Приставы за бердыши, поляки за сабли. Толпа приняла сторону своих. Мужики давай оглобли выворачивать, бабы в поляков – горшками. Но воин есть воин. Грохнули пистоли. Напор! Побежали москали, не устояв перед шляхетскою отвагою! Бежали, покрикивая: «Наших бьют!» – и уже не сотни – многие тысячи собрались и пошли на ненавистных пришельцев. Умирали, но и били до смерти.
Дмитрий Иоаннович, услышав о побоище, побелел.
– Недели после коронации не прошло! Подарочек! – крикнул по-мальчишески, сорвавшимся от обиды голосом, но приказ отдал ясно, рубя короткой рукою воздух: – Посольский двор, где укрылись обидчики народа, окружить пушками! Выслать глашатаев с указом моего царского величества: виновные в избиении народа будут наказаны. Если шляхта не подчинится указу, не выдаст зачинщиков, то вот мое первое и последнее слово: снести Посольский двор пушками до самой подошвы!
Разыграв огорчение, покинул Тронную палату и, оставшись наедине с Яном Бучинским, просил дружески:
– Сам езжай к нашим людям на Посольский двор: пусть выдадут страже троих. Обещаю: волоса с их голов не упадет. Скажи им всем также: ныне Москва – овечка, но если она станет бараном – никому из нашего брата несдобровать. Бойцовый баран яростью вепря превосходит. Я знаю это. Я видел.
На следующий день Дума хоть и почтительнейше, но твердо приступила к государю, умоляя решить вопрос с иноземцами на Москве. И с казаками!
Бояре говорили друг за другом, по второму разу, по третьему, а государь сидел безучастный, и горькая складка просекала его лоб, чистый, совсем еще юный.
Остаться один на один с Московией – не смертный ли приговор себе подписать? Нагих не любят. Всей опоры Басманов да прибывший из Грузии Татищев… Засмеялся вдруг.
– Что вы так долго судите да рядите? Разве дело не ясное? Польские хоругви за то, что порадели мне, законному наследнику отцовского стола, за то, что искоренили измену Годунова, – наградить и отпустить. То же и с казаками.
Воззрилось боярство с изумлением на государя: ишь как все у него легко! Да ведь и толково!
– У меня нынче есть еще одно дело к Думе, – сказал государь, становясь строгим и величавым. – Мы в последнее время все о казнях думали, а пора бы и миловать. Где грозно, там и розно. Посему вот мое слово, а от вас приговора жду: Ивану Никитичу Романову, гонимому злобой Годунова, вернуть все его имение и сказать боярство. Старшего его брата, смиренного старца Филарета, – о том я молю тебя, святейший патриарх Игнатий, – следует почтить архиерейством.
Улыбающийся патриарх Игнатий тотчас поднялся с места и, показывая свою грамоту, объявил:
– О мудрый государь! А я тебя хотел просить о том же, вот моя грамота о возведении старца Филарета в сан ростовского митрополита.
– Рад я такому совпадению, – просиял государь. – Федор Никитич был добрым боярином и монастырской жизнью заслужил похвалу от многих. Каков до Бога, таково и от Бога.
На радостях никто не вспомнил о митрополите Кирилле, которого сгоняли с ростовской митрополии ни за что ни про что. Может быть, и вспомнили бы, но царь Дмитрий сыпал милостями, только рот разевай: двух Шереметевых в бояре, двух Голицыных в бояре, туда же Долгорукого, Татева, Куракина. Князя Лыкова в великие кравчие, Пушкина в великие сокольничие.
– Я прошу Думу вспомнить еще об одном несчастном, – продолжал Дмитрий Иоаннович, – о всеми забытом невинном страдальце, о царе, великом князе тверском Симеоне Бекбулатовиче. Его надо немедленно вернуть из ссылки и водворить на житье в Кремлевском дворце. Он выстрадал положенные ему царские почести.
Дума снова была изумлена широтою души государя и совсем уж изнемогла, когда было сказано:
– Шуйских тоже надо вернуть. Они сами себя наказали за непочтение к царскому имени. Надеюсь, раскаяние их шло от сердца. Мне незачем доказывать всякому усомнившемуся, что я тот, кто есть. Шапку Мономаха Бог дает. А теперь обсудите сказанное, у меня же приспело дело зело государское – надо испытать новые пушки.
6
Пушки стояли на Кремлевском холме. Государь явился к пушкарям всего с двумя телохранителями.
– А ну-ка показывайте, чем разбогатели.
Две пушки были легкие, а третья могла палить ядрами в пуд весом.
Дмитрий Иоаннович велел поставить цели. Пушки зарядил сам, сам наводил, слюнявя палец, определяя силу и направление ветра. Три выстрела – три глиняных горшка разлетелись вдребезги.
– А теперь вы! – приказал государь. – Пушки отменные.
Когда все три пушкаря промазали, поскучнел, но тотчас окинул цепким взглядом всех, кто был при пушках. Подозвал самого молодого.
– Видел, как я навожу?
– Видел, государь!
– Наводи.
Получился промах.
– Еще раз наводи!
Пушка тявкнула, горшок рассыпался.
– Молодец!
Вытащил кошелек.
– Всем, кто попадет с первого раза, полтина, со второго – алтын.
Стрельба пошла азартная. На три рубля пушкари настреляли.
– Будьте мастерами своего дела, а я вас не оставлю моей милостью. Слава государей в их воинах. Без умелого воинства государства не только не расширить, но и своих границ не удержать. Вы – моя сила, а врагам моим – гроза.
Пахнущий порохом, веселый, счастливый вернулся во дворец обедать. После обеда, пренебрегая древним обычаем – полагалось поспать хорошенько, – отправился в город, в лавки ювелиров.
Ходить без денег по лавкам – все равно что на чужих невест глазеть. Поморщась, повздыхав, Дмитрий Иоаннович заглянул-таки к своему великому секретарю и надворному подскарбию, к Афоньке Власьеву, а тот заперся, притворяясь, что его нет на месте. Дмитрий распалился, двинул в дверь ногою, задом бухнул.
– Афонька! Я тебя нюхом чую! Отведаешь у меня Сибири, наглая твоя рожа!
Заскрежетал запор, дверь отворилась, и благообразный муж, умнейший дьяк царей Федора и Бориса, предстал пред новым владыкою в поклоне, со взглядом смиренным, но твердым.
Гнев тотчас улетучился, и Дмитрий, заискивая, косноязычно принялся нести околесицу:
– В последний раз, друг мой Афоня! Господи, что же ты некрепкий такой? В другой раз приду – не пускай. Сибирью буду грозить, а ты не бойся. «Тебе нужна Сибирь, ты и поезжай!» Скажи мне этак, я и опамятуюсь. А сегодня изволь, дай, как царю. Твоя, что ли, казна? Не твоя. Я, Афоня, обещал одному купцу. Он из-за моря ко мне ехал. Можно ли царю маленького человека обмануть? Ведь стыд! Стыд?
– Стыд, – вздохнул, соглашаясь, Власьев, покрестился на Спасов образ, отомкнул ларь с деньгами. – Казна, государь, едва донышко покрывает.
– Ничего. Сегодня нет, завтра будет.
– Да откуда же?
– Вы-то на что? Дьяки думные. Секретари великие! Шевелить надо мозгами! Такая у вас служба – мозгами шевелить!
Власьев достал мешочек с монетами и призадумался. Дмитрий взял мешочек одною рукою, короткой, а длинною залез в ларец и хапнул сколько хапнулось.
– Пощади, государь!
– Сказал тебе, думай! Думай! Дураки какие-то! Одни дураки кругом! – И не оглядываясь, опрометью выскочил к своим телохранителям. – Пошли, ребята!
7
Блестящие камешки завораживали.
– Не чудо ли? – спрашивал своих телохранителей Дмитрий. – На один этакий камешек большая деревня может сто лет прожить припеваючи.
Купцы-персы, прослышав о мании русского царя, привезли и то, что в небе сверкает, и то, что в океане тешит морского царя. Из всего великолепия Дмитрий безошибочно избрал самое драгоценное. Не спрашивая цены, сгреб с прилавка три дюжины корундов, от кровяно-красных до бледно-розовых, от небесно-голубых до сине-черных, цвета морской пучины, от нежно-золотистых утренних до оранжево-закатных предночных.
Дмитрий выложил все деньги, которые были с ним, но камешки оказались куда как дороже!
– Я даю тебе вексель! – Истовый покупатель не мог отступиться от такой красоты.
Подписал с царскою небрежностью огромную сумму, скинув четвертую часть цены. Купец сокрушенно покачал головой и отодвинул от себя деньги и вексель.
– Будь по-твоему! Вот тебе еще один! – Дмитрий подписал ровно на запрос, но прихватил прозрачно-зеленый кристалл аквамарина. Купец был согласен с такою добавкой и от себя поднес государю топаз с гусиное яйцо.
В следующей лавке Дмитрия поразили голубые бериллы.
Потом он покупал жемчуг, раковины, кораллы, нефрит. Векселя слетали из рук его, легкие, как птицы, и такие же беззаботные.
Напировавшись душою, с дрожащим от волнения сердцем – столько красоты уносит с собой! – Дмитрий устремился в недра базара, в люди. Его телохранители едва поспевали за ним, теряя в толпе.
И стоп! Два мужика: борода к бороде, кулачищи над головами, глаза злые.
– Чё?! – орал один.
– Чмокну по чмокалке, то и будет!
– А чё?
– Да ничего! Врать – не колесо мазать!
– Чё! Чё! – Чёкающий северный мужик грудью попер на обидчика, южного мужика, да в грудь и уперся. – Ты между глаз нос унесешь, человек и не заметит.
– Ах ты злыдня!
– Кто в моем царстве скандал скандалит? – Оба драчуна оказались на воздусях, в огромных ручищах царя.
Поставленные наземь мужики обмерли от страха, но царь нынче был весел.
– Чтоб зло забылось, пошли в кабак.
У кабатчика волосы дыбом стали – царь! А царь сел на пенек спиной к стене, придвинул к себе пустой стол и спросил согнувшегося до земли кабатчика, показывая на мужиков:
– Не попотчуешь ли меня и моих приятелей? Им чего позабористей, а мне квасу, – и шепнул своим телохранителям: – Ребята, нет ли у вас какой денежки? Что было, я в лавке оставил.
Всполошенная кабацкая прислуга уставила царев стол всем, что наварено было, напарено, нажарено.
Мужики почесывались, посапывали, а руки держали под столом, не смели ни пить, ни есть. Тогда государь наполнил чарочки, выпил и закусил блинами, завертывая в них рыбьи молоки и хрен.
Разговор с места стронулся только после третьей, а полился, набирая крепости, когда одна посудина опустела, а другая, радуя мужичьи глаза, была тотчас поставлена.
– Добрые крестьяне мои, – спросил наконец Дмитрий о заветном, – скажите мне всю правду про вашу жизнь. Бояре за мной ходят, как телки за коровой. Я туда, я сюда, а они меня под руки да за столы, да к иконам! К постели и то водят. – И пожаловался: – Про баню каждый божий день талдычат: попарься, государюшка». Словно важнее бани дела нет. Хотите, чтоб царь за вас стоял, так не молчите. Мне про ваши беды важнее знать, нежели веником задницу нахлестывать.
– А чё? – спросил северный мужик. – Цари матерны слова тоже, что ль, говорят?
– Какие матерны? – удивился Дмитрий.
– А про задницу?
– Мели, Емеля! – осерчал южный мужик. – Жить, государь, было бы можно, когда б не служилые твои. По деревням рыщут, беглых ищут. Люди уж обжились, а их хватают, тащат на пустоши, на голое место, на голодную жизнь.
– А за сколько ты верст от старого своего жилья осел? – спросил царь, покручивая нос-лапоток.
– Да верст небось за сто, а то и за все двести! – выпалил мужик. – Не все ли равно!
– А вот и не все! – сказал царь. – Коли ты ныне живешь за сто девяносто девять верст от владений прежнего господина, правда на его стороне, а был умен за двести верст утечь, за триста – тебя уже не тронь. За тебя и новый хозяин постоит, и я за тебя постою.
– Неужто верста версте рознь?
– Версты те же! Да только на двухсотой версте закон – за тебя, а на сто девяносто девятой – за твоего прежнего хозяина. Таков мой указ – вам, мужикам, в защиту, во спасение.
– А Юрьев день-то чё? – спросил северный мужик.
– Что он тебе дался, Юрьев день?! – вытаращил озлившиеся глаза Дмитрий Иоаннович. – Юрьев день тебя, что ли, кормит? Вся бедность русская от него, от вольного дня. Где трудно, там вовсе руки опустят и ждут своего дня, когда можно перебежать на иное место. Тараканье это дело – из избы в избу бегать.
– А чё сидеть? – вспылил северный. – Чё сидеть, коли господин хуже Верлиоки? Как ни работай – все он себе заберет и все по миру фукнет. Сам гол, и люди его босые. Где правда?
– Я вчера в Сибирь послал людей моих ясак собирать, – сказал Дмитрий, глядя чёкающему мужику в глаза. – Бедных людей приказал льготить. Все сыски с бедных запретил и заповедал. Разживутся люди, сами заплатят. Я пришел к вам, чтоб все вы жили без всякого сумнения, в тишине, в покое. Вы разживетесь, и я богат буду! Вы исхудаете, и я буду тощ, как все. Это и есть правда. Я в Путивле с войском долго стоял. Путивльцы на меня поизрасходовались. Не скупые они люди! Я их доброту не забыл – десять лет им жить без оброку, добра наживать.
Пьяный человек, ничком лежавший на столе, разбуженный все возрастающим голосом государя, – кабак примолк и слушал затая дух! – поднял голову, и Дмитрий Иоаннович замер на полуслове.
– Корела?! Ты?
Знаменитый атаман, гроза Годунова и всего стотысячного московского войска, до того опух, что ни глаз, ни лица.
– Госуда-а-арь! – Корела вскочил на неверные ноги и тотчас повалился мимо пенька.
Выполз из-под стола, с четверенек поднялся, стоял опустив голову, обливаясь слезами.
– Виноват… Виноват.
Дмитрий подошел к нему, взял за руку, уложил на лавку, под окнами.
– Отдохни, Корела, верный слуга.
Достал из-за пазухи жемчужное заморское ожерелье, а на нем еще одно запуталось – положил Кореле на грудь.
– На похмелье.
Пошел из кабака прочь, взгрустнувший, всем тут близкий, свой человек. И вдруг отпрянул от двери, стал за косяк. В дверь просунулась голова стрелецкого полковника из царевой стражи.
– Государя не было?
– Не было! – дружно сбрехали кабацкие люди.
– Заскучали бояре без меня, – сказал Дмитрий и заговорщицки подмигнул, хитрый, рыжий. Лапоточком-носом перешмыгнул и – на волю!
Уходя от своей всполошенной охраны, юркнул мимо купеческих рядов, перебежал через Москворецкий мост и отправился в сторону Царицына луга.
Красной дичью, за которой бегают столько охотников, недолго себя воображал. Глянулась ему мимошедшая боярышня, и вот уж сам – охотник.
Боярышня в голубой ферязи, в голубой заморской шали, а глаза у нее самого моря голубее. Семенит, прибавляя шагу, а Дмитрий со своими двумя чучелами не отстает. Ближе десяти шагов не подходит, но и не отстает. В отчаянии остановилась дева, обернулась. Гнев звездами из глаз. Замер и Дмитрий. Не налюбуется. А дева заплакала, личико в ладошки и бегом!
Как лев, обернулся Дмитрий к одному из телохранителей: – За ней, опрометью! Потеряешь – голову снесу! И чтоб ночью у меня была.
8
А потом государь валялся на лужку, не хуже младенца, у которого ни думы, ни заботы.
Кузнечики вовсю стригли траву, да ни одна травинка не повалилась. Над кружевом Москвы стояли белые башни облаков. И под этими облаками мелькали стрижи – дерзкая милая птица. Государь вздремнул на мгновение и пробудился, удивленный.
– Чижом себе приснился. Из клетки вылетел, а в клетку дверцу не найду.
С Царицына луга отправились в сторону Конюшенного двора, и уж конечно Дмитрий не миновал лошадиного торга.
Поглядеть в тот день было на что. Выбрал глазами белолобую, черногубую, с блестящими черными копытами, мышастую, в серебряных снежинках, двухлетку. Завороженный дивной живой красотою, подошел к хозяину, к рыжебородому казаку.
– Оседлай!
Казак узнал царя, поклонился.
– Великий государь, нельзя. Лошадь необъезженная.
– Седлай! – А сам рукою к морде уже тянется.
Щелк! – Жемчужные зубы сомкнулись в вершке от ладони.
– Государь, совсем дикая кобыла! – струсил казак.
– Седлай! – тихонько, властно повторил Дмитрий и положил тяжелую руку лошади на спину.
Кобыла от гнева дрожала и шипела по-змеиному, когда дюжина конюхов водрузила на нее седло и затянула подпругу.
Казак умоляюще встал перед царем на колени, но тот вырвал у него из рук узду и с криком «Разбегайсь!» прыгнул лошади на спину, непостижимо попадая ногами в стремена.
Словно гордая дева, ненавидящая насильника, по-человечески кричала серая лошадь. Вскидывала задом так, что доставала копытами небо, кидалась в стороны, кружила, шла заячьими скачками и, вся в пене, с глазами тоскующей лебеди, замерла посреди двора, усмиренная мужской, уверенной в своей правде волей.
Дмитрий спрыгнул на землю, взял лошадь ладонями за морду и поцеловал в черную ее губу.
– Сколько, казак, хочешь за свое чудо?
– Пятьдесят золотых!
– Ого! – удивился Дмитрий, но тотчас достал вексель. – Вот тебе двадцать. Деньги получишь у моего казначея.
К государю подошел Маржерет.
– Ваше величество, мы с ног сбились. Вы совершенно потеряли чувство опасности.
– Француз, милый! Я же среди своих, русских людей. Они все любят меня! – И, садясь на поданную охраной лошадь, крикнул торговцам лошадьми: – Эй, ребята! Слава вам, добрым моим подданным!
– И тебе слава! – весело откликнулась толпа. – Уж так, как ты, ни один в целой России на коне не сидит.
– Вот видишь! – смеясь, сказал Дмитрий Маржерету. – Все на меня смотрят! Все любят. Знаешь, сколько лет нагадала мне юродивая Авдотьица? Тридцать четыре года быть мне на царстве!
И, меняясь в лице, губы ниточками, в глазах мутно, шепнул:
– Ты корабль готовь! Чтоб все в нем было, и еда, и питье, и деньги – мешками. На следующее лето поплывем с тобою во Францию, к французскому королю в гости.
Искала стража государя ради важного дела: прибыл из Польши гонец с похвальным письмом ко всему российскому рыцарству от сандомирского воеводы Юрия Мнишка, доброго гения московского царя.
Бояре, как всегда, обоспавшись после обеда, сидели позевывая, подремывая. Но московская жизнь менялась. Письмо только еще пришло, а ловкие, умные секретари царя Дмитрия ответ уже составили. Ответ был предложен на подпись боярам Мстиславскому и Воротынскому, которые с написанным согласились и зачитали письмо царю и Думе. Ясновельможный пан выставлял боярству свои несомненные заслуги перед государем, он, Мнишек, есть начало и причина восхождения на московский стол природного царя Дмитрия. Бояре были согласны: «За то, что ты служил и промышлял нашему государю с великим радением и впредь служить и во всем добра хотеть хочешь, и мы тебя за это хвалим и благодарим».
– Я рад, – сказал Дмитрий, – доброму слову великого боярства, сказанному безупречному рыцарю, пану Мнишку. Дружество, возникшее между польскою шляхтою и русским дворянством, угодно Богу и замечательно для обоих государств, Польского и Московского.
Дмитрий взвинтил себя, встал с трона, и вот уже его глаза, такие непроницаемые, гасящие свет, блистали. Лицо утончилось, нежный, девичий румянец тронул серовато-белую кожу.
– О знатные господа мои! Соединяясь, русские и поляки предстанут пред миром силой, невиданной в веках. Не уничтожающей и попирающей, но дающей живительные токи для всходов вечного мира. Чтобы торжествовал мир, надо уничтожить зло войны. Война – это Турция. Я хочу, чтобы к королю Сигизмунду поехал человек мудрый и терпеливый, наш великий секретарь Афанасий Власьев. Воевать в одиночку – ввергнуть себя в бездну лишений и неизвестности. Воевать в союзе – значит добыть победу. Победа над турецким султаном избавит Россию от ее вечного страха перед крымцами, я уж не говорю о приобретении свободных земель и моря.
Дмитрий постоял, окидывая орлиным взором заслушавшихся бояр: пронял тугодумов. Но только он сел на свое место, ему сказали:
– Великий государь, а ты ведь опять взялся за свое.
– Что такое? – удивился Дмитрий. – Ты о чем это, Татищев?
– Да о твоих векселях, великий государь.
– Каких таких векселях?
– Да о тех, что ты дал купцам-персам и казаку.
– Не давал я никаких векселей.
– Врешь!
– Ей-богу, не вру! На покупки я деньги у Власьева нынче взял. Скажи, Афанасий! Брал я у тебя нынче деньги?
– Брал.
– Ну, вот! Ты, Татищев, напраслину на меня возводишь.
– Совсем ты изоврался, великий государь. Вот они, твои векселя. Их уже представили к оплате. А платить нечем. Всю казну ты порастряс, великий государь.
И тут выступил боярин Мстиславский.
– Векселя надо не принимать. Коли мы начинаем войну с турками, денег нужно с Ивана Великого, а у нас в сундуках дно просвечивает.
– За деньгами я в Сибирь послал, – отмахнулся Дмитрий. – Нехорошо царя вруном величать. Приедут послы, а царь у вас – врун.
– А ты не ври! – посоветовал Татищев.
Дмитрий передернул плечами и, глядя поверх голов, сказал властно, четко:
– Ян Бучинский, ты повезешь ответное письмо наисветлейшему пану Мнишку. Пусть поторопится с приездом. А ты, Афанасий, будешь просить короля Сигизмунда, чтоб дал свое согласие на отъезд из его пределов невесты моей Марины Юрьевны.
С Бучинским у Дмитрия все уже было обговорено: старик Мнишек должен был выхлопотать у католического легата соизволение для католички Марины во время венчания на царство принять причастие из рук православного патриарха и чтоб ей позволено было соблюдать иные русские обычаи въявь, а католические втайне. Русские постятся в среду и в пятницу, католики не едят мяса по субботам. Русские женщины прячут волосы под убрус, польки же похваляются красотою причесок, баня для русских – вторая церковь.
Дмитрий сидел опустив глаза и почти не слушал бояр, которые, по своему обыкновению, принялись истолковывать услышанное от государя. Он снова почувствовал страх. Ему здесь было страшно, в Кремле, не на базаре. Здесь! Те, кто уличают его во лжи, солгали сами себе, своему народу, своему Богу, своему будущему и своему прошлому.
Он желал видеть около себя поляков, блистательных полек. Он желал снова быть в походе, в боях, лишь бы не в тереме, где из каждого угла на него смотрят. В углу никого, но смотрят. Уж не стены ли здесь с глазами?
9
Посольства уехали. Быстро легла зима. Осенняя тьма растворилась в белых просторах, ночи стали серебряными, дни алмазными.
Дмитрий снова ожил. В подмосковном селе Вяземы по его скорому приказу выстроили огромную снежную крепость.
– А не поиграть ли нам в войну? – спросил своих бояр Дмитрий Иоаннович. – Чтобы брать настоящие крепости, нужно хотя бы уметь игрушечные одолевать. Поглядите на себя – мешки. Жирные, вялые. А ведь все вы – воеводы. Завтра выезжаем в Вяземы, я с моими телохранителями сяду в снежной крепости, а вы будете ее воевать.
– Может, государь сначала покажет нам, неумелым, как это делается? – спросил неробкий Михаил Татищев.
Годунов почитал Татищева за ум и деловитость. Посылал его к Сигизмунду объявить о своем воцарении. Мудрецом и воином проявил себя Татищев в Грузии. Привел под царскую руку караталинского князя Георгия, исполнив заодно тайное поручение найти для царевича Федора невесту, а для царевны Ксении жениха. Невесту Татищев углядел в дочери Георгия, в десятилетней Елене, а жениха в сыне Георгия, князе Хоздрое, которому было двадцать три года. Елену отец не отпустил, пусть в возраст войдет, а князь Хоздрой отправился в Россию, и быть бы свадьбе, когда б того Бог пожелал.
Живя в Грузии, Михаил Татищев сразился с турками. Всего сорок стрельцов участвовало в битве под Загемой, но именно их дружный залп не только остановил турецкое войско, но обратил в бегство.
– Ты прав, Михаил, – согласился Дмитрий с Татищевым. – Бояре пусть будут в осаде, наступать буду я. Драться снежками.
С тремя ротами своей охраны, где командирами были француз Маржерет, шотландец Вандеман и ливонец Кнутсен, Дмитрий расположился у подножия сверкающей твердыни.
Снежный замкнутый вал, сложенный из огромных глыб, высотою был с кремлевскую стену. Хрустальные башни из пиленого голубого льда сверкали алмазными зубцами, и жители Вязем дивились на чудо, которое сами и сотворили по воле царя для его царского величества потехи.
Завороженный, как мальчишечка, сопли только и недостает до полного восторга, стоял перед сказочным замком царь Дмитрий.
Он стоял один перед сверкающей белой горой, под взглядами тех, на кого вышел. Вся Дума, все князья с княжичами, вся старая домовитая Русь взирала на него с потешной стены.
– А царевич-то в Угличе каждую зиму крепости на Волге ставил? – сказал боярину Василию Шуйскому, только-только привезенному из ссылки, боярин Михаил Татищев. Спросил и дышать перестал, ожидая ответа.
Промолчал Шуйский. Снежки ощупывал, лежащие перед ним горкою. Глазки кроличьи, красные, реснички поросячьи, как щетинка. Личико остренькое, ни ума в нем, ни осанки. Положи ничто – оно ничто, поставь ничто – оно ничто. Фу! – и весь сказ.
Человечек внизу поднял вдруг руку и что-то закричал веселым звонким голосом.
– Чего? – не расслышал князь Василий, встрепенувшись и обращая свою куриную головку к Татищеву.
– Говорит, что мы есть Азов!
– Азов? – удивился Василий. – С чего бы то?
– На Азов собираемся. Лета ждем. Придет лето, и айда!
Дмитрий и впрямь звал выскочившие из снежных окопов иноземные свои роты – на Азов.
– Возьмем нынче – возьмем и завтра. Нынче потеха – завтра дело. Азов! Азов!
Размахнувшись длинной рукою, пустил тугой снежок в глазевших со снежной стены бояр.
Точно в лоб! И кому? Бедный Василий Иванович затряс куриною головою, оглушенный, расшибленный. Сел. Заплакал.
Многоязычный радостный рев одобрил меткость вождя. Армия Дмитрия, осыпаемая снежками, упрямо полезла на вал, отвечая редко, да метко.
Дмитрий, прикрываясь локтем, озирал наступающих, их трудную медлительную поступь: ведь чтобы сделать шаг, нужно носком сапога пробить лунку для опоры. Засвистал вдруг в два пальца, тонко, пронзительно. И, когда все посмотрели на него, кинулся вверх, как огромный паук, опираясь на стену руками и ногами. И вот она, вершина. Дмитрия пхнули валенком в самое лицо. Опрокинулся, отпал от стены, но кошкой, кошкой перевернулся в воздухе и заскользил вниз, лицо держа к опасности.
– На Азов! – крикнул он снизу, сияя озорной улыбкой. – Бей брюхатых!
Блистающая туча прибереженных для решительного натиска, оледенелых снежков обрушилась на головы бояр. Где же почтенному устоять перед грубой молодостью? Бояре были сметены с вала, сшиблены вовнутрь крепости, в глубокий снег.
– Хорошо! – кричал Дмитрий, стоя под стягом на валу. – Всем по чаре и по девке!