Текст книги "Возвращение Чорба"
Автор книги: Владимир Набоков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Набоков Владимир
Возвращение Чорба
Владимир Набоков
Возвращение Чорба
Супруги Келлер вышли из театра поздно. В этом спокойном германском городе, где воздух был чуть матовый, и на реке вот уже восьмой век поперечная зыбь слегка тушевала отраженный собор, Вагнера давали с прохладцей, со вкусом, музыкой накармливали до отвалу. Из театра Келлер повез жену в нарядный кабачок, который славился своим белым вином, и только во втором часу ночи автомобиль, легкомысленно освещенный изнутри, примчал их по мертвым улицам к железной калитке степенного особнячка. Келлер, старый коренастый немец, очень похожий на президента Крюгера, первый сошел на панель, где при сером свете фонаря шевелились петлистые тени листьев. Свет на мгновение выхватил крахмальную грудь Келлера и капли стекляруса на платье его жены, которая, выпростав полную ногу, в свой черед лезла из автомобиля. В прихожей их встретила горничная и, с разбегу, испуганным шепотом сообщила им о посещении Чорба. Пухлое, еще свежее лицо Варвары Климовны Келлер задрожало и покраснело от волнения:
– Он вам сказал, что она больна?
Горничная зашептала еще шибче. Келлер толстой ладонью погладил себя по седому бобрику, и его большое, несколько обезьянье лицо, с длинным надгубьем и с глубокими морщинами, по-старчески насупилось.
– Не могу же я ждать до завтра. Мы сию минуту поедем туда,– тряся головой, забормотала Варвара Климовна и грузно покружилась на месте, ловя конец вуали, которой был покрыт ее русый парик,– Господи Боже мой... Недаром около месяца ,не было писем.
Келлер толчком кулака расправил складной цилиндр и проговорил своим точным, несколько гортанным русским языком:
– Этот человек не в своем уме. Как он смеет, если она больна, завозить ее опять в эту гнусную гостиницу...
Но, конечно, они ошибались, думая, что дочь их больна. Чорб так сказал горничной просто потому, что это было легче всего выговорить. На самом деле он вернулся из-за границы один и только теперь сообразил, что ведь придется все-таки объяснить, как жена его погибла, и почему он ничего не писал. Все это было очень трудно. Как объяснить. что он желал один обладать своим горем, ничем посторонним не засоряя его и не разделяя его ни с кем? Ему сдавалось, что ее смерть -редчайший, почти неслыханный случай, что ничего не может быть чище вот такой именно смерти,– от удара электрической струи, которая, перелитая в стекла, дает самый чистый и яркий свет.
И с тех пор, как в весенний день на белом шоссе в десяти верстах от Ниццы она, смеясь, тронула живой провод бурей поваленного столба,– весь мир для Чорба сразу отшумел, отошел,– и даже мертвое тело ее, которое он нес на руках до ближайшей деревни, уже казалось ему чем-то чужим и ненужным. В Ницце, где ее должны были хоронить, неприятный чахоточный пастор напрасно добивался от него подробностей,– он только вяло улыбался, целый день сидел на гальке пляжа, пересыпая из ладони в ладонь цветные камушки,– и внезапно, не дождавшись похорон, поехал обратно в Германию через все те места, где в течение свадебного путешествия они побывали вдвоем. В Швейцарии, где они провели зиму и где доцветали теперь яблони, он ничего не узнал, кроме гостиниц; зато в Шварц-вальде, по которому они прошли еще осенью, холодноватая весна не мешала воспоминанию. И так же, как на южном пляже, он старался найти тот единственный, круглый, черный, с правильным белым пояском, камушек, который она показывала ему накануне последней прогулки,– точно так же он отыскивал по пути все то, что отметила она возгласом: особенный очерк скалы, домишко, крытый серебристо-серыми чешуйками, черную ель и мостик над белым потоком, и то, что было, пожалуй, роковым прообразом,– лучевой размах паутины в телеграфных проволоках, унизанных бисером тумана. Она сопровождала его: быстро ступали ее высокие сапожки,– и все двигались, двигались руки, то срывая листик с куста, то мимоходом поглаживая скалистую стену,– легкие, смеющиеся руки, которые не знали покоя. Он видел ее маленькое лицо, сплошь в темных веснушках, и глаза, широкие, бледновато-зеленые, цвета стеклянных осколков, выглаженных волнами. Ему казалось, что если он соберет все мелочи, которые они вместе заметили, если он воссоздаст это близкое прошлое,-ее образ станет бессмертным и ему заменит ее навсегда. Вот только ночи были невыносимы... По ночам ее мнимое присутствие становилось вдруг страшным,– он почти не спал во время этого трехнедельного путешествия и теперь приехал совсем хмельной от усталости в тихий город, где встретился и венчался с ней, на вокзал, откуда прошлой осенью они вместе уехали.
Было около восьми часов вечера. За домами башня собора отчетливо чернела на червонной полосе зари. На площади перед вокзалом стояли гуськом все те же дряхлые извозчики. Покрикивал тот же газетчик глухим вечерним голосом. Тот же черный пудель с равнодушными глазами поднимал тонкую лапу у рекламной тумбы прямо на красные буквы афиши: Парсифаль.
У Чорба был ручной чемодан и большой желтый сундук. Он покатил через город на извозчике. Кучер лениво пошлепывал вожжами, придерживая одной рукой сундук. Чорб помнил, что та, которую он никогда не называл по имени, любила ездить на извозчиках.
В переулке, за углом городской оперы, была старая трехэтажная, дурного пошиба гостиница, в которой сдавались комнаты и на неделю, и на час,– черный, в географических облупах дом, с ободранной кисеей за мутными стеклами и с неприметной входной дверью, никогда не запиравшейся на ключ. Бледный, развязный лакей повел Чорба по извилистому коридору, отдающему сыростью и капустой, и когда Чорб вошел за ним в номер, то сразу узнал,– по розовой купальщице в золоченой раме над кроватью,– что это та самая комната, где он провел с женой первую совместную ночь. Ей все казалось забавным тогда,– и толстяк без пиджака, которого рвало в коридоре, и то, что они выбрали почему-то такую дрянную гостиницу, и то, что в умывальной чашке был чудесный светлый волос, но пуще всего ее смешило то, как они скрылись из дому. Тотчас же по приезде из церкви домой, она побежала к себе переодеться,– пока внизу собирались гости к ужину. Келлер в добротном фраке, с рыхлой улыбкой на обезьяньем лице, похлопывал по плечу то того, то другого, сам подавал шнапсы,– а близких друзей Варвара Климовна водила попарно осматривать спальню, предназначенную новобрачным,– с умилением, пришептывая, указывала на исполинскую перину, на апельсиновые цветы, на две пары новеньких ночных туфель,– большие клетчатые и маленькие красные с помпончиками,– поставленных рядышком на коврике, по которому готическим шрифтом шла надпись: Мы вместе до гроба. Затем все двинулись к столам,– а Чорб с женой, мгновенно сговорившись, бежали с черного хода и только на следующее утро, за полчаса до отхода экспресса, явились в дом за вещами. Варвара Климовна всю ночь прорыдала; муж ее, для которого Чорб– нищий эмигрант и литератор,– был всегда человек подозрительный, проклинал выбор дочери, расход на вино, полицию, которая ничего не могла сделать... И потом, когда молодые уехали, старик ходил смотреть на гостиницу в переулке за оперой,– и с тех пор этот черный, подслеповатый дом стал для него чем-то отвратительным и влекущим, как воспоминание о преступлении.
Пока вносили сундук, Чорб неподвижно глядел на розовую олеографию. Когда дверь закрылась, он нагнулся над сундуком, отпер его. В углу, под отвернутым лоскутом обойкой бумаги, шуркнула и покатилась мышь. Он повернулся на каблуке с быстрым содроганием. Голая лампочка, висевшая на шнурке с потолка, едва-едва качалась. Тень шнура скользила поперек зеленой кушетки, ломаясь по сгибу. На этой самой кушетке он тогда спал. Жена дышала так по-детски ровно. В ту ночь он только поцеловал ее в душку,– больше ничего.
Мышь завозилась опять. Есть такие маленькие звуки, что страшнее канонады. Чорб оставил сундук, прошелся раза два по комнате. Ночной мотылек звонко ударился о лампочку. Он рванул дверь и вышел.
Спускаясь по лестнице, он чувствовал, как тяжело устал, а когда оказался в переулке, голова у него закружилась от мутной синевы майской ночи. Свернув на бульвар, он пошел быстрее. Площадь. Каменный всадник. Черные облака городского сада. Теперь цвели каштаны, а тогда стояла осень. Они долго вдвоем гуляли накануне свадьбы. Как хорош был земляной, влажный, слегка фиалковый запах вялых листьев, покрывавших панель... Небо в те пасмурные, прелестные дни бывало тускловато-белым, и, посреди черной мостовой, ветки отражались в небольшой луже, похожей на плохо промытую фотографию. Между серых особняков неподвижно и мягко желтели деревья, а перед ее домом увядал тополь, и листья его были цвета прозрачного винограда. За решеткой мелькали стволы берез,– иной в плотном чехле плюща,-и он рассказывал, что в Росссии не бывает плюща на березах, а она говорила, что рыжеватый оттенок их мелкой листвы напоминает пятна нежной ржавчины на выглаженном белье. Вдоль панели стояли дубы и каштаны; по черной коре шла бархатная празелень; то и дело срывался лист, летел наискось через улицу, как лоскуток оберточной бумаги. Она старалась поймать его на лету при помощи лопатки, которую нашла близ груды розовых кирпичей там, где чинили улицу. Поодаль, из трубы рабочего фургона струился сизый дымок, наклонялся, таял между веток,– и отдыхавший каменщик смотрел, подбоченясь, на легкую, как блеклый лист, барышню, плясавшую с лопаткой в поднятой руке. Она прыгала и смеялась. Чорб, слегка горбясь, шагал за нею,– и ему казалось, что вот так, как пахнут вялые листья, пахнет само счастье.
Теперь он едва узнавал эту улицу, загроможденную ночною пышностью каштанов. Впереди горел фонарь, над стеклом склонялась ветка, и несколько листьев, на конце пропитанных светом, были совсем прозрачные. Чорб подошел. Тень калитки ломаным решетом хлынула к нему с панели, опутала ему ноги. За оградой, за туманной полосой гравия, вырос темный фасад знакомого дома. Одно окно было открыто и освещено. В этом янтарном провале горничная широким движением стелила яркую простыню. Чорб громко и коротко позвал ее. Одной рукой он держался за калитку, и росистое ощущение железа под ладонью было самым острым из всех воспоминаний.
Горничная уже выбегала к нему. Как она рассказывала Варваре Климовне, ее раньше всего поразило то, что Чорб оставался молча стоять на панели, хотя она сразу отперла калитку. "Он был без шапки,– рассказывала она,– и свет от фонаря падал ему на лоб, и лоб был мокрый от пота, и волосы ко лбу пристали. Я сказала, что господа в театре, и спросила его, почему он один. У него глаза очень страшно блестели, и он как будто давно не брился. Он тихо сказал: "Передайте, что она больна". Я спросила: "Где же вы остановились?" Он сказал: "Все там же,– а потом: – Это все равно. Я завтра утром зайду". Я предложила ему подождать,– но он ничего не ответил, повернулся и ушел".
Так Чорб возвращался к самым истокам своих воспоминаний. Это был мучительный и сладкий искус, который теперь подходил к концу– Оставалось провести всего одну ночь в той первой комнате их брака, а уже завтра – искус будет пройден, и образ ее станет совершенным.
И пока он шел обратно к гостинице по бульвару, где на всех скамьях, в синей темноте, сидели туманные фигуры, он вдруг понял, что, несмотря на усталость, он не заснет один в той комнате с голой лампочкой и шепотливыми углами. Он вышел на площадь и попрел по главной улице,– и уже знал, что нужно сделать. Но искал он долго: город был тихий, целомудренный,– и тот потайной переулок, где продавалась любовь, был Чорбу неизвестен. И только после часу беспомощного блуждания, от которого у него горели пятки и шумело в ушах, он случайно в тот переулок попал и сразу подошел к женщине, окликнувшей его, -Ночь,– сказал Чорб сквозь зубы.
Женщина склонила набок голову, покачала сумкой я ответила: "Двадцать пять".
Он кивнул. Только гораздо позже, случайно взглянув на нее, Чорб равнодушно заметил, что она недурна собой, хотя очень потасканная, и что волосы у нее светлые, стриженые.
Она не раз уже, с другими мужчинами, бывала в гостинице, где стоял Чорб,– и бледный, востроносый лакей, сбегавший по лестнице, дружелюбно ей подмигнул. Пока они шли по коридору, было слышно, как за одной из дверей, равномерно и тяжко, скрипела кровать, словно кто-то пилил бревно, И через несколько дверей, из другого номера опять донесся такой же ноющий звук,-и, проходя мимо, женщина с холодной игривостью оглянулась на Чорба.
Он молча ввел ее в свою комнату и сразу, с глубоким предвкушением сна, стал сдергивать воротник с запонки. Женщина подошла вплотную к нему, спросила с улыбкой: – А как насчет маленького подарка? Чорб сонно и рассеянно посмотрел на нее, с трудом сообразил, о чем она говорит,
Получив деньги, она аккуратно сложила их в сумку, и, легонько вздохнув, опять подошла, тряхнула волосами: – Мне раздеваться?
– Да, ложись,– пробормотал Чорб,– утром еще дам. Она стала поспешно расстегивать пуговки кофточки и все время искоса поглядывала на Чорба, слегка удивляясь его рассеянной угрюмости. Быстро и неряшливо раздевшись, он лег в постель, повернулся к стене.
"Этот, вероятно, с фокусом",– смутно подумала женщина. Медленно она сложила свою сорочку, положила на стул. Чорб уже крепко спал.
Женщина побродила по комнате, и, заметив, что крышка сундука, стоявшего у окна, чуть приоткрыта, опустилась на корточки, заглянула под край. Мигая и осторожно вытягивая голую руку, она нащупала женское платье, чулок, какие-то шелковые лоскуточки,– кое-как сложенные и пахнувшие так хорошо, что ей стало грустно.
Она разогнулась, зевая, почесала бедро, и как была,-голая, в одних чулках, подошла к окну, отодвинула штору. За шторой рама была отворена, и в бархатной бездне улицы виден был угол оперы, черное плечо каменного Орфея, выделявшееся на синеве ночи, и ряд огоньков по туманному фасаду, наискось уходившему в сумрак. Там, далеко, на полукруглых слоях освещенных ступеней кишели, вытекая из яркой проймы дверей, мелкие, темные силуэты, и к ступеням скользили, играя фонарями и блестя гладкими крышами, автомобили. И только когда кончился разъезд, и огоньки погасли, женщина опустила штору и, выключив свет, легла в постель, подле Чорба. Засыпая, она думала о том, что уже раза два была именно в этой комнате, запомнила розовую картину на стене.
Спала она не больше часу: ее разбудил страшный, истошный вопль. Это крикнул Чорб. Он проснулся среди ночи, повернулся на бок и увидел жену свою, лежавшую с ним рядом. Он крикнул ужасно, всем животом. Белая женская тень соскочила с постели. Когда она, вся дрожа, зажгла свет,– Чорб сидел в спутанных простынях, спиной к стене, и сквозь растопыренные пальцы сумасшедшим блеском горел один глаз. Потом он медленно открыл лицо, медленно узнал женщину. Она, испуганно бормоча, торопливо надевала сорочку.
И Чорб облегченно вздохнул и понял, что искус кончен. 0'н перебрался на кушетку и, сжимая руками волосатую голень, с равнодушной улыбкой смотрел на женщину. Эта улыбка еще больше испугала ее, и, отвернувшись, она быстро застегнула последний крючок, зашнуровала ботинки, стала надевать шляпу.
И в это мгновение в коридоре зазвучали голоса и шаги. -Но он вместе с дамой...– уныло повторял голос лакея.
И гортанный раздраженный голос настаивал: – Я же говорю вам, что это – моя дочь. Шаги остановились за дверью. Затем раздался стук. Тогда женщина схватила со стола сумку и решительно открыла дверь. Перед ней стоял изумленный старый господин в матовом цилиндре, с жемчужиной на белой груди рубашки, из-за его плеча выглядывала полная, заплаканная дама в вуали на волосах, а сзади маленький, бледный лакей поднимался на цыпочки, тараща глаза и делая пригласительные движения рукой. Женщина поняла его знак и проскочила в коридор, мимо старика, который все с тем же недоумением повернул к ней голову,– и затем вместе с дамой переступил порог. Дверь закрылась. Женщина и лакей остались стоять в коридоре, испуганно посмотрели друг на друга и, нагнувшись, прислушались. Но в комнате было молчание. Казалось невероятным, что там, за дверью, трое людей. Ни единый звук не доносился оттуда.
– Они молчат,– шепнул лакей и приложил палец к губам.