355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Югов » Одиночество волка » Текст книги (страница 4)
Одиночество волка
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:55

Текст книги "Одиночество волка"


Автор книги: Владимир Югов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Кто теперь помнит, как приехал сюда Сурок? Пожалуй, лишь дядя Коля. И в страшном сне не снилось его отцу, который привез сюда Коленьку, что тут потом будет. В начале века Коленькин папочка приехал из Москвы как член комиссии – организовывать в Сибири маслобойные артели. Он был другом председателя этой комиссии Балашкина, и работал на Россию, не жалея ни пота, ни знаний. Дело спорилось. За пять лет создали они в Сибири почти триста маслоделательных артелей. По своим размерам, мощи и успехам Союз маслодеятелей вскоре занял одно из первых мест в кооперативном, как говорят, движении всего мира. Масло сибирских кооператоров завоевало лондонский рынок, рядом с прославленным датским и новозеландским маслом. Вскоре сибирское кооперативное масло стало отправляться и в Соединенные Штаты.

Отец Николеньки перед 1917 годом, когда Россия уже экспортировала масла около двух с половиной миллионов пудов, приехал по личному поручению Балашкина в эту тьмутаракань, в этот поселок, в этот Самбург. Что и говорить, Вальке-молочнице с ее худыми коровками, которых "закормил" алкоголик Ерка, ни один лектор не сказал правды: что, мол, было-то ого-го! Все лекторы обычно твердили: до революции было – караул, а при Сталине, как указывал вождь, де, без колхозов – неравенство, в колхозах равенство прав. А коль так, то и буренки при неравенстве на кладбище глядят. А после Сталина опять гоготали, как гуси, то про кукурузу, что выведет и пойдем твердым шагом вперед и выше; то, когда вообще в стойле было пусто и очередной директор, начисто разорив хозяйство, шел на повышение, отмечалось в районной газетке, как поголовно идет животноводство в гору, и по всей стране, и, несмотря на климатические суровые условия, в Сибири.

Коленька вырос, стал на ноги. В 1918 году он на местном кладбище похоронил своего незабвенного родителя. В тетрадях его он нашел такие цифры: в восемнадцатом году, то есть уже в гражданскую, имелось в Сибири более двух тысяч артелей, родились они не советской властью, а еще при царе. Шестьсот тысяч хозяйств с тремя миллионами коровок, да не таких, как ныне у Вальки-молочницы доходяг. Горевал папенька Коли, что не добились большего...

Впервые обнародовал дядя Коля эти цифры тогда, когда, пожалуй, и не следовало их обнародовать. Вызвали дядю Колю, тогда тридцатилетнего работника рыбкопа, в район и сказали четко: коль станет заниматься агитацией и пропагандой, сменит на севере работку – на лесоповале остро нуждаются в рабочей силе.

Собственно, на пять лет потом он и загремел. Откуда, думаете, потянуло его к поэзии? Были у него соседи по нарам интеллигентные, интеллектуальные люди. У них он и учился понимать, что преходяще, а что вечно. После пяти лет он вернулся в поселок и уже молчал. Да, впрочем, он и не верил, что в условиях Западной Сибири можно производить масло. Может, папенька что-то напутал?

В тридцатые годы, точно не помнит, пригнали Ерофея.

Кубанцев берет нового прораба осторожно под локоток.

– Закопают теперь, – говорит он, – без нас. Дело есть.

– На смерти ближнего сберкнижку пополняешь?

– С Витьки-то что взял? Да в гробу я видал его в белых тапочках, чтобы ему за бесплатно пахать! Ты что, не знаешь, какая у него самого книжка? А у меня, поимей в виду, две жены законные, а одну еще тоже надо кормить. Ты говори, сколько нам накапало?

– Чего накапало?

– Как чего? Не финти. Валеев сказал.

– Так ты же сам и говорил, что Валеев твой – придурок. Я ему сказал, что с вас удерживаю. – И радостно сообщил: – Написал я на вас за все сразу. Палец о палец не стукнули, а отхватили за что?

– Так тебе, значит, мало, что ты у директора в душу плевал? Ну ладно! Чего ты хочешь?

– Сарай.

– Умру – не сделаю. Раз ты такой! В ножки поклонишься!

Кузнец Вакула – фамилия его в очерке Квасникова стояла рядом с именем Ерофеича (в газете так и было напечатано: _Е_р_о_ф_е_и_ч_ и кузнец В_а_к_у_л_а_. Только не большими буквами, а обыкновенно) сидел с дядей Колей после похорон и поминок (и на поминки пошли) и объяснялся с ним впервые длинно. Смерть Ерофеича, лютого их врага в прошлом, потрясла Вакулу не тем, что человек жил-жил и помер, а потому, что хоронили этого человека, как хоронят всех остальных.

– Все, все перевернуло во мне!

На поминках у этого человека говорилось такое, как у всех. Люди выпили, вспомнили, рассказывали: какой, оказывается, был хороший, как за добро совхозное стоял горой!

– Это разве дело! – качал головой Вакула.

– Но что же вы хотите, Вакула? – спрашивал дядя Коля. – О мертвых или хорошо, или ничего! Таков человеческий закон. В этом, согласитесь, немало прелести. И о нас, когда помрем, будут говорить...

– Ты помнишь, когда он приехал? Врал ведь: не при чем я! Не помню, один я к нему пришел или с тобой...

– Со мной вы не могли придти. Я тогда возвратился из мест не столь отдаленных. Вы со мной не общались. Вы были добровольцем.

– Специалисты нужны были. А шаманы пугали, – Вакула тускло поглядел на огонь лампы. – Погоди, но ты приехал из... Откуда ты приехал?

– Да брось ты притворяться! Ты же знаешь, откуда.

Дядя Коля заплакал.

– Тебе я... Не помню, не помню... А вот его! Он же – кулак!

– Кулак, не кулак! Неужели вы не читаете газет? Как кулаками делали? Неужели...

– Он – кулак. Не могу сказать о нем хорошо. Не хотел он нам помогать. Ты, помню, соглашался, он же...

– А я не хотел, может, опять на лесоповал.

– Ты думаешь, он встречал первое мая со знаменами? Это мы так праздники наши встречали. Почему он так написал, этот писака? Не могу, не могу! Никогда не прощу этому борзописцу. Рядом меня поставил с ним! Вакула стукнул по столу кулаком. – Понюхал и накатал!

– Я вам немножко налью... Вы не должны обижаться. Человек собственный судья своим поступкам. Простим ему. Может, это покойника всколыхнуло? И он задумался над тем, как жил.

– Сурок задумался? Не-ет!

16

В доме Витьки народу, как в цирке. Идет представление. Зрители – в основном бабы. Сунуться в дом они боятся. Витька саданет палкой – не увернешься. Злой, вражина. Валька-молочница с киномеханичкой наперебой рассказывают тем, кто опоздал, как ищут клад покойника два дружка – Витька и Валерка Мехов.

– Мечутся, мечутся! Из угла в угол, из угла в угол!

Новый прораб зашел в тот момент, когда Витька отрывал пол в сенцах. Поясница голая, джинсы в глине, разорвана правая штанина.

Увидав Волова, Витька отбросил топор, подбежал к постели, схватил подушки и перину.

– На-на-на! – кричал кому-то. – Не найду? Не найду? Найду!

Валерка Мехов шуровал штыковой лопатой где-то под крышей – только всю не снес!

Витька устал беситься.

– Вот, начальник, – пробубнил, сев на пол, – имей такого предка.

– Предок как предок, – высунулась Валька-молочница. – Дом, гляди, оставил, обстановку...

– А что ты хочешь? – огрызнулся Витька. – Когда последнюю трехсотку на него снял!

Валерка Мехов, прекратив бомбить крышу, оперся на свое боевое оружие и забегал своими маленькими глазами, прицеливаясь к Волову.

– Пришел нанимать? По двести пятьдесят в день положишь? Тогда бросим тут и займемся твоим складом для цемента высокого качества. Как, Витек? За неделю сварганим?

Витька тоже оглядел Волова.

– Верно? За этим пришел?

– За этим.

– Тогда кореш в точку сказал. Пять дней и пусть тонна [тысяча рублей] двести!

– Все равно больше никого не найдешь. – Валерка Мехов вновь стал ковыряться в разном дерьме. – Я те скажу, почему с рабсилой тут швах... Предки старались мало. Поколений мало понаделали.

– Не пойдет директор на такую сумму.

– А ты кто? Чё, он, что ли, и тут тебе мозги вправлять станет?

Подкатил пьяной походкой Миша Покой. Он присел неподалеку от Валерки Мехова на корточки.

– Не будешь ты счастлив, старшина, – проикал. – Нет, ты не будешь счастлив! И я не буду счастлив. У меня красный диплом. У тебя – братишка чокнутый. Нет, да? Все о тебе знают. Потому что твои письма Маша читает.

17

Странно, люди разделены и ныне не потому, что каждого в отдельности одолела глупость. Их разделили давно, вбив в глотки понятия, которые были нужны тем, кто ими управлял, кто ловко дурил громкими словами и понятиями. Даже дядя Коля, пять лет отбыв на лесоповале и чудом избежав еще пяток-десяток лет отсидки в местах не столь отдаленных, вернувшись в свой грешный, богом забытый, некогда тянувшийся к кооперативному сибирскому маслу поселок, считал себя совсем другим, по сравнению с Сурком, человеком. Он верил и теперь, несмотря на шумиху, поднятую в газетах насчет избиений крестьянина, названного кулаком, что Сурок был и остается даже в могиле классово враждебным элементом, а он, дядя Коля, всего-навсего пострадавший при зарождавшемся еще тогда культе личности элементом. В отношении его произошла ошибка. Мягкий характером дядя Коля простил эту ошибку. Он забыл, как жил полурабски в лагерях, как за пайку хлеба готов был продать душу. Другое дело – Сурок. Вернувшись в Самбург, дядя Коля получил вновь какой-то служебный стол в разросшейся конторе. Зла на него тут не имели. Был он до лагеря тихий, кроткий. Отца его, буржуя, уже никто не помнил. Служебный стол давал не шибкий заработок, но он все-таки – не лагерная голодуха. Боясь вернуться на лесоповал, дядя Коля никогда не ловчил, не злоупотреблял. Сказать, что Сурка он ненавидел за изворотливость и обман, – нет, этого нельзя сказать. Он просто созерцал это ловкачество. Сурок, будучи незаметной фигурой на служебной лестнице, через какое-то время оброс хозяйством, купил ружье, научился бить песца, лисицу. Он, – говорили между прочим, – к своей пушнине добавлял менную. Ненец, он, бедолага, и при советской власти оставался дитем доверчивым. Ш_п_и_р_т_ для него остался той светлой радостью, которая не меняла своего лица с выгоном из нового быта шамана, приходом врача, присылкой мыла, сахара. За шпирт ненец мог и жену отдать. И уж Сурок пользовался! Уходя в тундру, нес с собой спирт.

"Классовый враг" хоронил и пушнину, и купюры. Нашли Сурка вскоре нужные люди с Большой земли. Он вел с ними тайные торги. Мамоков, занятый своим делом, был доверчивый малый, не трогал Сурка. Не трогал он и его сына – непутевого злого Витьку. В тот день, когда Витька со своим, не менее злым дружком, откапывали клады, Мамоков уже подъезжал к тихому, в снегу, дому лесника Родиона. До этого много мест изъездили.

"Кай-о! Кай-о! Кай-о! Йо! В священном углу человеческого дома посадили меня, медведя! В гнезде из мягкого сукна и тонкого шелка я, лесной дух, сижу! Бесконечную юношескую удаль мне показывают, вечным девичьим весельем меня веселят! Бездонные чаши с озерными яствами передо мной ставят. И руками белыми, как вода Оби, гладят мою шерсть"...

Это пел рядом с Мамоковым человек, по фамилии Нургалиев, известный на всю округу следопыт. Был такой крепкий мороз, что голова гудела, словно телеграфный столб. Олени и те дышали взахлеб. Там, где они проезжали, шкуры на чумах, кажется, шевелились от холода. Везде им что-то рассказывали. К примеру, у Хатанзеевых, что хозяин не вышел прощаться с недавним другом сына, этим русским Воловым. Обиженно сидел у очага, посасывая трубку. Ему не понравилось, что Волов уезжает так неожиданно. Но больше не понравилось ему, что Волов оказался гордецом: когда старик предложил ему деньги за работу, тот наотрез взять их отказался. И никак никто не мог уговорить его. Это нехорошо! – говорил старик, попыхивая трубкой. – Что думают о Хатанзееве? Плохо! Мужик работал – Васька бегал. Васька получит – мужик не получит!

У старика была чуткая совесть, он не мог позволить себе обидеть Волова, которого успел полюбить.

– Ладно, – сказал Мамоков. – Еще жизнь большая. Встретитесь. Лучше скажи: не было ли тут чужих?

Нет, чужих не было. Хотя след чужой нарты старик видел. След бежал в сторону поселка.

Мамоков кинулся с Нургалиевым туда, где старик видел след. Но его занесло. И они кинулись в сторону поселка.

Поселок-то небольшой – дворов на тридцать – сорок. Заезжали они к нему с речки. В домах еще горел свет. Слышалось радио, пахло хлебом и парным молоком. Они проехали возле новой конторы совхоза – домине комнат на пятнадцать-двадцать, совсем еще новом, не оштукатуренном, потом скатились опять к речке, где был раскинут балковый поселок геологов, объехали замерзшие два корабля, видные только потому, что там играли в казаки-разбойники мальчишки и от их беготни в тех местах, где корабли вмерзли в залив, обнажились мачты, потом свернули к клубу – небольшой избушке, рядом с которой строился дворец культуры, и поднялись к новому кварталу домов, впрочем с еще новыми, заложенными в прошлую осень, домами.

Нет, чужих нарт не обнаружили. "Двигай, хозяин, к Родиону", – сказал Нургалиев.

Тогда они и двинули. И Нургалиев тогда запел: "Кай-о! Кай-о!"

Эхо рвалось. Это бежали олени. Эхо рвалось где-то вдалеке, успокаиваясь постепенно...

Вместе с участковым Мамоковым и заходил к Родиону в дом старик с окладистой бородой. Вперевалку, на шее винтовка на ремне, подошел к столу, тяжело сел.

Родион узнал Нургалиева. Сердце екнуло.

У Родиона гостил заблудившийся якобы санитар из больницы. Недавно его послали в поселок за лекарствами – у них там, в больнице, покусанный волком человек. Санитар почему-то в поселок не доехал, остановился переночевать у Родиона.

Санитар был в подпитии. Когда Мамоков стал его журить, что там, может, человеку-то без лекарства худо, санитар, закивав головой, согласился. Но, поняв по-своему, что они гоняются за волками, предложил:

– Вы бы за другими волками погонялись. Слыхал, сбег с колонии какой-то сукин сын? А я в поселок мчусь.

– А чего же ты сюда пришел? – Нургалиев оглядывал хату Родиона, выискивая для себя какую-либо зацепку. Он ее и увидел – кепку, бог ее знает, как оказавшуюся в детской кроватке.

– А ну как он в мою машинку сядет и пистолет к виску приставит? – не унимался санитар.

Нургалиев поглядел на него снисходительно:

– Езжал бы ты, паря, по своим делам.

– А вы в совхоз потом? – Санитар испытывающе глядел на Мамокова.

– Чего? Али уж наклал? И вправду?

Мамоков по-хозяйски выпроводил санитара, посадил его на нарты и приказал их дожидаться. Возвратившись к Родиону, спросил:

– Сбежал, стервец. – И вздохнул: – И зачем сбегать? Главное, поймают.

Дядя Родион суетился, одеваясь. Он только крякал да ничего не говорил.

На столе у Родиона стояла фотография. Родион в лесу.

– И нас сфотографировал для газеты, – похвалился Мамоков, оглядывая фотографию. – Тот самый Квасников...

– А кто говорит – потонул, – выглянул из сенцев санитар, снова не поняв, о чем идет разговор. – Давние у них замашки, у этих каторжников...

Злые люди! Злые люди! Они не понимают, как становятся грубыми, мелкими, эгоистичными! Сбежал? Ну и что? Значит, там ему и в самом деле стало невмоготу! И он ничего не сделал! Он откровенно говорил, что ничего не сделал! Маша глядела только на Нургалиева. Она поняла: кепку он увидел, Леха ее сменял на шапку.

Ей казалось: Лешенька пришел к ней. Зная ее чистые слезы о нем, зная, что любовь ее к нему не прошла вот так враз, он и пришел. Пытались многие любовь эту вытравить, плели ей – у Алексея есть женщина, нужна ты ему! С тобой-то и в хлеву стыдно стоять: коровы замычат от обиды, что такую некрасивую рядом поставили!

Она воевала и с собой, и с ними. Кто же его станет любить? Кто? Если ему трудно теперь, кто станет любить? Она слала ему в тюрьмы посылки, и он, и другие не знали, что посылки идут от нее. Она уезжала, обманывала отца, вроде в район на Мошке – катере. Отец давно не спрашивал ее денег. Все деньги, которые она получала на лесопильной конторе, шли Лешеньке.

Про себя она уже решила: и за отца, и за Витюшеньку, и за этого непутевого Леху. Он тогда уснул и спал нечутко, и она, медленно высвободив руку из-под его головы, ступая босыми ногами уже по захолонувшему полу, пошла на цыпочках к койке отца.

Отец только притворялся, что спит – в самом деле в темноте он не сомкнул и глаз. Он был неспокоен. В тот миг, когда беглец переступил его порог, он еще не все понял. Когда пришла Маша, – понял. А потом не страх, – нет – страха у него не было и на фронте, а какой-то озноб от нечуткой, потерянной совести бил его под сердце: никогда он нечестным не был перед людьми. Он, по просьбе дочери, схоронил его в лесу... Он не знал, что там его давно нет. Он думал, что там.

Покрутились, повертелись. Первым вышел (после того, как Родион заверил: никого не было) Мамоков. Нургалиев, нагнувшись, с высоты своего громадного роста, шепнул на ушко:

– Ты фураню-то, фураню убери подалее!

И затопал в сенцах.

Родион путался опять в теплых ватных штанах, болтая пустым рукавом и повторяя: "Каков Дёма, таково у него и дома!".

Наконец он надел и штаны, и валенки, накинул и ватник. И вышел их провожать. Санитар храпел вовсю. Мамоков по-хозяйски предупредил:

– Гляди, Родион! Було бы не хуже!

Потом, вернувшись в дом, он шипанул:

– Он у тебя все живет?

– А ты что так все расспрашиваешь? – Маша взвизгнула. – Ты мне, что ли, указ? Я тебя должна спросить: чего так все!

– Нежности захотелось! – обиженно ощерился Родион. – И есть не стали... Все ясно! Родион лгун! Ха! Веры теперь нету...

Он хохотал, наливая себе щей, приговаривая: "Без капусты щи не густы"... Доставал нервно хлеб.

– Погляди, – крикнул. – Уехали ль? Да убери, убери то!

Кивнул на Лехину кепку, так и лежавшую на кроватке.

Маша поднялась с табуретки, на которой сидела как пригвожденная.

– Погоди! В печь, в печь! А мы... Тут она, родимая, где-тоть должна быть!

Под подушкой нашел бутылку. Самогон был крепкий, терпкий, обжигающий. Он выпил сразу стакан, налил себе снова, но теперь налил и Маше.

– Да спокойно поешь! – прикрикнул. – Чего уж теперь-то!.. Дурак! Осталось-то – плюнуть... Спрячется ли в дом, в тайгу уйдет, снегом по голову закидается... Эх, Леха! Видел же!

– Тишшш! – сказала дочь, показывая на губы. – Чшшш! Может, и не уехали?

Она встала перед ним на колени и тихо заплакала:

– Не губи, отец! Не губи, родной! Пусть уйдет!

– Куда? – спросил жалостливо. – Ведь знают: тут был! Или не догадались?

– Догадались. Но пусть уйдет куда-нибудь!

– Куда?

– Хоть на чужую сторону. Где-нибудь пристроится.

– Чужая-то сторона не медом полита, а слезами улита.

– Так не совсем на чужой, а на нашей где-то. Начнет все заново.

– Нет, не дело, дочь, говоришь. Порченое это яблоко. Хоть как скрой, а целый воз потом от него загниет. Да и мы все с оглядкой жить станем. Не мило ничего станет.

– О себе не думай. Ты старый, пожил. Я же, как сумею.

– А Витюха? Это что, его, что ль?

– Он ни о чем не узнает. И вырастет – не узнает.

– Это всего-то лишних два года, ежели что вернется назад и скажет добровольно.

Сказала решительно:

– Ему путь туда заказан. Есть там такие, которые подмывали его, чтобы сбежал: использовать! А ежели они его там порешат?

– Не ставь ты его овцою, – отец нахмурился.

– Мы-то с тобой, чего должны на воду дуть? Мы всегда в стороне находились, когда ему плохо было. В первый раз он и пришел к нам. Знает нас. Что-то тебе об этом говорит?

Он видел: невыносимо жалко ей Леху. Кому, собственно, есть дело до нее, до ее сына, до этого здорового, сильного мужика? Помнишь, – спросил себя, – свою жену-покойницу? Пошли нелады, когда прислали нового директора. Кому ты стал нужен? Только ей. Ты с ним схватился и остался один. Потом, через много лет, директора все-таки судили за воровство, за превышение власти. Но спасла-то Родиона жена. Все эти годы берегла. И здесь дочь одна с ним, беглецом. Никому дела до их душ нет. Чем живут оба? Почему сбежал? Почему помогает?

Отец пристально посмотрел на нее. Дочь за этот час извелась, и он ее не узнавал при неверном свете керосиновой лампы. Она как бы постарела, но стала строже, собраннее, девичьи пухленькие губки куда исчезли. Они были сжаты теперь, тонки, до синевы покусаны. Глаза ее, большие глаза покойницы-супруги, горели зловеще, решительно требуя от него дела, а не слов. Ну что же, – сказал он себе, – перед смертью возьму на душу грех. Не мне он нужен, – ей. Любовь эта сильна, и я тут посторонний. Я этого не знаю, позабыл об этом, и ныне все останется со мной. А ты как хочешь, ежели не боишься души своей!

Он встал и сказал:

– Ну что же! – Он уже не колебался. – Лизать нож – порезать язык, Маня! Давай его перехороним. Осторожного коня и зверь не повредит...

На дворе забрехали собаки. Дядя Родион на них прикрикнул, они сперва замолчали, а когда люди удалились, снова забрехали. "Даже тварь бессловесная понимает, как все нехорошо!" – тоскливо подумал Родион. Эх, Леха, Леха! Не удержался ты за гриву – за хвост-то не удержишься!

На месте Алексея не оказалось. Землянка была пуста.

Возвратились обратно к поселку Мамоков с Нургалиевым. Нургалиев отошел в сторонку и что-то прикидывал.

– Теперь самый сезон на зверя, поди, собираться, – сказал, зябко поежившись, санитар после сна непробудного, – а человека от заработка оторвали. – И обратно к Мамокову: – Ну а ты, старшой, нашел что у Родиона?

Мамоков плюнул в темноту.

– Ты давай дуй за лекарством.

18

Похоронили и кузнеца Вакулу – ветерана, которого упомянул в своей статье Квасников. Зарыли в мерзлую землю. Не болея – враз потух. Как в холодильник поставили. Были стихи, были горячие речи. Прошин говорил – все плакали. Маслова ученики пели песни. Выдался день теплый – всего под тридцать. Нормально. Вася-разведчик опять играл беспрестанно похоронный марш.

Директор сообщил на могиле: Вакулу решили забрать какие-то родственники и перезахоронить на родине.

Но пока лежит на этой земле. Пухом ему земля, ветерану. Это не то, что Ерофеич-Сурок. Тут все по правде, все по-настоящему.

И поминки то, что надо. Предусмотрительно оставил кузнец Вакула две тысячи. Кусев начеркал Женьке-продавщице бумаженцию. Напоминались так, что Вася-разведчик потерял баян, а Клавка-кассирша в туфлях и капроновых чулках ушла домой. И – ничего, даже грипп не подхватила. Таисия-повариха, по прозвищу Недотрога, поругалась с Лоховым прямо на поминках, она подала заявление по случаю, что так он ловко говорит, а заботы о ее заработке не проявляет.

– Пойду в совхоз наниматься, – кричала она при всех.

Прошла неделя. Прилетел из района вдруг вертолет. На поселок нахлынула проверка. Сегодня с утра кубанцевская шарага на рабочих местах. Все до единого человека. Приезд прокурора настращал.

Директор приходит с тремя членами комиссии и весело говорит: "Здоров, мужики!"

Наше вам с кисточкой! Ему хорошо – баба молодая и с таким видом! А тут коэффициент до трехсот идет, а дальше хочь кричи! Волов, новый прораб, удружил! Через печать пропесочил! Но ты, директор, не радуйся. Мы свои триста с холодочком восстановим. А для твоей премии тебе, если хочешь знать, покрутиться надо! Как полоумному. Фигаро – туда, Фигаро – сюда! А на нас, чтобы мы тебе план подогнали, шиш станешь рассчитывать, понял?

Только комиссия шуранула далее, сели. Сидят в кружке около костра. Придурок Валеев суетливо поддерживает огонь. Когда Валька-молочница на всех парах:

– Трататушки вашу перетрататушки! – С полуоборота заводится. – Если вы не закончите к сроку вашу эту дриньденьдень, грозит вам, лишиться всем без всякого мужского достоинства! Пусть оне, – кидает в сторону ушедшей комиссии, – вам прошшают. А мы вывесим на нашем женском отделении в бане все ваши "достоинства"! Ты, хапошник Кубанцев, рвач, душу твою!.. А мне фартера нужна. Да и баня бы... не мешает по отдельности уж воздвигнуть.

Кубанцев смеется: ничего, вместе будем скоро мыться. Как стенка рухнет, так и объединимся. Пусть тогда новый прораб голой попкой подопрет ее. Он умный. Вы его все полюбили.

– А ты чево сидишь не работаешь? – набрасывается Валька-молочница на самого безобидного Валеева.

Валеев бледный.

– От баба, от баба! Орет, когда прокурор приехал!

Нервно вскакивает и, бестолково путаясь в длинном полупальто, находит себе работу.

Директор, вернувшись уже один, – он устроил гостей на отдых в конторе, освободив кабинет главбуха, счетовода и главного инженера (туда занесли матрацы, койки, подушки и зачем-то меха – настоящий пыж), довольно похохатывает.

Увидав нового прораба подходит к нему и говорит:

– Баню, Сашок, баню! Действительно, нехорошо. Кровь из носу, а баню давай! Запишут нам за баню! А уж потом в лес. Сколачивай бригаду – и по дрова.

Легко сказать – "сколачивай!" Кого тут сколачивать?

Идут рядом, толкуют. Прораб свои сомнения высказывает.

– У меня прокурор на дому живет, – вдруг говорит директор. – Что прикажешь ему объяснить и насчет бани, и насчет дров? Как объяснять, что и бабы, и мужики почти разом моются? И дров нет.

– А я-то причем? – уже раздражается Волов. – Я командую всего-то месяц.

– Сашок! Горячий ты. Вон погляди на них! – Показывает сразу на весь совхоз. – Они сколько тут живут и то во многом со мной советуются, когда что писать. Зачем же ты так? Пойдем, он хочет тебя лично лицезреть.

Прокурор (собственно, ревизор), как выясняется, одной ногой уже на другой должности – недавно избрали каким-то там секретарем. Волов вначале разговаривал с ним настороженно. Оказалось, зря. Дело завертел тот туго.

Перед ним куча бумажек – все тут о кубанцевской шараге: сколько при отсутствующем в отпуске прорабе Орле получили коэффициенту, сколько неположенных дополнительных выплат.

Позвали Кубанцева. Потеет. Кряхтит. Бурчит что-то себе под нос.

Искоса поглядывает на нового прораба: наделал шороха!

Уже на улице угрожает:

– Ладно, припомним, как тебе больше всех надо!

Дома – накрытый стол. Белоснежная скатерть. Как в хорошем ресторане. Вилки, ножи, салфетки, бокалы. Селедочница с селедкой. Добра всякого!

Как только Волов ступает на порог, Андрюха, Вальки-молочницы супруг, включает радиолу. Николай Сличенко поет о ручеечке-ручейке.

– Чего это вы? По какому делу гулять вздумали? – Волов растерянно стоит на пороге.

– Да почему, да потому, да по какому случаю-да! – семенит Валька-молочница своими худенькими ножками, расставляя широко руки и готова обнять Волова.

– Нет, правда?

– Эх, Саша, люли-картинка! – подбоченившись, смеется Валька-молочница. – И чего ты все расспрашиваешь? Солнышко ты наше ясное! – И к Маше-хозяйке, сильно приодетой, с газовым платком на крутых плечах. – Наливай, что ли, Машка! Хоть одного кавалера бог послал нам! На всех одного!

– А ты сама, Валек, давай кумандуй! – Маша усаживается живо за стол.

– Вам, Александр Тимофеич, што? – Валька-молочница вроде и не кричала два часа тому на банду Кубанцева. Весела, игрива.

– Давай, Валек, что покрепче! – Маша-хозяйка почти силком усаживает Волова рядом с собой.

– Да дайте я хоть руки вымою.

– Это можно. Что ему, Машенька, твоему квартиранту, сказать? Ведь все помрем скоро. Сурок помер, Вакула помер. А он поедет за дровами. Деньгу зашибет таку – иным не снилось!

Волов вскоре приходит к столу. Маша-хозяйка силком садит его все же рядом с собой.

– У нее свой молдаванин есть, – смеется. – А мне что? – Закусывает она с большим аппетитом. – Мне бы разговору не было! Я и щас бы, будь такой, к примеру, у меня жених, – толкает под бок Волова, – в лес бы его не пустила... Деньги? Что деньги? Это когда их нету, неудобно.

– Я те скажу, Маша! Генка-водовоз на что тюлень тюленем! А как рассуждает? Взять хотит бабу с деньгами. И, гляди, найдет. А там-то, на Большой земле, грит, устроюся на водную станцию в каком городе... А летом лодки отпускать, кто захочет покататься!

– А у нас – что? Не скука, да? – спрашивает Андрюха, прокрутивший только что пластинку о клене опавшем. – У нас!.. Эх!.. Мама моя виноград сажает, а помидоры – свои! А работа тоже восемь часов и два выходных.

– Так ты, может, опять лыжи туда востришь? – набрасывается на него Валька-молочница.

– Я к примеру...

– И помолчи, как к примеру! Дай людям поговорить!

– Да ниче у вас с ним не выйдет! – простодушно сказал Андрюха. – С этим делом ничего, говорю, не выйдет!

– С чем это? – нагнув по-бычьи шею, весь покраснел Волов.

– Как в старое время покупают тебя! – простодушно сообщил Андрюха.

Волов встал, одернул гимнастерку.

Валька-молочница превратила все в шутку:

– Такого-то иначе, как захватишь?

И забегала вокруг:

– Да что тут обижаться-то? Вон, гляди, и мальчишка прикипел! И девки смирнее стали! И вон Таня даже всем рассказывает, как ты с мальчонкой-то... И по физкультуре, и уроки стал готовить лучше, и меньше хулиганит...

Маша-хозяйка потупилась, перебивая Вальку-молочницу:

– Братишку, скажем, твоего, Алексан Тимофеич... Мы ему подмогу устроить завсегда можем... Я что говорю? – Она оглянулась, как бы ища поддержки. – С деньгами!.. Хи, ты милая моя! С деньгами-то и теперь мы всех плясать перед собой заставим... Нам не надо, чтобы из последних сил вырабатывался!

Вышел из-за стола, и Маша-хозяйка приумолкла на полуслове:

– Не обижаюсь я на вас, Мария Афанасьевна, – сказал. – Может, и в самом деле жизнь ваша так сложилась, что теперь вам надо мужика покупать за большие свои деньги...

– Уж что большие, то большие, – не поняла Валька-молочница. – И вам, и детям хватит...

Осуждающе остановил:

– А тебя я тоже не понимаю! Думал, когда кричала на могильников, сердце у тебя! А ты – такое же тоже! Да ежели, что бы у меня в душе было бы, ничто не остановило бы! Отчим у нас... тоже поднимал... Мать на десять лет его старше!

И хлопнул дверью. На дворе пуржит. Метет белая поземка. Бело-бело в черном дне. Куда идти? Пошел куда-то.

Навстречу человек.

– Здравствуй! – говорит Волову.

– Ты кто? – спрашивает Волов.

– А я рядом живу с Хатанзеевым, – говорит человек. – Ты не уехал на Большую землю? Хорошо!

– Довези до Хатанзеева.

– А давай хушь тебя и в Салехард. Давай, хушь на Луну!

Прикатили. Старуха шепчет: "В армии был Васька – нишего не учился! Невестка прямо глаза пялит. Тюлень сын! Русский одной рукой хорей поднимает, через пять нарт прыгает"...

Старик вымолвил:

– Не зуди, старуха! И так тошно без тебя!

Догадался бы, шепчет старуха, не приехал бы! В доме не тесно, в чуме не тесно: стыдно – наша невестка за мужиком сама побежит...

Ой, бида, бида! Ой, бида!

Был Сашка – бида. Уехал – бида. Приехал – бида!

Так шепчет старуха.

19

Пили они уже мирно. Даже два раза обнялись. Большерукий, которому Леха врезал тогда в лобешник, оказалось, жив, здоров. Он пах одеколоном не то "Красная Москва", не то "Шипр". А справа примостился парень с жидковатой бородкой, худой и похож на монаха из какого-то кино – Леха, убей, вспомнить не мог. И во сне, поди, держит в руке портфель типа брезентовых мешков инкассаторов. Чуть поодаль, в сторонке, приглядываясь к ним, старик с усиками. Глаза – точно сверлят. Должен быть еще кто-то, но не пришел – наверное, забурился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю