355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Югов » Человек в круге » Текст книги (страница 4)
Человек в круге
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:52

Текст книги "Человек в круге"


Автор книги: Владимир Югов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Это зрело все-таки (или так теперь выглядела скромная жидковатая в общем-то папочка). Четыре доноса не по бывшим коллегам, с которыми Елена Мещерская общалась, прикладывались ныне к судьбе ее мужа, но касались только ее деяний. Шугов вовлекался в "негатив" через посредство опрометчивости своей жены. Два доноса касались его ревности.

Вот они, я их тогда успел выписать.

"Доношу до Вашего сведения, что 23 февраля на вечеринке у старшего лейтенанта Шугова я наблюдал следующее. Жена Шугова, одетая не совсем прилично, – ее тело просвечивалось сквозь материю и было, как вскользь бросил капитан Пионтик, великолепным, на замечание мужа, сделанное им на кухне один на один, заразительно засмеялась и сказала: "А я хочу, чтобы меня пожирали глазами! Я чувственная женщина, и мне приятно, когда на меня жадно глядят". Шугов, слегка уже опьяненный, резко отреагировал. "Ты всегда была проституткой. Твой отец был не глуп, сплавив тебя в военный гарнизон, где все видны – как на ладони. Если бы тебе большой город, ты бы смогла легко обслуживать половину города". Лена Шугова бросила в последнего тарелкой. Он ее, как жонглер, поймал. И тогда на кухню вошел капитан Пионтик, попытался сделать из этого всего юмористического свойства представление. Этот факт свидетельствует о ненормальной обстановке в семье пограничника-офицера Шугова. Прошу принять к сведению.

СЕРЫЙ".

"На первомайской маевке, у моря, три офицера и их жены (Куликовы, Светлановы и Шуговы) вели фривольный разговор о том, что в последнее время нравы стали падать. Шугова засмеялась и сказала: "А почему это кого-то должно волновать? Неужели нет другой работы, как лишь заглядывать в замочную скважину и наблюдать: кто как и кто с кем?" Светланов заметил, что для офицера-пограничника и это важно. Мораль должна быть внутри человека: мало ли что кому хочется? Следует придерживаться коммунистических заповедей. "В чем они? – уже серьезно спросила Шугова. Не в том ли, что кое-кто, проповедуя всяческие моральные кодексы, сам пытается потихонечку обнять чужую жену за талию". – "К тебе всегда лезут". – Капитан Шугов нахмурился и настроение его улетучилось. – "А ты запри меня в клетку и оттуда показывай своему начальству. Все вы, мужики, отчаянные лгуны. Только помани вас пальчиком – кто бы вы ни были пограничники, чекисты, политотдельцы – вы распустите, как петухи, свои хвосты и – вот уже сражены!" – "У вас было много поводов, чтобы обвинить в моральном падении всех воинов?" – сказал обиженно Светланов. – "Ой, не зарекайтесь! Захочу – и вы как щенок поползете к моим ногам". Это жена Шугова сказала уже тогда, когда ее муж ушел от компании.

Таким образом, все мною услышанное лишний раз свидетельствует, что в любую минуту жена офицера Шугова может нарушить нашу советскую мораль, сделать из любого воина морально-неустойчивого человека, который меньше всего будет думать о выполнении своих уставных обязанностей.

МЕРИДИАН".

Ну что ты так долго возишься? – спросил меня Железновский. – Не пора ли кончать? Все равно нигде не пристроишь, – заухмылялся, как всегда.

– А вдруг наступит время и о таких будут рассказывать? – Я говорил это уже на ходу, неся ему папочку.

– Никогда! Это ты заруби на носу! Никогда!

Майор Железновский спрятал папку опять на самое дно чемодана и, выпрямившись, поглядел на меня снисходительно:

– Ты не спросил – почему?

– Почему?

– Потому что каждый второй из вас – в таких папках. Писали! Каждый второй, учти! А на кого писали... Эти злые! Открой все папки – друг друга погрызут.

Он ошибался, Железновский. Открыли папки, и мир не рухнул, и люди оказались – не звери. Всепрощенцы, эти люди. Всегда верят, что все плохое проходит, а хорошее остается с ними. Плохое, – говорят они, – забывается. Забываются доносы, пасквили, оповещающие человечество о вреде там, тут, рядом, далеко. Все плохое, записанное в бумажках, весом в миллиарды тонн, хранится теперь в тайниках, и ничего, выходит, оно не значит для добра, заложенного самой природой в человеке.

За окном загудела машина.

– Ты не провожай! Провожать запрещено даже полковнику Шмаринову. И нигде ни звука – кто тут был и что тут было.

– Ты уже предупреждал, – сказал я спокойно. – Ты любишь предупреждать... Что сказать Лене?

– Не беспокойся. Она едет с нами.

– В качестве кого?

– В качестве... А впрочем, какое твое дело? О ней я тебе уже все сказал. И о себе в отношении ее тоже все сказал.

– Завязал? Чтобы – ни пятнышка, ни капельки на мундир?

– Ну допустим. Я же тебе объяснил, что существует понятие карьеры. Для тебя это ноль-ноль целых, ноль-ноль десятых.

– Я обделен? Судьбой?

– Неужели ты так ничего и не понял, летописец? Вашему брату, этим срочникам, которые служат уже по шесть лет, карьера закрыта. Неужели ты этого еще не понял? Взяли вас в шестнадцать, сейчас вы молоды – всего по двадцать три. Но шесть лет – не догонишь. Хозяин тебе ответил насчет службы. В царской армии служили по двадцать пять. И ничего! Для вас еще медные котелки делают! Какая карьера?

– Вы только... Только генеральские сыночки! Новая элита! Вы!

– Что-то в тебе есть, милый, за что не хочется погнать по этапам! Но когда-нибудь наткнешься... Я бы тебе показал – генеральские сыночки! Да ладно! Живи!

– Доберешься еще. – Я озверел. – Не поленись тогда добраться сюда из столицы.

Железновский придвинулся ко мне чуть ли не с кулаками:

– Ты что, действительно считаешь, что все, в том числе и я, законченные суки? Дал бы я тебе в рожу, да драться ты умеешь, скот! Подкрасишь – неудобно перед начальством. – Он вдруг по-доброму засмеялся.

– Все-таки – о ней? В каком качестве Лена едет?

– Я тебе уже сказал. Какое твое дело?

– И какое мое дело? И какое твое дело?

– Принципиальный, зануда!

– Ну, конечно, не к тебе же она шла, когда я выходил, перед вашим этим общим обедиком, из штаба отряда?

– Может, ее вели... Чтобы снять очередные показания... – Он по привычке оглянулся, он стал самим собой. – Ты что, всего не переварил, что случилось?

– Многое из того, что случилось, я не понял. Не понял!

– Ну и скажи себе спасибо, что не понял. Иначе кто-то бы тебе помог, чтобы ты все сразу понял. За женой интенданта Соловьева зашагал бы с песней. Что не пошагал, за это благодари Шмаринова.

– И тебя, конечно.

– Может меня – в большей степени, придурок.

Я набычился, замолчал. Потом мне пришла ясная мысль о продолжении всего, что идет, и о том, что это продолжение уже его, Железновского, не касается. Он уедет, забудет все. У него карьера. Он хитер, изворотлив. Он даже меня готовил к тому, чтобы о нем я никогда не говорил плохого в связи с женой сбежавшего коменданта. Железновский не обижал Мещерскую! Он будет ехать, сопровождать ее, сделает вид, что никогда с ней не танцевал, никогда в палатке не говорил о своей любви к ней. А я останусь здесь. Мне – заслон перед карьерой. Мы опоздали. Поезд уехал наш. Они учились, эти все. А мы шесть лет, изо дня в день занимались шагистикой. Напра-аво! Нал-л-ево! Часовой – есть лицо неприкосновенное! Стой, кто идет! Разводящий со сменой! Стой, стрелять буду!.. Проклятье! Жалость, жалость, жалость!

Но я сказал, о чем думал:

– Пустит меня Шмаринов на заставу Павликова, как ты думаешь?

Он от двери уже ответил:

– Это он уже будет решать. Без моей подсказки... Впрочем, вы братья по волейбольному оружию. Почему бы ему не подтолкнуть тебя к виселице? – И издевательски усмехнулся: – Прощай, газетчик! Молю тебя, не дай Бог интересоваться всем тем, чем ты интересуешься в таких дозах. Сбрасываю все на нервные перегрузки. Пашешь-то за двоих. Редактор твой каждый день портки стирает от страха...

Я ему сразу же все почему-то простил. Ведь не замел же он меня? И ведь он там, в палатке, когда отключился, был человеком. Ведь он говорил там по-другому. На нашем человеческом языке говорил. Сейчас он – карьера. Мчится к ней. Но все-таки говорит. Со мной говорит. Что для него я в сравнении с ним? У него – крыша! Какая крыша! А я? Я остаюсь один на один со своим трусливым редактором. И – никого более. И впереди непроверенно-длинный срок службы. И Романовский крест над головой. И афганец-ветер. И тоска смертная – Лена уехала! Лена уехала!

– Счастливо, Игорь! – мягко, как можно мягко сказал я ему, не посадившему меня вместе с женой интенданта Соловьева. – Не поминай лихом. И не думай, что я такой дурак, чтобы болтать языком и в чем-то копаться. Это серьезно.

Он поглядел на меня долгим, изучающим взглядом и дружески помахал мне рукой.

– Слушай, – порывисто вернулся. – Не надо уверять, что завяжешь с разбором этого всего, что было. Сам же поедешь на заставу... Зачем же хитришь... Нас же, каждого из нас, не переделаешь! И не все же мы подонки. Эти ребята... Впрочем, я тебе уже говорил! Но неужели ты думаешь, что это не урок?.. И пойди к ним, оставшимся. Пойди! И передо мной не стелись. Ты другого уверяй, что не станешь копаться. Мы все – идиоты и будем копаться, хотя это очень страшно. Ты еще этого не знаешь!

Дверь хлопнула, потом, под очередное гудение машины, хлопнула калитка.

Шмаринов сразу согласился: поезжай. Он снабдил меня документом, посадил в машину, которая спешным порядком отправлялась на заставу Павликова.

– Выйди-ка на минутку, – когда уже загудел мотор, сказал он.

Я быстро выскользнул из кабины. Мы отошли от всех.

– Знаешь, зачем я согласился так быстро? – спросил Шмаринов. – Ведь семья Павликова там. Обычно в таких случаях... Да хоть подыхай!.. Да что там говорить! – Он махнул бессильно рукой. – Катей ее зовут. А малышей не помню. Ты сам уже довези ее. Тут я буду стараться...

В машине со мной ехало новое пополнение – ребята крепкие, но какие-то уж больно, для взгляда солдата, прослужившего столько лет срочной, неотесанные. Форма на них сидела неуклюже, топорщилась. На все мои вопросы, однако, они отвечали односложно, увиливая от прямых ответов. Кто-то с ними поработал по всем пунктам этого недурного для военных слова – бдительность. Они были бдительны, насторожены. И во мне даже, человеке, которого посадил в машину полковник, как они поняли, старший тут, подозревали чужака, которому ни в коем случае доверяться нельзя. Что тут произошло, они толком, пожалуй, не знали, но чувствовали: произошло немаловажное, раз их так быстро обмундировали, выдали автоматы и винтовки и спешно везут на машине куда-то далеко, в пески.

Полулунные, серповидные очертания барханов показались вдали. Мы ехали к ним с наветренной стороны. Вытянутые по ветру "рога" приблизились прямо к колесам машины, бугристые пески шли теперь и справа, и слева. Они, эти "салажаточки", притихли, перестали даже сморкаться. Были среди них русские, один с Байкала. Когда задул афганец, это перед тем, как я сел в машину, он сказал, что у них баргузин – так то ветер, а этот, мол, южный, весенний – чепуха – перетерпим; были среди них грузины, один тоже что-то сказал про влажные тропические ветры и растения... Были армяне, азербайджанцы... Они, оказывается, из школы сержантов. Не доучились. Всех подняли. И едут сменять, как в войну, своих побратимов...

На заставе был один повар Егоров и семья старшего лейтенанта Павликова. Когда остановилась машина, я спрыгнул первым и пошагал к домику, где, по моим представлениям, должны были находиться квартиры недавних тутошних офицеров.

Меня резко перенял Егоров.

– Что-то начальства большого нет, товарищ старшина? – заискивающе заблеял он козленочком. – Может, вы решите вопрос? Я ить вас видел там, средь начальства крупного!

– А зачем тебе начальство? – сурово спросил я.

– Товарищ старшина! Ить их, то есть жану ево, все одно выселят отсель. А у меня мука клякнет, песком порошится. То ль дело – простор! А у них и стол человечный...

– Ты, что же, хочешь побыстрее выселить их?

– А их самих выселять. Оне – жена врага. И дети еи тоже таковые будут.

Он имел большие руки, они у него скреблись, ползали по засаленным карманам: видно, что-то всегда таскал в них, чтобы вовремя отправить в свой широкий рот с толстыми губами.

– Наверное, старший лейтенант Павликов тебя любил, Егоров. И в обиду не давал?

– Эт точно! – расплылся он в ухмылке.

– Так чего же ты парку гонишь? Или уже невмоготу терпеть в своей кухне? Хорошо же знаешь... Вдруг с сопредельной стороны, пользуясь такой ситуацией, придут сюда ночью. В диких беглецах окажешься. К первому-то – к тебе, в домик хороший. Подумают, что начальство, а?

– Разрешите идти? – нахмурился Егоров. – Шуткуете, товарищ старшина! А мне не до шуток... Я ить в действительности для них, – кивнул на пограничников, быстро выстраивающихся, – стараюсь! И жайранчика кокнул. С первого выстрела, товарищ старшина. И уж посвежевал. А от с лапшой – не больно разгонишься. Я сто раз говорил старшему лейтенанту, что стол нужон. А ен – нетути да нетути!

Я зашел в домик. Жена Павликова сидела почему-то на чемоданах. Детишки все уже собраны. Павликова оказалась маленькой тридцатилетней женщиной, глаза ее выплаканы. Она догадалась, что на этом свете уже вдова, однако последняя надежда, как и у каждой любящей женщины, в ней теплилась. И, увидев меня, понимая хорошо в званиях, понимая, что я, старшина, не могу ей помочь так, как она бы хотела, все-таки поднялась с чемодана и, заглядывая мне в глаза, спросила:

– Что с моими Сашенькой? Вы знаете?

Я сел на табуретку. Она была сработана надежно, крепко. И семья тут стояла и жила надежно и крепко. И вот – случай. Случай этот все решил вмиг. Все зависело от одного слова человека, который приезжал даже не на заставу, где все произошло, а в город, инкогнито. Сейчас он мчится к себе, в Москву, охраняемый молодцами в хромовых сапогах, и Игорь Железновский тоже обслуживает его вместе с этими молодцами.

С ними Лена?

Ах, Лена, Лена! Игрунья Лена!

Где теперь твой муж, жизнь которого в деле, в той папочке, – как на ладони?

Что же ты, Лена, сделала, что он ушел от тебя не просто к другой женщине, а туда, к чужим женщинам, к чужим людям?

Почему так вышло? Кто в этом виноват?

Ничего так и не ответил я Павликовой. Я вернулся к размещающимся пограничникам и вскоре нашел старшего из них – лейтенанта Дайнеку. В машине он был до того скромен, что не претендовал даже на то, чтобы ехать вместо меня в кабине. Правда, может он бы и захотел поехать в кабине, но, видно, увидел полковника, который там распоряжался и выделил меня на роль отмечаемого особым вниманием.

Я извинился за то, что Дайнеку вроде оттер. Он засмеялся:

– Ну вот еще! О чем это вы!

Я рассказал ему о Павликовой и ее малышах, все ожидающих решения свыше. Намекнул на просьбу тамошнего начальства – сказал, что в штабе мне поручили позаботиться о них, ну и тому подобное. Дайнека оказался смышленым и добрым малым. Только он спросил:

– А почему же они меня не предупредили?

Законный вопрос. Мне не хотелось подставлять Шмаринова. Вдруг Дайнека кому-то станет говорить и назовет его. Я стал нажимать на его сознание.

– Так будьте без разных указаний человеком, – сказал я. – Оградите ее пока от бед, постарайтесь накормить и ее, и детишек.

Дайнека, конечно же, видел, кто сажал меня в машину, в привилегированную кабину. Просто так не сажают. Он-то это уже понял на службе.

– А все-таки, кто вы такой будете? – поинтересовался он.

– Старшина.

– Это я понимаю, – согласился со мной Дайнека. – Я о другом. Я же солдатам тоже должен сказать, кто тут между ними ходит.

– Я редакционный работник. Организовываю материал для газеты.

– А для какой газеты? Для нашей, пограничной?

– И для пограничной. – Я стал набрасывать на себя важность. – Я печатаюсь широко. – Тут я Дайнеку не обманывал – даже Железновский на подпитьи, в той самой палатке, где была даже газированная и минеральная холодная вода, мне напевал, какой я великий деятель: печатаюсь, мол, безостановочно, нет управы!

– Понятно, – задумчиво произнес Дайнека. – Но все же... Это – как сказать... Произошло тут, конечно, дело нелегкое. И служба новая пойдет...

– Служба-то пойдет. Но людей забывать не надо.

– Ясное дело, не надо. И все же – на виду, однако. Наказание несет всегда и ближний.

– Согласен. Но мне не хочется писать, право, негативное. Еще не так просто во всем разобраться.

Дайнека вдруг озарился:

– Товарищ старшина! В чем вопрос! Или не люди мы? Сделаем! Я лично пока этот домик и не собираюсь оккупировать. Я – с солдатами.

– Ну и договорились по-человечески. Мне поручено забрать семью. А сегодня уж... Приглядите! И за поваром понаблюдайте. Вы за ним приглядите, за поваром, приглядите. – Я специально заострял. – А то у него слишком большие претензии к людям.

– В чем вопрос, товарищ старшина. Повара у нас из своих найдутся.

– Присмотрите за ним. Чтоб жену своего бывшего начальника не обижал, – сказал я напрямую, понимая, что лейтенант еще не совсем точно уясняет, что я от него хочу.

– Присмотрим, – пообещал лейтенант, наверное, только недавно вышедший из училища.

Конечно, в житейских таких передрягах он еще не был и не совсем четко представлял положение вдовы и ее детей. Не останутся же они тут в качестве нахлебников, никто на границе держать их не станет.

Я пробыл на заставе до утра, пользуясь правом газетчика. Обошел все помещение вдоль и поперек. Это было каменное здание, прочно сидящее на земле. Руками пограничников – и в первую очередь волей и энергией покойного старшего лейтенанта Павликова – все здесь было сделано для того, чтобы его подчиненные, которым волей трудного рока приходилось вот уже шестой год коротать здесь свою срочную, жили в приличных по этим временам условиях. Жилые помещения, оставленные личным составом заставы, можно сказать не по его вине, выглядели ухоженными, добротно оборудованными. Здесь были умело сработанные кем-то – здешними бывшими столярами, может, деревянные койки, расставленные просторно; у каждой койке по тумбочке. Они имели теперь вид недостойный для установленного воинского порядка, ибо у иных были распахнуты дверцы, выдвинуты ящики. Кое-что от здешних недавних жителей осталось: бумаги, тряпочки, два разбитых зеркальца, огрызок мыла... Чувствовалось, что сборы к отъезду проведены были наспех, ребят подгоняли...

Меня уже помотало в жизни и по подсобным хозяйствам, где доводилось работать пахарем и извозчиком, и по стройкам, и по солдатским казармам. Я вдоволь напитал клопов, вшей, блох и разную другую нечисть. И я понимал: тут был настоящий хозяин, и очень жаль, что молодой, нерасторопный лейтенант вмиг запустит хозяйство, и станут эти новые люди – сиротами. Вокруг по ночам будут завывать шакалы, афганец станет сыпать песок в солдатскую чашку, кони будут стоять непочищенными и ненакормленными вовремя и день начнется с команд, а не с человеческих слов, означающих истинную заботу о воине.

Лейтенант нашел меня в ленинской комнате, я принес сюда матрац, подушку, положил под голову, чтобы было повыше, старую подшивку газет и в таком положении, скрестив руки от холода на груди, свернувшись калачиком, слушал новоиспеченного хозяина заставы. Ему хотелось домой, как ни странно. Написать матери письмо, успокоить, сказать ей доброе слово, хотя бы, если нельзя домой.

Я подумал о нем так: смешно, и этот салага хочет тут хорошо служить! Впрочем, что же тут плохого, – подумал я по-другому, – если человек вспомнил о доме и матери? О ком же он еще должен думать? О службе-матушке, что ли? Но он еще не умеет служить. Служить умел Павликов. Он научил служить и своего замполита. И тот его не предал. А меня Железновский все-таки может предать. За всю мою эту норовистость. За всю мою... Да хотя бы за все другое! Я удивляюсь, что он, этот лейтенантик, думает о маме. А я? Думаю ли о маме? Нет, я даже подумал: почему он думает о маме? Я зачерствел на этой шестигодовой срочной. Я все позабыл. Я не помню запаха дома. Я не помню улыбки мамы. Я – чужой. Я – ничей! Как это я могу еще сидеть около вдовы? И не тронула меня ее слеза. И я окаменел, потому что каменным меня сделала эта длинная служба, этот вечный Романовский крест, этот злой песок, эта невыносимая жара. Потому... Потому – мы уже не люди. Нам и нельзя делать, Железновский, карьеру. У нас в душе, когда работают шестеренки, песок. Шестеренки крутятся туго. А скорее всего сразу останавливаются. Каменные души! Они не плачут, не дрогнут, когда вдовы сидят на чемоданах...

Но я был все-таки плохой газетчик, потому что небрежно спросил:

– Лошадей покормил?

– А то как же! – обрадованно сообщил Дайнека. – Ты как заглянул туда, я сразу и приказал...

– Извозчиком я был, пацаном начинал.

– Ага, это тоже такое случалось и со мной... Я сразу приказал! А то каждый болтается, а делом не занимается... Ты правда был этим? Конюхом?

– Ну да.

– А как же в газету? Грамота-то... Впрочем – все бывает.

– Бывает, – сказал я.

Он подошел ближе и сел у моего ложа.

– Старшина, старшина! – зашептал. – Не нравится все это мне! Бросили, ушли. Ну нас привели. Ну и что? Это же граница. А, выходит, у нас никакого опыта... Все так бросить, все открыть! Нате и идите!

– Тебя по какому принципу сюда назначили?

– Я всегда покладистый. Не рассуждаю, а – есть!.. Но скажи, старшина, этого-то по тутошним временам мало. Я завтра встану – что делать? Как прочно закрыть эту теперь дыру? Уже мои троих задержали с верблюдами. Что я обязан предпринять – вопрос!

– Тебе сколько лет?

– И лет мало. Всего двадцать для таких дел. Я не верю, старшина, пусть и пишут об этом мало, что не боги горшки лепят. Каждый Бог должен быть в своем деле. Я тебе не Бог, старшина. И ты давеча правильно говорил о негативе. Я – негатив тот самый и сегодня есть тут. Приедешь – я тебя прошу: доложи! Не страшно, мол, что все и непривлекательно. Страшно от назначения... Пошел я, извини!

Дайнека вышел, но вскоре вернулся с шинелью.

– На, надевай. И попрошу тебя... Второй вопрос – жена начальника бывшего. Это вопрос. Отсюда я ничего не сделаю. Ты должен знать, что бывший начальник заставы – сирота. И жена его родилась с таким же счастьицем. По детдомам обитались. Куда им теперь? Вот в чем вопрос!

Мне стало стыдно от своего высокомерия. От своих этих пышных раздумий. Моя вставочка о конюхе и ездовом Дайнеку сделала доступнее. Он думал: старшину сажают в кабинку полковника. Это неспроста. Перед такими держи ухо востро. Но только искренне сказанное для него – раскрыло лейтенанта. Он, оказывается, выше, добрее, умнее.

– Я не знал о сиротстве, – сказал я. – Ты прости меня.

– Детишек! Птенчиков! Я и сам поначалу обрадовался. Если детишки здесь, так не пропадем. А одумался... Никто ее тут жить не оставит, хоть бы кем ее поставил: уборщицей, телефонисткой или там еще что придумал бы. Не дадут ей тут быть. А аул ближний – в сорока верстах отсюда. Там бы пристроить да шефство взять...

Я вспомнил Железновского: всех, всех! Всех!

Всех – под вышку? Всех – под подозрение?

Ее-то в первую очередь.

– А ехать в Россию ей – голодно там.

– Ты в России заканчивал училище?

Он кивнул головой.

– Шефство взять над ней не дадут, – сказал я.

– Скажут, что покрыватель чего-то, твоего наподобие негатива.

– Это точно.

Утром ни свет ни заря прибежал продрогший насквозь шофер, с которым мы все сюда приехали.

– Товарищ старшина! Побыстрее, побыстрее! А то опять к вечеру выедем, гупнемся в темноте в сусличью яму, – не вылезем! А с нами детишки будут. Ночи-то – у-у-у!

– Ты берешь с собой жену начальника заставы? – спросил я его, увидев два чемодана, стоящие рядом с машиной.

– А что ей тут быть? Она ломоть отрезанный, – спрятал он глаза.

– Единолично решил?

– Единолично. – Шофер подошел ко мне вплотную, он изучал меня. – А ты что, не видишь? Небось, один Егоров достанет за всю шушваль... Я ведь все слышал!.. Забросает бумагами... И потому... Все решено единолично. Согласно уставу, конечно. И просьбе ее самой... Я, старшина, сюда езжу давно. Я знаю эту женщину. Вы ей теперь ничего не припишите! Она святая, если детей тут нарожала и в люди их сейчас тянет. Чтобы уехать! Чтобы по сиротским домам их не устраивали потом, после всего, что может быть тут!

– Поехали! – насупился я.

– И смотри, старшина! Не играйся! С огнем не играйся! Чего не надо не пиши!

– Все у нас с тобой насчет ее отъезда совпадает.

Я старался говорить тихо.

4

Первая любовь полковника Шугова.

Елена Мещерская и загадочный полковник Н.

Знакомство с генералом С.

Две небольшие заметки в районной газете.

Поединок Шугова с генералом С.

Встреча с Игорем Железновским в Ленинграде

и судьба Соломии Зудько.

Все, что здесь оставалось, это какая-то неправда. Дул неистово афганец в ксерофитном редколесье, древовидный можжевельник плясал на ветру. Маленький арык, протянутый до глубочайшего колодца, из которого уже научились брать с помощью ослика, ходящего по кругу, воду новые жители заставы, засыпало песком и пылью. Небо было мутным, и никакие астрономические приборы и инструменты не могли пробиться туда, наверх, к светлым и желанным в такую погоду облакам.

Я шел к машине. Зачем я приезжал? Зачем так просился сюда? Никто мне не даст написать обо всем этом ни слова. Никто мне не даст написать ни слова в защиту жены Павликова и ее детей... Ах, товарищ шофер! Ах, Федя, дорогой! Знал бы ты, как я стал тебя уважать после того, что ты мне сказал... Но никто не даст написать, что я увидел! Успокойся. Мой цензор Мамчур, да только я заикнусь, где был и о чем думаю поведать, схватится за валидол и взмолится:

– Пожалуйста, и не думай, и не мечтай! У нас нет нарушений границы! И мы служим не на границе. Мы служим в другом районе страны.

Мамчур напомнит мне все грехи, которые я совершил за последнее время, пользуясь его добротой. Я написал недавно материал, благодаря которому стало ясно, где расположена наша дивизия. Думается, всякая разведка уже давно нанесла на карту место дислокации такой громадной части, с шумом и гамом сразу после войны ехавшей из Прибалтики, – там участвовала в ликвидации Курляндской группировки врага, – сюда, в Богом забытый и давно покинутый им край.

Я написал еще и кучу материалов, где привязывалась славная, на войне удачливая, а в мирное время недисциплинированная, на взгляд высшего начальства, часть, теперь обосновавшая свое разветвленное оборонное и наступательное хозяйство на самой границе, в трех километрах от нее.

Зачем тревожиться? Все равно не напишу. Тем более, никогда не упомяну, как мне повезло около Железновского. Как повезло и что я с ним увидел, что пережил в новом аэропорту, и потом, что увидел в дороге, с человеком в пенсне, перед которым – я со страхом потом думал, узнав позже о его необузданной всесильной власти, – дрожали не сотни, не десятки миллионы людей.

В кузове машины я увидел сиротливую стайку Павликовых. Вдова (я ее иначе и не называл – не мог же Игорь Железновский, ради просто словца, сказать о уже свершившемся расстреле старшего лейтенанта Павликова) усадила их полукружием, и для всех у нее нашлось то, что им понадобилось бы в такой трудной дороге, при дующем неистово ветре. Она им закутала глазки и ротики, и когда я попытался с самыми маленькими усадить ее рядом с шофером, в кабинке, она наотрез отказалась покинуть и старших.

– Нет, нет, нет! – испугалась она, не доверяя мне детей.

Мы стали препираться, водитель тронул машину, и я сразу отгадал, почему приехал сюда: увидеть, где все произошло. Увидеть, откуда начинался горький путь Саши Павликова к мертвым пескам, к захоронению, невинному и злому... Что же есть тогда жизнь? – подумал я, кутаясь в плаще, который передал мне лейтенант Дайнека. – Почему так скоропалительно люди распоряжаются и приговаривают друг друга к смерти? Почему они не щадят друг друга? Разве от быстро принятого решения выиграла и без того тяжелая жизнь? И разве не прав лейтенант Дайнека, наговаривая на себя компромат, негатив? Человек покаявшийся не должен быть убитым так, как убит Павликов.

Я оглянулся и понял: мне жгуче интересно, просто по-подлому интересно все. И не по себе было бы мне всю жизнь, если бы я не приехал сюда и не узнал все, что связано с последними шагами человека, который, наверное, очень крепко любил женщину, в которую и мы с Игорем Железновским были влюблены. "Я должен узнать, почему он ушел туда, к чужим! Неужели были иные причины, а не только несложившаяся любовь полковника Шугова, выведенная так искусно кем-то в папочке, теперь покоившейся на дне чемодана майора госбезопасности Железновского?"

Я говорил, я произносил какие-то высокие слова, обязывающие меня быть объективным, честным, чистым. Я не верил, что Лена Мещерская так уж запятнана, что довела своего мужа, полковника Шугова, до измены Родины. Нет, изменить Родине не заставит никакая женщина на свете. Это лишь в книгах, – уверял себя я. – Я давал слово тут, на этой страшной пустынности разобраться когда-то во всем. Во всем, что видел собственными глазами и что в страхе пережил.

Судьба подарила мне это время. Два года спустя, после моего нового назначения, я однажды вечером, предварительно созвонившись по телефону, подходил к красивому двухэтажному домику на окраине одного города. Зиновий Борисович Мещерский сказал, что примет меня на даче, там будет время поговорить, попить чего-нибудь... Сказав, попить чего-нибудь, он почему-то хихикнул услужливо. Выходило так: он ближе ко мне хотел быть, чем следовало. Мещерский не понимал, зачем я иду к нему. Я рассказал вкратце, зачем. Но он хихикал, обволакивал меня шуточками, свойство которых опять же быть со мной на дружеских началах, все, что от него зависит, сделать нашим общим.

Я знал по "Делу" полковника Шугова Зиновия Борисовича. Это он, собственно, свел Леночку, свою дочь, и Шугова. Так, во всяком случае, представлялось мне по тем бумагам, которые я когда-то изучал с помощью и при непосредственной опеке майора Железновского.

Но когда я лицом к лицу встретился с Зиновием Борисовичем, мне показалось, что он – другой, не такой и солидный, – верткий, хваткий, вездесущий. Это был невысокого роста человек, круглый, с животиком. Одет в бархатный длинный халат, у него чуть отвисал дородный подбородок, щеки тоже чуть свисали, они были отполированы хорошей бритвой, блестели, как напомаженные.

– Садитесь, милый, садитесь! Какой гость, какой гость! Марина! Марина! Ты погляди, кто к нам пришел! Марина, он знает Шугова!

Нет, я думал, что в этом доме боятся произносить имя зятя – предателя и шпиона. Они же громко называли это имя. К нам вышла прекрасно одетая женщина, и если бы не потускневшее лицо, чуть усталые глаза не потому что она перетрудилась на работе, а потому, что проходят годы и любая из женщин не подвластна стереть со своего лица эти годы, я мог бы сказать, что это Лена. Однако это была Марина Евгеньевна, мать Лены Мещерской.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю