355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Югов » Человек в круге » Текст книги (страница 3)
Человек в круге
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:52

Текст книги "Человек в круге"


Автор книги: Владимир Югов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Наверное, я был высокого мнения о себе. Я болтал, наверное, чепуху, красовался, был последним трепачем. Женщину, которая шла тогда со мной, звали Леной. Она снисходительно поначалу поглядывала на меня, чижика, чирикающего не свои песни. Я этого не замечал. Видно, я был законченно самоуверен и оттого безнадежно глуп. Но отрезвляло меня то, что она была совсем другая женщина. Я видел их уже много и они походили не на волны на море – хотя и одинаковые, но романтичные, а на нудные песчаные дюны, где хозяйничает афганец: все одинаковые, все изъеложенные языком ветра, все в рябинках.

Меня завораживал запах ее духов. Волосы у нее были длинные, жгуче черные, глаза большие, синие, нос у нее был прямой, лоб белый, какой-то весь широкий, умный. Я описываю по своим тогда представлениям. Довольно скудным портретным мазком я даже и на капельку не приблизился бы к описанию истинной ее красоты. Я просто не понимал ее этой особой красоты, которую, конечно же, понимал сын генерала. Я просто еще не ходил с такой женщиной. Я просто еще не знал таких духов рядом, их запах был густ, первозданен, как свежий первый иней в прекрасное зимнее утро.

Мне тогда казалось, правда: красивее такой женщины на свете и не бывает. Теперь я могу еще сознаться: я был в то время, кроме всего, брошенным: мой бывший редактор, до Прудкогляда, майор Назаренко, переведенный на должность редактора армейской газеты, имея пятьдесят лет от роду (если сорокалетние для меня были старики, то Назаренко дед-дедом!), увез машинистку Валечку, женившись на ней законным образом. Валечке было тогда двадцать. Мы в праздничные дежурства, когда из Москвы принимали приказы министра обороны, целовались тайно в коридоре. Она предпочла старика, а не меня.

И теперь этот снисходительный взгляд женщины, в которую я опять же, позабыв недавнее поражение, влюбился на танцах сразу же, казался мне вовсе и не обидным: кто пережил измену, тому такие взгляды уже не страшны.

Я будто нечаянно касался теплой руки Лены. Я еще не знал, что ее муж уехал в командировку, я вообще не знал, что у нее есть муж; я не знал, что она ведет меня к себе, в свой дом. Я не знал, что за нами, когда мы вошли в ее двор, наблюдают многие окна. Она же не предавала этому значения.

Все дома нашего городка были тогда одноэтажными. Строили эти дома когда-то, еще в том веке, немцы. Строили добротно, казарменно. И мне казалось, что, идя по коридору, я никогда не пройду его до конца. Коридор был длинный-длинный, вдали лишь, в самом его конце, тускло горела лампочка. Возле нее вилась какая-то мошкара, и от этого было еще темней.

Она остановилась в конце коридора, повернулась направо, и стала искать в сумочке ключ. Замок вскоре щелкнул. Я спросил:

– Мне можно?

Она кивнула. Я шагнул в темную, пахнущую такими же духами, как пахла и она сама, комнату...

Мне вдруг захотелось пойти к Железновскому. Пойти и кое-что ему рассказать. Сказать, как все чисто и светло бывает. И как нехорошо он сказал о женщине. Он сказал, что я ее расспрашивал, а он будет ее допрашивать. Но если любишь, – разве можно допрашивать? И почему он такой? Почему он так сказал? Ну я – рожа! Я ничего не стою. Но он же там, напившись, в той палатке, говорил о какой-то женской особенности. Он говорил, что женщины в любви никогда неподсудны, что им дарено свыше всепрощение. Они не ходят по земле, они плывут на волнах добра, их несут ветры над землей. Потому все – что они украшают все. И они дают счастье всем – детям, цветам, мужчинам.

И теперь он ее допрашивал, забыв про то, что она тоже плавает над землей, не греша. И она не виновата, что любила, а он, ее любимый, оказался не тем, кого она выпестовала в своей душе...

Мы обменялись с Железновским адресами еще тогда, в разгульной палатке, когда целуешься со всеми углами и, конечно, с возникающими фигурами людей. Потому я нашел его быстро. Железновский оказался дома. Он встал и двинулся в мою сторону.

– Летописец, а-а! Сколько страниц поправил?

– Ни одной, – сказал я холодно.

– Так ты себя всегда переписываешь?

– А ты видел мои рукописи?

– Видел. Размашисто переписываешь. – В его голосе появилось что-то, еще более раздражающее. – И размашисто они ее теперь допрашивают... Ты не представляешь, как распирает меня ревность. Убил бы всех за нее.

– Ты действительно ее любишь? – Мы сели с ним за стол.

Железновский опустил руки на спинку стула, нагнулся и мучительно выдавил:

– Мальчик!

Отпрянул легко от стола, правой рукой потрепал мой чуб и вздохнул:

– Ты когда-нибудь по-настоящему любил?

Теперь я поднял на него глаза:

– Конечно. Я любил здешнюю машинистку. Я чуть не сбесился, когда она уехала с нашим бывшим редактором.

– Самолюбие просто, – махнул он рукой. – Что там в ней, этой Валечке? Я как раз приехал, видел ее у вас, когда приходил к вашему редактору.

– Ты что и за нас отвечаешь?

– Ну ты даешь! Все-то ты знаешь! Все! Хорошо, что уеду. Иначе тебе бы несдобровать.

– Значит, и ты все знаешь про меня.

– Знаю. Ты же все написал. Отец погиб в сорок третьем. Хотя документа нет. Мать, правда, отсудила у государства, что муж ее считается умершим.

– Выходит, и сестры мои не воевали?

– Нет, сестры воевали. Одна из них замужем за Героем Советского Союза. Это тебя и спасло, когда ты шорох поднял в противотанковом дивизионе, не хотел полы мыть. Оружие на офицера поднимал?

– Поднимал. Офицер меня ударил.

– Доказал бы ты! Скажи спасибо, что тогда нашли под подушкой эти фотографии. "Братику от сестрички и ее мужа!" – Железновский помолчал и неожиданно предложил: – Хочешь к нам? Или – не хочешь?

Почему-то я давно был готов к этому. На это мне давно намекали. Но Назаренко когда-то сказал мне: "Никогда к ним не ходи! Даже в волейбол играть на их площадке не играй!" Я много раз потом вспоминал его эти слова и благодарил. Потому спокойно ответил Железновскому:

– Я по своей дороге пойду.

– У нас тоже можно писать.

– Это тебе кажется.

– Неужели ты не хочешь иногда помочь? Неужели ты теперь не хочешь ей помочь?

– Как? – глянул я на него. – Скажи.

– Это наша забота, а не ее. Ведь она тогда тебя чаем поила... – Он, как всегда, ехидно хихикнул. – Снизошла! К вашей персоне лично... А ты сидишь и от всего отказываешься! – Неожиданно застонал, вихрем снялось это хихиканье, уплыл издевательский, насмешливый тон: – Ее же, ее!.. Ах, как больно! Уеду, а помнить этот час буду!

– Они тебя отстранили?

Железновский взял меня за руку и повел к порогу, на улицу. Небо было темным. Как всегда, во все дни моей тут службы, на горе возвышался Романовский крест. Кто-то сегодня зажег на нем лампочку. И он освещался.

Железновский, оглядываясь, сказал почти шепотом:

– Я ударил, да! Но... Это – капля... Сейчас там они кричат, эти остальные ребята. – Опять оглянулся. – Какие все-таки ребята! Никто, понимаешь, ни-к-то, – он произнес это слово по буквам, – не раскололся. Я представляю таких, когда они служат! Нет, даже у нас народ дрянь по сравнению с пограничниками.

– Их пытают? И пытают ее? Это же несправедливо! Разве виноват начальник заставы, что ее муж сбежал? Разве...

– Да заткнись ты! "Разве, разве!"... Ты же летописец. Неужели не соображаешь? Что бы он сделал, приехав из Москвы? Он должен все раскрыть! Жертвы при таком госте нужны!.. Сними шапку!

– Зачем?

– Ну сними свою фураню, говорю тебе!

Я в недоумении снял фуражку.

– Нет уже головастика, понял, писака! Понял?! Понял, спрашиваю?!

Я постоял на месте, потом надел фуражку и пошагал к штабу отряда.

– А ты говоришь – к вам! – цедил я сквозь зубы. – Ты говоришь... И говоришь – любишь! Ты все говоришь!..

Железновский ничего не отвечал. Шел за мной. Он понимал, куда я иду. Я только не понимал, куда иду. Я иду к начальнику заставы? Или к его осиротевшей вдове? Куда я иду? Иду к женщине, которая меня очаровала запахом духов?.. Почему она так взглянула на меня, когда я, увильнув от обеда, увидел ее там, у ворот штаба? Почему так горько и печально она посмотрела на меня? Чем же я ей могу помочь теперь?

Железновский вдруг меня притормозил.

– Слушай, не будем нарываться на скандал. Мы и так слишком выперлись. Нас просто... не поймут!

3

Полковник Шмаринов меня предупреждает.

Записка от Лены.

Железновский достает "дело Шугова".

Вдова начальника заставы Павликова.

Я потом не раз благодарил судьбу за то, что повстречал в тот вечер Шмаринова. Есть люди, которые дружат по-мужски крепко, не слюнявятся, а делают в самый нужный час то, что следует делать, чтобы у тебя не слетела с плеч голова. Шмаринов был из таких людей. Мы с ним, люди разного положения – он полковник, я старшина – молча, стиснув зубы, бились на волейбольной площадке, когда играли за сборную дивизии. Игроков стоящих было раз, два и обчелся. В позапрошлом году нам дозарезу нужна была победа, чтобы прорваться на армейские соревнования. Победа, впрочем, нужна всем. Шмаринов был тогда, как говорили у нас в спортивной дружине, на подъеме.

– Надо их сделать, ребятки! – говорил он про радиолокаторщиков, которые, живя где-то в горах, спускались к нам, в долину, чтобы "наставить нам рога".

Я был в тот год капитаном команды, шумливо вел себя на площадке, дергал порой то одного игрока из своих, то другого. Все это видели, но прощали мне – видно за то, что как-то "везуха" была с нами, а победившего капитана уже не судят.

Перед игрой с радиолокаторщиками Шмаринов меня предупредил: "Ори поменьше! Сцепи зубы и играй! Веди примером!" Он предупредил меня – как старший по возрасту и как старший по званию. Я не обиделся. Тон у него был братский. Я действительно сцепил зубы, и у нас с Шмариновым получалось. Я ему выкладывал мячи, как на блюдечке, а он бешено, неустанно резал. Я сам порой бил с левой. И у нас с полковником несколько раз получалось: эта неожиданная комбинация, когда мяч взмыл над сеткой, ждут третий удар, а я бью со второго, бью колом, перед носом растерянных охранителей неба. Они в замешательстве от первого, второго, выигранного тобой очка, в третий раз начинают выяснять отношения – кто должен страховать меня, в четвертый и пятый – уже бранятся. А ты вроде притих, вроде стал незаметным, а Шмаринов дает первый пас тихонечко, ты лениво, но стремглав взмываешь вверх и бьешь, бьешь, а то вдруг откидываешь ему, своему лучшему, любимейшему в эти секунды партнеру, а этот партнер хочет убить их, шестерых, на той стороне площадки...

Вот тогда, поймав игру, мы, наконец, их повергли. И мы с Шмариновым впервые обменялись взглядом, наверное, как профессионалы. И было нам обоим понятно, что мы вытянули игру вдвоем, что ребята, вдохновленные нами, тоже старались, как никогда. И они были нами довольны. И мы довольны ими, может, тоже по-настоящему, впервые.

На подъеме Шмаринова (так мы окрестили наш взлет) мы тогда легонько прошли корпусные соревнования, заняли первое место, и лишь на армейских споткнулись в последний день на каких-то музыкантах – ребятах, по-моему, уже тогда готовых сражаться, может с самим ЦДКА.

Я не знал, что Шмаринов опекал меня. Я был горяч, несдержан. Я шел, как мне говорил майор Прудкогляд, против ветра. А это все равно, что идти безоружным на нож, – подчеркивал он. Шмаринов (я узнал об этом значительно позже, от бывшего политотдельца майора Кудрявцева) замял "мое дело" с "шпионом-писарем", вздумавшем описывать характерные привычки командного состава нашей дивизии. Тогда выплыла и шла рядом история, которая до сих пор и для меня остается загадкой. История с моим отказом мыть полы, история, когда командир батареи ударил меня, а я в ответ одним прыжком достал заряженный автомат (у нас в дивизионе не было тогда караульного помещения и оружие хранилось в казарме, где мы жили. А на мой грех, перед этим наряд сменился, автоматы были поставлены: ребята, простоявшие на морозе четыре часа, бросились в свои койки и "не застегнули" оружие проволокой и замком) и потом лежал с ним, автоматом, до утра, удалив предварительно из казармы батарейного (я его на виду у всех "положил" на пол и заставил ползти к порогу, что он и сделал).

Железновский был, конечно же, точен, когда объяснил, что мое неподчинение "скатилось" на тормозах только потому, что у меня под подушкой нашли свежий конверт, письмо от сестры и фотографию, где она была снята со своим мужем Героем Советского Союза. Мало ли их, героев, в ту пору шли по тюрьмам за провинности, подрывающие основы железного порядка, установленного в стране-победительнице... Спасибо Шмаринову. Он в свое время, не зная меня, уговорил подполковника Брылева, командира нашего дивизиона, не придавать огласке факт неподчинения солдата и рукоприкладство офицера: дивизию и так в то время лихорадило какими-то проверками. Меня тогда забрал в "придурки" замполит майор Олифиренко, я три месяца варил ему борщи, подметал в его холостяцкой квартире... А затем попал в школу сержантов артиллерии курсантом.

Шмаринов, как рассказывал мне Кудрявцев (я уже был офицер, учился в Ленинграде на высших курсах политсостава), взял на себя и "мое дело" с нашумевшим к тому времени шпионом-писарем в самом штабе дивизии и, видимо, после того, как мы в комсомольском бюро подготовили на этот счет документы, отредактировал их в нужном русле.

И теперь мой добрый коллега по волейбольной площадке, сразу как-то постаревший, сошедший с лица, полковник Шмаринов встал грудью на мою защиту. Я не послушал Железновского, когда он стал уговаривать: нас просто не поймут! Ну и сиди, поворачивай! – крикнул я ему тогда. И – попер опять прямо к штабу, тому штабу, где была уйма этих придурков-охранников, этих, окруживших здания, танков. Куда я прорывался? Безумство мое было диким, смешным и глупым. И Железновский поддался ему. И даже, когда попятился назад, сказал – просто не поймут – и я все-таки пошел, он пошел за мной. Только потом, через годы, я потом-потом понял, что ему все это стоило идти с пацаном, которому когда-то все сошло с рук в противотанковом дивизионе! Он любил Лену. Он ее любил. Потому и шел.

Правда, мы шли с Железновским с большим уже отрывом. Мы шли все к штабу с еще неосознанной целью – то ли выручать женщину, в которую были оба влюблены, то ли кому-то сказать: так нельзя, так нельзя!.. А что – так нельзя? Почему – нельзя? И соображаем ли, куда прем?

Шмаринов остановил меня резко. У него всегда была сильная правая.

Он видел наше настроение. Мне показалось, что он в эту минуту больше зауважал Железновского. В мою сторону Шмаринов глядел с какой-то болью и сарказмом.

– Чижики!

Это было значительным ругательством Шмаринова. Когда мы проигрывали, он всегда говорил: "Чижики!"

Железновский опустил голову и пробурчал:

– Я же ему говорил!..

– Чижики! – Шмаринов не отпускал мою руку. – Ну вы... – Он обычно называл меня на "ты". – Вы этого не понимаете... А ты, Железновский, ты-то должен понять... Во-первых, тут все – инкогнито! Вы поняли? Вы, оба? Не вижу, что поняли. – Больно сжал мне кисть руки. – Не поняли, чижики! Следовательно, вы не ехали, вы не встречали, вы не видели аэродром, вы никуда не выезжали... Тем более, не шли никуда...

– Я не понял, о чем вы говорите. Что значит, мы не видели аэродром?

Железновский растерянно смотрел на своего шефа.

– Майор, в городе идут аресты. Вы это хотя бы знаете?

– Не врубился... – Железновский заморгал глазами. При свете луны это было видно.

– Пили, майор? – Шмаринов заскрипел голосом.

– Нет, он не пил, – заступился я за Железновского.

– Помолчи! – раздраженно прошипел Шмаринов. – Майор, ну это – чижик! – Кивнул опять на меня. – А ты... – Он, кажется, повторялся, однако он был взволнован, видел, что мы стараемся не понять его. – Вы сунетесь сейчас... Что вы придумали – не знаю. Но сразу попадете! Точнее, он попадет. – Снова кивнул на меня. – Вы Соловьева знаете? – Шмаринов обращался ко мне.

– Соловьева, Соловьева... – Я это пробормотал, ничего, собственно, не понимая.

– Майора Соловьева. Интенданта! Знаете? Ну с женой его где-то в самодеятельности пели?

– Знаю, – просветлел я умом.

– Дома у них были когда-нибудь?

Я сразу ответил, что не был. Я и в самом деле никогда там не был.

Шмаринов зашипел:

– Марш! Марш в казарму! Бегом! Бегом!

Железновский будто очнулся:

– Дмитрий Васильевич, а если...

– Никаких – "если!" – рубанул полковник рукой. – Никаких! Пусть сидит – как мышка!

Я что-то начал понимать.

– Его взяли? – спросил зловеще. – Соловьева?

– Не твоего ума дело! – оборвал меня Шмаринов. – Беги!.. Погоди... Тебе тут кое-что передали. Прочтешь – и сожги.

Я шел, а не бежал. Я всего теперь боялся. Я понимал, что мой славный партнер по волейболу в эту минуту думает и обо мне. Что-то может со мной случиться. Я до этого не раз читал: обычно-то все случается с теми, кто участвует в событиях. Я – участвовал. Я встречался, я видел, я ехал, я уже где-то, пожалуй, трепался. Значит, я – трепло. Я не оперативный работник СМЕРШа. Это главное. Я – чужой человек. Я варился в этой чаше. Потому знал. Что-то знал. И многое знал. И Шмаринов прав. Я должен бежать, а потом лежать на своей солдатской койке. Среди солдат я солдат. Я слишком далеко зашел в своей вольнице. И за это я расплачусь. Как же останется без меня мама? Что будет с братишками, если меня теперь же, тоже обвинят, заберут? Докажу ли я, певший с ней, с этой дурой, дуэтом очередную модную песенку, что я с ней ни о чем больше не говорил? Что я им скажу в ответ, если они мне станут втолковывать, как втолковывали начальнику заставы Павликову то, что они хотели ему втолковать? И этому лейтенанту, замполиту, и этим всем остальным, наверное... Они же не слушают! Они же только говорят сами! И говорят глупо, предвзято, без всякой логики!

По спине моей поползли мурашки. А если они уже ждут меня? Все узнали и ждут?

Нет, тогда не стоит идти в казарму! Не стоит!

Надо идти куда-нибудь... И спрятаться... И пусть-ка найдут! Они все инкогнито. И я буду жить инкогнито. Убегу. Спрячусь. Не найдут. А то замордуют и заставят во всем признаться. А в чем признаваться? Но они скажут: вы давно спелись и потому молчите, не раскрываетесь!

Я шел около штаба дивизии. Вдруг меня кто-то окликнул. Старшина Кравцов! Он был до этого близок. Мы с ним проворачивали дело по защите этого писаря-шпиона. Кравцов был всегда мягок, у него круглое добродушное лицо всегда по-бабьи жалостливое. Он тогда страдальчески выставлял свое это лицо, когда на только что отшумевшем собрании остались одни члены бюро, которым поручили составить все документы и сказал:

– А шут с ними! Пусть выгоняют! Дослужим и в части!

– Чего это ты решил, что выгонят? – спросил кто-то.

– Так в омут лезем. Закроют все выходы потом. И все закроют.

– Что – все? – опять последовал вопрос.

– Все... И институт, и продвижение по службе...

Он тогда уже знал все. Я же был романтик. Я пер напропалую. А он шел в омут. Кравцов был лучше меня. Сильнее меня. И теперь он был лучше меня, потому что, испугавшись, наконец, я не представлял бы, как мог в таком положении его пригласить к себе. А старшина Кравцов взял меня за плечо дружески, при свете лампочки его лицо было сегодня суровым, губы сжались:

– Идем ко мне!

– Зачем? – поначалу не понял я.

– Скажем... в случае чего... Комсомольские дела приводим в порядок.

– Зачем? – Я непонимающе все глядел на него.

– Так надо... Так мой начальник сказал.

Начальником у него был полковник Матвеев. Наш начальник политотдела. Я запомнил однажды его на стрельбище, когда получил уже офицерские погоны и был срочно из редакции вызван на стрельбище. Матвеев стрелял с обеих рук. Стрелял в две мишени. В одной из пятидесяти было сорок два очка, в другой – сорок три. Его потом, когда я уже учился в Ленинграде, обвинили в многоженстве. Хотя у него была одна жена. Может, были другие женщины. И, может, та, которая написала в политуправление округа, претендовала на его любовь, но, говорят, он тут был ни при чем.

Мы зашли в уютный кабинет, хорошо обставленный небольшими картинками патриотического характера ("Переход Суворова через Альпы", "Полтавская битва" и еще что-то), и стали копаться в бумагах.

– Ты побудь тут, – сказал через некоторое время Кравцов, – я сбегаю в туалет. Чаю надулся сегодня...

Мне уже давно жгла боковой карман бумажка, которую передал полковник Шмаринов. Лишь только старшина вышел, я сразу достал ее.

"Дорогой мальчик, зеленый огурчик! – читал я с бешено колотящимся сердцем, ибо эта записка пахла теми же духами, от которых у меня кружилась голова. – Я пишу тебе наспех, и ты, умненький стилист, не ищи моих ошибок. Я передаю эту записку, верю в это, с надежным человеком. Прочтешь – сразу уничтожь ее. Ж-ский вверг тебя в опасность. Как огородиться тебе? Я имею в виду – огородиться от этой опасности? Не знаю, не знаю... За все то, что вы пережили с Ж-ским, не прощается. Тебе надо впредь – и долго! – не высовываться и жить с оглядкой. Больше идти на компромиссы. Не разобъешь, мой мальчик, лбом эту каменную стену! Я пыталась. И что из этого вышло?

Не надо тебе пояснять, в каком я положении. Ты умненький. Сам догадаешься. Я жена сбежавшего к врагу человека. Что мне делать – покажет время. Но я не сдамся. Я хочу жить.

Передай Ж-скому, мой мальчик, что... не получилось! Не вышло! Так, значит, тому и быть!

Прощай, мой зеленый огурчик!

ЛЕНА".

Кравцов глядел на меня с порога. Его бабье широкое лицо выражало любезность и одновременно тревогу. Он не спросил меня, что это я так внимательно читаю. Не спросил и тогда, когда я стал прятать записку в боковой карман.

– Я, пожалуй, пойду! – сказал я.

– Ага.

– Ну пока?

– Пока.

– Саша, спасибо тебе за все, – сказал я. – И за то... Ну с этим... И...

– Я бы тебе не советовал сейчас идти... Хотя... Не знаю, не знаю! Тоже – чего сидим? Чего? Еще и в штабе? Нашлись стратеги...

– Верно. Прощай.

– С Богом.

Я поглядел на него с недоумением. Мы тогда так и говорили.

...Я знал, где найду Железновского. Я пришел как раз вовремя. Он укладывал чемоданы.

– Видишь, уезжаю, – сказал Железновский спокойно и тихо.

– Вижу. Мне нужно дело Шугова, Игорь.

– А еще тебе ничего не нужно? Может, тебе дать данные о моем новом шефе?

Он отложил в сторону чемодан и неожиданно сказал:

– Впрочем, пока здесь – успеешь?

– Успею.

Железновский с дна чемодана вытащил толстую папку, взял из нее самую тонкую папку и подал мне.

– Только не понимаю, зачем тебе?

Я взял папку под мышку и стал доставать из бокового кармана записку.

– Возьми. Тут и о тебе.

Железновский, удивленно глядя на меня, взял записку, развернул, долго читал, потом сел на табуретку.

– Спасибо. Я Лену люблю. Ты проницательный парень. Давно усек, что к чему. – Он, наверное, не помнил, что говорил в пьянке о любви к ней.

– Да, я догадался давно, – схитрил, будто никогда у нас не было разговора о Лене. Еще тогда догадался. Пойти со мной и потанцевать – это одно, а пойти и быть любимой... – Я не сказал опять ему о палатке, о недавних его словах о Лене. Он – что? Он не помнит, что говорит?

– Ты думаешь, что она меня любит? Нет, нет! Эта каша у Шугова из-за нее. Только из-за нее! Она никого не может любить. Только играет.

– И ты говоришь, что любишь ее? – не выдержал я нашей игры.

– Люблю, – стал ерничать он. – Но уже не так. Любить, когда она жена коменданта, – это одно, – засмеялся он, – а любить, когда она жена врага народа – совсем другое. Ты разве это не ощущаешь? – Теперь мне уже не казалось, что он передо мной не хочет себя связывать с ней.

– Что-то есть. Но что-то и тянет. – Я тоже решил ему подыграть.

– Видишь! А я – серьезно говорю... Хотя... Серьезно многие говорят... В том числе и я. – Железновский саркастически ухмыльнулся. – Ну – читай, читай! А то не успеешь. За мной вот-вот придет машина... – И неожиданно одарил: – Ты теперь уже за себя не бойся.

– Так у вас? Обещание – так твердое?

– Так, так! – отмахнулся от меня Железновский.

Я долго помнил наизусть, знал потом жизнь предателя Родины полковника Шугова Павла Афанасьевича. Потому что всегда было надо сопоставлять эту жизнь с жизнью Елены Мещерской. Как складывается она, жизнь, рядом с ней? Почему так, а не по-другому? Любовь вначале. Идет в них, идет рядом. Любовью дышат двое. И постепенно, как из прохудившегося мешка, высыпается золотая россыпь любви. И вот уже нет этой россыпи, одна пустая мешковина...

Он, Шугов, родился...

Я жадно вчитывался в листки, которые аккуратно были подшиты один к одному, пронумерованы и прошнурованы, и составляли папочку, заведенную на человека, дослужившегося до полковника и сменившего мундир свой на заграничный костюм.

Рождение... Так... Это обычно... Место рождения? Это тоже обычно. Тысячи людей рождаются в деревнях, ходят потом в школу, хорошо учатся. Они обгоняют друг друга в учебе. Но так распорядилась директор школы, некая Анна Ивановна Синюхина. Она настояла на том, чтобы самое почетное звание первого ученика было отдано не Шугову, а Елене Мещерской. Правда, принята в школу недавно; но – уважительная причина: отец ее не выбирает место жительства – этим ведает партия. Зиновия Борисовича Мещерского недавно единогласно избрали секретарем райкома партии; в районе этом и находится школа, где с успехом, оказывается, занимается Елена Мещерская – дочь секретаря райкома.

Все шло у Шугова по накатанной... Но – стоп! Почему же вмешалась директор школы и переиграла первого и второго учеников? Оказывается, не все так гладко в биографии Шугова (фамилию его Елена Мещерская так и не взяла). По сигналу, пришедшему со стороны, Синюхина, когда речь зашла о якобы подтасовке документов на звание первого и второго учеников, вынуждена была доказывать, что у безусловно способного, даже очень способного ученика – так, не гладко, не гладко. Его дед ссылался, как кулак. Правда, ссылался на самый короткий срок – вроде ошибка. Но ошибки, ее ведь так не бывает. Дыма без огня не бывает, как и огня без дыма тоже не найдешь. Дед не сразу поступил в колхоз, волокитил, был молчун. Потому внуку и досталась роль второго ученика.

Я быстро осилил тексты (сокращенные) трех писем, клеймивших позором единоличника Афанасия Афанасьевича Шугова. Отец однажды на колхозной сходке якобы буркнул соседу, что, мол, дошли до хреновой жизни и как из нее выпутаться, уж и не знаешь. На что сосед, мол, ему резонно заметил: жидковаты люди стали, и ты, в частности. Твой отец, гляди, на пуп подымает все, а ты только и норовишь чуток приподнять.

При проверке, правда, оказалось, что отец говорил не о самой жизни в круговом порядке, а о председателе колхоза, который – раздолбай и работать не умеет. Вскоре слова отца подтвердились: председателя уличили в жульничестве, отдали под суд и загнали туда, где Макар телят пасет. На письме том и резолюция: оказался, сволочь, прав! За язык бы – привлечь. Да нету повода!

Я похохотал над откровенной резолюцией. Может, какой шутник ее подмахнул, чтобы избавиться от лишнего копания и в бумагах, и на месте событий.

Еще было несколько "но", тревожившее кадровиков. Но им оставалось лишь коротко, в некоторой мере разумно к жизни полковника Шугова все пришпилить, зафиксировать. Мне показалось, ими, этими "но", пренебрегли в известном училище, куда поступил после окончания школы будуший полковник. Здесь шли о нем отличные характеристики. Между прочим, помогал поступать в это училище Шугову Зиновий Борисович Мещерский: аккуратные довоенные кадровики не могли избавить документы будущего офицера от личной и письменной просьбы секретаря райкома партии – де, знайте, если мы ошиблись в нем, Шугове, то первый повод к ошибке преподнес нам партиец с солидным стажем.

Впрочем, кадровики не дремали. К личной просьбе в письменном виде Мещерского была прилеплена докладная какого-то Иванова, который свидетельствовал, что у партийца Мещерского – заинтересованность в Шугове: прочит он свою дочь в жены нынешнего курсанта. Резолюция на докладной Иванова гласила: "Присмотреться! Проследить!" И позже, когда Шугов все-таки женился на Лене Мещерской, на резолюции Иванова добавлена вторая резолюция: "Ничего страшного, просто хорошая семья".

Есть еще одна докладная по этому поводу, она появилась позже. Кто-то писал по поводу женитьбы, увязывая в ней накрепко Мещерского, так и работавшего первым секретарем райкома. Отца, – писал аноним, – дочь беспокоила своей тихой и непримиримой (так Мещерский выражался в узком кругу, и это зафиксировано) оппозицией. Секретарь райкома и в то же время отец своей дочери вытащил ее из такой компании, где (далее все подчеркнуто красными чернилами) проповедовалась неприятие режима, что существует уже не только на одной шестой части земли. Аноним писал, что немало стоило отцу усилий, чтобы дочь осталась как бы неприкосновенной.

К этому времени относится еще одна докладная некого Петренко, помещенная в деле тогда курсанта Шугова. В докладной рассказывалось, как последний, курсант Шугов, приезжал в родной город в отпуск. Здесь Мещерский вплотную, оказывается, взялся за замужество дочери. Здесь, впервые серьезно, одноклассники как бы заново познакомились. Мещерский признался, что по просьбе дочери, посылал в училище письмо и ходатайствовал о зачислении способного юношу в училище, чтобы иметь в кадрах Красной Армии достойных людей. В докладной говорилось (это даже подчеркивалось) о якобы несправедливости по отношению молодого человека при распределении наград первого и второго учеников.

Сообщалось в докладной, что после отъезда курсанта Шугова в училище зачастили в его адрес письма от Мещерской. Петренко намекал, что за курсантом теперь потянулась ниточка причастности Мещерской к сомнительным компаниям, всевозможным высказываниям. Петренко подчеркивает, что Мещерский пытается как-то уберечь и курсанта, и свою дочь от мутного (так и сказано) потока прошлого, но он тут бессилен что-либо сделать: его власть районного масштаба не распространяется на дальние расстояния.

Петренко в отдельных трех листиках, приложенных к рапорту, выпестовал вину Мещерской в прошлом. На первом листике, озаглавленном "Проказы", говорилось, что Л.Мещерская по-прежнему, несмотря на то, что пишет письма Шугову, вольно ведет себя, ходит на всякие вечеринки, иногда пьет вино, иногда целуется с чужими мужчинами. Когда она танцует, то плотно прижимается к телам мужчин, иногда кладет голову на их плечи. Мужчины перечисляются на листике фамильно. Особенно часто упоминается второй секретарь райкома партии – "женатый человек".

Второй листик посвящен джазовым увлечениям Л.Мещерской. Они не прошли, продолжаются.

Третий листок утверждал все-таки связь Л.Мещерской со вторым секретарем райкома. Шли детали.

Нет, ничего, оказывается, у нас не забывается. Неужели так исследуется жизнь каждого? Курсант Шугов с отличием оканчивает училище, докладные следуют за ним. Он стал офицером, и это отмечено в коротких докладных. Негатив собран, чувствовалось, наспех, им была напичкана папочка. Шугова направляют служить на границу. Леночка едет вместе с ним. Вдруг пошла безупречная служба. Положителен! Положителен! Как из рога изобилия сыпались благодарности и награды. Ему ни разу не задержали присвоение очередного воинского звания. И быть бы ему генералом, не случись такой вот страшный финал в его карьере.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю