Текст книги "Мир человека в слове Древней Руси"
Автор книги: Владимир Колесов
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Только в переводах, и притом нерусских, встретились слова зьдание, кущи, хыжа, чрьтогъ, жилище. В XIII в. известны заимствованные слова: колимогъ – «шатер на повозке», «стан в поле» (Ипат. лет. под 1208 и 1254 гг.; слово сохранилось и сегодня – это колымага); то же значило и заимствованное из тюркского шатеръ «походная палатка»: именно шатры разбивал в чистом поле князь Святослав, отправляясь в свои походы (Лавр. лет., л. 19, 964 г.), но это также и «стан, состоящий из походных шатров».
Издавна было известно истобка «изба» или «баня», скорее последнее, судя по тем контекстам, в которых встречается древнейшее упоминание о слове. Когда в 945 г. Ольга мстила деревлянам, некоторых лучших мужей заманили в «истобку», предлагая помыться, и подожгли ее со всех сторон («пережгоша истобку» – Лавр. лет., л. 15б). Это слово известно и позже, оно было собственно русским, потому что теплый дом (а именно отапливаемый дом и обозначало это слово) был совершенно необходим в суровом северном крае. Клеть упоминается часто, это комната, в которой наряду с каким-либо имуществом, запасами хранились также ценности; именно туда запрещалось проникать постороннему, потому что взявший что-либо в клети считался вором. С конца XII в. клѣткой или клетцей стали называть всякий амбар или кладовую; по-видимому, это то помещение, которое запиралось «клѣтьскы». Комара как «свод» встречается часто, это также привычное для русских слово. Палаты – всегда «нарядные комнаты»; у князя Владимира были именно «полаты»; в текстах говорится о том, что в «полате» своей сидел князь, что «полаты» были золотыми и царскими, что их «созидали» особо, не так, как прочие комнаты. Собирательность значения слова состоит в том, что в одно и то же время оно обозначало и помещение знатного человека, и сокровищницу, которая находилась при нем, и особую форму строения – шатровую, кровельную или иную, но устремленную вверх (как символ стремления, вознесения вверх, к небу?).
Также и слово теремъ обозначало высокий дом, всегда дворец, обычно каменный (например, в рассказе под 945 г. об Ольге), в отличие от простых хором, которые могли быть у любого свободного человека (дом, строение).
К концу XIII в. понятие о доме вполне сложилось. Есть слова нейтрального значения, которые означают место, где живут, жилье. Это – домъ, изба или хата, но только последние два слова имели значение собственно «здание; дом». Само же слово домъ изменилось, разрослось в значениях.
За два-три последующие столетия постепенно обстроился русский дом, получил новые признаки и свойства, каких у него до того не было. Одновременно появились слова, которые все это стали выражать в речи.
Образ крыши, крова, родного крова собрал целую цепочку слов: это – камора «свод» (из греческого kamára, обозначавшего когда-то крытую повозку со сводчатым верхом), колимогъ «нарядная (свадебная) повозка» (из тюркского слова со значением «судно»), куща «шалаш, лачуга, палатка», хыжа, шатеръ и шалашъ в значении «дом, жилье». Все они продолжали и развивали старинный славянский образ, связанный со словом вежа «намет, шатер, палатка»; последним словом называли часто кочевой шалаш и кибитку, перевозное жилье кочевников, которые упоминаются и в «Слове о полку Игореве» («вежи половецкие»), оно связано с глаголом везу; «вежа» – это дом-повозка, который всегда с тобой; а несколько таких веж – уже и город, или, точнее сказать, «огород», ограждающий на походной стоянке всех его участников общим станом.
Этому словесному образу противостоит другой – образ неба, возвышающегося над человеком, бескрайнего, нарядного, сияющего неба, которое само по себе – праздник. Такой образ свойствен слову палаты (из греческого palátion «дворец» и «праздничные покои»; ср. палаццо) – то, что вверху или устремлено вверх. Он же и в слове теремъ (из греческого téremnon «дом, жилище», также «дворец», собственно: дворец с куполом); терем – символ неба, наличие купола для него было обязательным. Тот же образ и в слове чертоги (из персидского слова, обозначавшего внутренние покои, слегка выдающиеся наружу, мы бы сказали: галерея, балкон) – также то, что наверху. Все подобные слова, включаясь в народный язык и приноравливаясь к его форме, произношению, наслаивались на общий славянский образ: хоромы ведь не просто дом или крыша (прямое значение слова), под которыми хоронились, но еще и нечто нарядное, высокое и воздушное; не простая повозка кочевника, но устойчивый дом, срубленный из тесаных бревен, защита и крепость. Слово хоромы появилось уже у оседлых славян.
Таким образом, какой бы интенсивной ни была специализация обозначений, связанных со все разраставшимся славянским домом, в самой глубине представлений о доме таились вынесенные из древности два простых образа: палатка на колесах и укрепленный на земле дом оседлого человека; случайное жилье и постоянный дом; то, что поставлено на колеса и приземлено, и то, что рвется вверх и нарядно: вежа и хоромы. В последующем развитии значений этих слов, в оценках их человеком последовательно проявилась противоположность общего смысла-образа. Снижение значений слов до таких, какие свойственны современным словам колымага, чердак и каморка, отражает не только возросшую требовательность к жилью, но и отсутствие внутреннего образа в чужих по происхождению словах.
Противопоставленность вежи хоромам сохранилась в Древней Руси уже после принятия христианства. Небесные чертоги, не сниженные до уровня простых чердаков, возвышаются еще над человеком. Можно подумать, что именно народное противопоставление ненадежного походного дома устойчивому жилью на своем месте и сформировало противопоставление, позднее ставшее важным для христианства, – противопоставление земного дома дому небесному.
Еще раз взглянем на свойства самого общего слова домъ. Внутренняя возможность постоянного развития понятия о доме заключена в нем самом, потому что слово это рано утратило внутренний образ, оно – «пустое», голый термин, за которым уже давно не скрыты никакие впечатления о высоком и низком или безобразном и красивом. Это слово одновременно и свое, и всеобщее обозначение дома, его не нужно заимствовать, оно понятно в любом родственном языке; например, греческое dóma это тоже «дом».
Вместе с тем это слово и по значению является родовым в отношении ко всем остальным названиям дома, какие только могли возникнуть; последние создавались как бы под крылышком общего понятия о доме. Потому-то это слово и оказалось в конце концов ключевым в русском словаре.
Скажем теперь о главном. К началу древнерусской эпохи, к X в., общий набор слов уже давал в основном разработанное представление о вертикальном пространстве – от чердака до подвала, хотя на первых порах сделано это еще без особых деталей, приблизительно, что впоследствии потребовалось углубить и уточнить в семантике соответствующих слов. Развитие новых значений шло все время в направлении к последовательно возникавшим социальным приметам времени. Новые же слова появлялись по старым привычным моделям, вел их за собой старинный образ – кочевник в веже или оседлый пахарь в доме. Также по-прежнему развивается и понятие о вертикальных пределах размещения в пространстве, по привычной линии «верх – низ»; также обустраивается, наполняясь подробностями быта, и вертикаль дома: от сводов подволоки до чуланов в подклети. Однако уже самим построением подобного дома со специализацией отдельных его частей жилое пространство четко раскололось пополам.
И в результате наряду с тем, что шло по старинке из рода в род, возникла незримо и территориальная общность людей, потому что «дом» – это общая их территория, самый маленький мир, тот свет в окошке, за которым проглядывает уже «весь свет». «Дом» материализует идею родства по месту «сидения», вообще по месту, которое отныне становится столь же важным во взаимных отношениях между людьми, как прежде род. Именно дом стал исходной точкой общности, т. е. близости по месту, а не по роду (в пространстве, а не во времени), отсюда возникли и дальнейшие расхождения в значениях слова домъ, о которых мы только что говорили. Кроме того, что социальные отношения людей дробятся и множатся, косвенно отражаясь в определениях понятия «дом» (и «двор»), возникают еще оценочные определения этого общего дома: один дом лучше, другой хуже, один для человека, другой для бога. С тщательно разработанных в быту понятий и образов реального дома воображением и сознанием снимаются все социальные и ритуальные, отвлеченные от конкретности и потому всеобщие связи и отношения, которые фиксируются в языке, в отдельном слове.
Однако одновременно с тем все, что было связано с житейскими обстоятельствами рода, из необратимой смены поколений особенно выделяется современность, то, что сейчас, здесь. Человек не думал уже только о прошлом как о времени идеальном, когда процветал его род – предки. Оглядываясь по сторонам, выйдя в мир, он замечает многих своих современников, которые вместе с ним живут и трудятся, а если придется, то и воюют. Мир расширялся в глазах и речи все дальше, уходя за горизонт. «Двор» из простого «дома» превращался в «здание», т. е. и сам по себе как будто созидал все новые уровни мира: селение рода – мир соседей – божий свет вообще.
ЛЕС ДРЕМУЧИЙ
Историк В. О. Ключевский писал: «...недружелюбное или небрежное отношение русского человека к лесу: он никогда не любил своего леса. Безотчетная робость овладевала им, когда он вступал под его сумрачную сень. Сонная, „дремучая“ тишина леса пугала его; в глухом, беззвучном шуме его вековых вершин чуялось что-то зловещее, ежеминутное ожидание неожиданной, непредвидимой опасности напрягало нервы, будоражило воображение. И древнерусский человек населил лес всевозможными страхами» (Ключевский, 1918, I, с. 72). Современный писатель не соглашается с такой характеристикой. Воспевая русский лес, Л. Леонов выразился так; «Лес встречал русского человека при появлении на свет и безотлучно провожал его через все возрастные этапы: зыбка младенца и первая обувка, банный веник и балалайка, лучина на девичьих посиделках и расписная свадебная дуга.., рыбацкая шняка или воинский струг, посох странника, долбленая колода мертвеца и, наконец, крест на устланной ельником могиле». Как согласовать эти два утверждения? Правота Л. Леонова неоспорима, но ведь прав и историк, который показал нам всю безысходную тягость жизни в глухом лесу, полную зависимость от каждого пня или болотца, в котором и леший заведет, и лукавый заманит, и русалка прельстит, и водяной надует.
Нет противоречия в этих высказываниях, и чем глубже мы опускаемся в древность, тем более прав историк, а не писатель. Диалектика жизни в том и состояла, что, страшась и погибая от ужаса, славянин входил в свой лес и покорял его, примеряя к себе все, что нужно, что в деле сгодится, без чего не прожить – и плуг, и посох, и струг. Нам надлежит пристальней приглядеться к тому, как это шло в веках.
Родовому гнезду (дому) во всей конкретности его проявлений противоположен внешний мир. Если в доме все знакомо до мелочей, привычно и любо, то за его пределами человека ожидают невообразимые по коварству и злобе, а потому страшные испытания. В описаниях этих чуждых пределов уже не встретим подробностей, знакомых до мелочей и оттого родных, а потому в нем все немило. Враждебность природы в представлениях славян сосредоточена в дремучем лесе, ворог поднимается в чистом поле, белый свет – беспредельность мира – встречает Иванушку на пороге его дома. По нарастающей развиваются и представления о враждебном, чужом; конкретность столкновений с природой сменяется отвлеченностью христианских понятий о человеческих отношениях с миром и, наконец, сосредоточивается в холодной абстрактности космических пределов. Дикость – варварство – культура... Лес – поле – свет – и мир.
В самом древнем облике чужое воплощено, несомненно, в лесе, который подступает к самому дому. Лес – нечто живое, тот же род, только враждебный.
Этимология слова позволяет восстановить исходный образ, лежавший в основе именования леса: это представление о постоянно растущих побегах, листьях, коре, ветвях. Они выбились из почвы, лезут из стволов, буйно смешались, сплелись вершинами и срослись корнями; заслоняя мир, грозно шумят вокруг. Все, поросшее лесом, – лесное, лешее. Отвлекаясь от конкретности проявлений, все это сгущалось в представлении о живой враждебной силе, о неком существе, которое поднимается против человека, ловит его, заманивает, губит, – о лешем. По происхождению слово леший – притяжательное прилагательное, означает принадлежность лесу. В народных говорах еще в прошлом веке леший называется иногда уважительно и по старинке – просто лес: «Лес праведен, не то, что черт», «Лес с виду всем похож на человека, только синеобразен, т. е. кровь у него синяя [неживая кровь]» (СРНГ, вып. 16, с. 368). Встретив в лесу человека, «лёскочет» он в «лескотне» – хлещет, бьет по лицу, бормочет, стучит по деревьям палкой, гонит пришельца прочь. Просто лес и Лес – одно и то же, хотя, конечно, безопасней назвать черта описательно: леший, лесной, лесовик, лесик, лесак и т. д. (Черепанова, 1983).
Со временем возникло множество слов, с помощью которых пытались обозначить основные признаки лесного враждебного мира, а тем самым познать его, прояснить для себя, победить хотя бы в своем воображении. Но всегда почему-то оказывалось, что подобные признаки, как бы много их ни появилось, были пугающими, настораживающими: дебри – глубь-глубина глубокая, пуща – дремучая глухость лесной пустыни (пущ-а от пуст-ой, обозначает пространство, в котором нет человека), чаща – поросшее сплошным лесом пространство, которое не перейти (чащ-а от част-ый лес), и т. д. И настолько важны эти частные признаки общего, родового понятия «лес», что и подаются как существенные, т. е. реально и самостоятельно существующие: не пустой – пуща, не частый – чаща. Подобные образы леса постоянно обновлялись в каждом новом поколении людей, по мере того как забывался внутренний образ таких слов, как дебри, чаща, пуща. Всё новые и новые определения приходили им на смену, но все в том же эмоциональном виде: в «глухмень/глухомань» заманивает неудачливого путника леший; «чепыжник» цепляет путника своими шипами и корнями; «раменье» густой стеной встречает путника на границе пашни, и т. д.
Многие понятия древнего славянина были связаны с его отношением к лесу и ко всему, что в нем. Отметим для примера два из них, очень важные.
Слово дуб у древних означало дерево – любое дерево вообще. Со временем старинное слово связали с названием священного для язычников дерева, но случилось это довольно поздно, после того, как появилось множество слов, позволяющих различать породы деревьев по их хозяйственным качествам. В древности же самой общностью именования как будто старались показать, что лес или дуб – это нечто цельное, что не дробится на части, а представлено слитной массой, враждебно, как чужое, непокоренное, которому, между прочим, следует принести жертву.
История слова дуб интересна. В одном лишь «Словаре русских народных говоров» собрано чуть ли не две сотни слов, которые образованы от этого корня, слова самых разных значений. Развитие представлений русича о лесе, царстве лесном, о силе лесной каким-то образом отразилось и в истории этого корня. Новые суффиксы, новые сочетания, тысячи текстов, сказаний, песен, и в результате сложилась разветвленная система значений слов с корнем дуб-. Сегодня даже в самом этом слове дуб мы осознаем такие противоположные значения, как «твердость» и «тупость», потому что выражения крепок как дуб и просто как дуб рождают в нашем сознании самые разные образы, как только мы захотим охарактеризовать, например, определенные качества знакомого нам человека. Один славист сказал, что на семантическом развитии этого слова можно было бы показать всю историю славянской культуры; может быть, когда-нибудь это и сделают. Сейчас же отметим для себя самое главное: и собирательность леса, и монолитность дуба понимались нерасчлененно, как нечто цельное, не имеющее границ и подробностей своего состава, – грани чужого мира.
Выразительно также слово здоров/здоровый. По происхождению оно связано с выражением su-dorv-o, что буквально значит: из хорошего дерева, крепок как дерево, здоров и силен. В слове здоровенный сохранилось это исконное значение корня: «здоровенный, ровно из матерого дуба вытесан», – так П. И. Мельников-Печерский говорит об одном из своих заволжских героев.
Пожелание здоровья и приветствия (Здорово! Здравствуй!), хорошо известные с древнерусских времен, образовались из пожелания быть твердым и крепким, как лесное дерево. Не только страх, но и уважение проглядывает в подобной метафоре. В Ипатьевской летописи, «Печерском патерике» это слово употребляется уже очень часто, при этом здоровья не только желают или просят, но его также приносят, дают или дарят, как можно принести из лесу крепкое дерево, как можно подарить его. Здоровье существовало вне человека, его необходимо было приложить к больному – потому что действительно здоровый человек и без того был крепок, «как дерево», и о здоровье не думал. Христианство приносит свое представление о здоровье; не природа, но бог располагает здоровьем человека. Однако и в этом случае нет никаких сомнений в том, что здоровье находится вне человека, может быть пожаловано ему как дар. «Но абы ны богъ далъ, ты сдоровъ былъ» (Ипат. лет., л. 217, 1180 г.). Кирилл Туровский неоднократно говорит о том, что бог «посылаеть здравье телесемъ и душамъ спасение» (Кирил. Тур., с. 55). Тело исцеляют («и цѣлъ бывааше» – с. 37), т. е. делают его целым и цельным, дущу же прощают, т. е. делают простой (освобождают от греха и скверны; простой значило «пустой, свободный от чего-либо»). Возвращаясь с поля боя, приходят воины «поздорову с честью и славою» (Ипат. лет., л. 286).
В переводах с греческого слово hygíeia передавалось русским здоровье, а в греческом оно обозначает не просто здоровье как телесную силу, но и благополучие, связанное со здравым смыслом человека. «Въсякъ испытаяй чюжего въ здоровьи болить» (Пчела, с. 206) – всякий, хлопочущий о чужом и даже будучи здоровым, болеет. В древнерусском языке такого значения слова («здравый смысл») еще не было; пришедшее из книжной речи, оно закрепилось позднее в специфически книжной форме: ср. здравый смысл, но здоровый человек.
Однако лес – лишь самая ближняя грань чужого мира. Все изменения, о которых рассказано здесь, являются древними, и только образное содержание слов, донесенное до Древней Руси из языческого мира, было в них живо. Постепенно, по мере того, как слова здоровъ или лѣсъ становились терминами, они заменялись другими словами, по возможности сохранявшими внутренний образ враждебного внешнего мира. Для Древней Руси таким важным понятием было понятие поля, потому что поле с XI в. и стало воплощением внешнего мира, грозящего неисчислимыми бедами. В борьбе с ними складывался и национальный характер – настолько длительным и глубоким было воздействие «внешнего мира» на эмоции, впечатления и нрав древнего русича. Известный историк прошлого века, бытописатель Древней Руси И. Забелин заметил по этому поводу: «У лесного человека развивается совсем другой характер жизни и поведения, во многом противоположный характеру коренного полянина. Правилом лесной жизни было: десять раз примерь и один раз отрежь. Правило полевой жизни заключалось в словах: либо пан, либо пропал». Из лесной жизни вышел осторожный хозяин, политик, который умеет ладить со всеми и упорно созидает государство как политический союз многих лиц. Поле, напротив, породило удалого воина, стремительного в схватке, неоглядно храброго, но и вольного в том смысле, что не любит он оков совместного житья, общества, мира, государства; «игралище случайностей» – вот его судьба.
ЧИСТОЕ ПОЛЕ
Очень важным отличием былинного героя от героя сказки является то, что действует он всегда в чистом поле, тогда как сказочного Иванушку влечет белый свет. Чтобы понять смысл этого расхождения между двумя эпическими традициями, нужно разобраться в значении понятий «белого света» и «чистого поля», взглянуть, каким образом в языке развивались представления о чистом и белом.
В былине говорится только о «чистом поле». Это место, где герой действует, сражается, защищая родину, и где он гибнет. Гибель, как мы увидим дальше, – непременное условие чистого поля, один из его важных признаков.
Вот как говорит о Добрыне Никитиче его друг:
Ехал я по чисту полю,
Видел Добрыню мертвого,
Лежит он во чистом поле,
Буйна голова его прострелена,
Через волосы проросла зелена трава,
Расцвели цветы лазоревы.
Судя по наличию в тексте цветовых определений, этот монолог довольно позднего происхождения: в древнейших былинах описание выдержано в черно-белых тонах. Тем не менее представление о чистом поле очень устойчиво. Когда говорят, что «не бывать Добрыне из чиста поля», тем самым утверждают, что он не вернулся с поля битвы. Герой или богатырь рождены для битвы, поле – естественная его среда; уже «с младых лет» сын Ильи Сокольничек «просится во чисто поле погулять», а когда его мечта сбылась —
И выехал он во чисто поле,
Едет он по чисту полю,
По чисту полю, по раздольицу.
Богатыри обычно разъезжают «по чисту полю, ничего они в чистом поли не наезживали». В этом раздольице и содержится смысл поэтического образа поля – раздолье и бескрайняя ширь. Поле противопоставлено горам и лесам, высокие горы и темные леса всегда противопоставлены чистому полю; каждый географический рельеф имеет свою собственную поэтическую характеристику, которая в полной сохранности дошла до наших дней.
Былинные сюжеты сложились в раннюю эпоху развития феодализма, когда реальные богатыри, дружинники князя, стояли на страже от «поля» печенежских, а затем половецких кочевых племен; они и сражались именно в поле – на бескрайних просторах южнорусской степи. Толчком к созданию поэтического образа послужило реальное поле, отличающееся, например, от лугов – тех самых лугов, на которых до поры до времени, дожидаясь боя, стоит в высокой траве богатырский конь.
Однако поле – это не луг, не низина, а прежде всего простор. Такое значение искони присутствует в самом корне, так как слово поле родственно прилагательному полый "свободный", "открытый" или "явный". Если же углубиться в даль времен и сопоставить значение славянского слова с родственными языками, окажется, что в слове поле содержится древний корень со значением "серый, светлый". Значит, поле – это свет и вселенная для людей первобытного общества. С течением времени слово как бы сужает свое значение: бескрайний мир сжимается до небольшого участка земли возле родной деревни. В «Повести временных лет» это проявляется уже в XI в.: «Бѣ бо тогда поле внѣ града» (Лавр. лет., л. 51, 1036 г.). То, что когда-то казалось бескрайним простором, превращается в простую поляну. Человек поднялся, разогнулся – и беспредельное поле его детства оказалось маленьким пятном на лике земли. "Светлый", "свободный", "широкий" – все эти значения всегда присутствовали в слове поле, составляя как бы его семантическую доминанту, этический образ и суть. Понимая теперь, что поле былинных героев и наше поле – не одно и то же, мы можем определить тот рубеж в развитии мысли, за которым поле "свет" превратилось в открытое поле: когда поле получило свою постоянную характеристику, стало чистым полем.
Слову чистый в древнем языке свойственны такие же значения – «ясный», «светлый», «без примесей», «свободный», следовательно также «пустой» и «открытый». Кроме того, в древности этот глагольный по происхождению корень имел еще и значение «разделять», как разделяло поле, которое являлось естественной границей между деревнями или странами. Если же старое слово со временем понадобилось уточнить специальным определением, ясно, что прежнее значение поля как края света в сознании уже исчезало, ускользало от внимания говорящих, его нужно было закрепить постоянным сочетанием с определением и тем самым сохранить его внутренний смысл. То, что прежде было просто «полем», стало «чистым полем», это – мир, открытый для подвигов, пределы знакомой земли.
В начале XII в. сочетания чистое поле еще нет. Владимир Мономах, описывая свои воинские и охотничьи подвиги, противопоставляет слова пуща (лес) и ровня (степь), а у него была возможность поговорить о чистом поле! Позже, но тоже в XII в., само сочетание уже известно. Ср. в «Притче о богатых из болгарских книг»: «Человѣкъ нѣкыи хожаше на поли чистѣ, и нѣсть бо на поли томъ ни дебри, [н]и лѣса» (Измарагд, л. 35); чистое поле в этом тексте – очищенное от леса и дебри место, не больше. Вот что находим в Ипатьевской летописи под 1151 г.: «Въ четвержьныи же дьнь переже солнца Вячьславъ же и Изяславъ и Ростиславъ проидоша валъ на чистое поле, и поидоша биться» (л. 157); князья пересекли границу и вышли на бой в чисто поле, именно так, как и должен встречать своего врага былинный богатырь. В «Слове о полку Игореве» 17 раз употреблено слово поле, и обычное его значение здесь именно такое, как в былинах: «Дремлеть в полѣ Ольгово хороброе гнѣздо, далече залетѣло... въ полѣ незнаемѣ среди земли половецкыя... на полѣ незнаемѣ...»; один раз прямо как будто из былины: «Тогда въступи Игорь князь въ златъ стремень и поѣха по чистому полю». Такое «чистое поле» очень напоминает обычное расчищенное место, но вместе с тем это и место былинного подвига; во всяком случае, об этом можно догадываться по содержанию «Слова».
В «Слове о полку Игореве» чистое поле означает еще и «открытое порубежное место», но вместе с тем как будто и «поле битвы». В «Задонщине», которая возникла в конце XIV в. и во многом подражала «Слову о полку Игореве» (по крайней мере в словоупотреблении), чистое поле уже определенно только как «место битвы». «Выедем, брате, в чисто поле и посмотрим своихъ полковъ», – говорится в одном списке «Задонщины»; «а мои [воины] готови, брате, на чистое поле» – в другом списке; «выедем, брате, в чистое поле» – в третьем. Перед нами несомненно уже «былинное» значение данного сочетания слов, но и встречается оно именно в былине, потому что «Задонщина» похожа на былину. Факт колебания текста по спискам показывает, что данное сочетание попало в нашу «былину» не сразу в XIV в., а может быть позже, в XV или XVI вв. В летописных и повествовательных описаниях того же события – Куликовской битвы 1380 г. – интересующее нас сочетание употребляется, но в старом значении: «Великий же князь Дмитрей Иванович прищедъ за Донъ в поле чисто въ ординьскиѣ земли на усть Непрядвы реки»; поле в этом тексте – восточное (принадлежит орде), незнаемое, враждебное, открытое, не в буквальном смысле «расчищенное», а свободное для действий (которые и свершились впоследствии). Новое значение «поле битвы, поединка» в XVI и в XVII вв. распространяется все шире, но обычно только в произведениях народного происхождения, например в «Сказании о киевских богатырях», в «Сказке об Уруслане Залазаревиче», в былинах и песнях, записываемых с XVII в.
Значение "свободное, открытое пространство" у сочетания чистое поле сохраняется долго. В «Слове о погибели русской земли» XIII в. в похвале Руси сказано, между прочим, что она украшена и «чистыми польми». Это описательное выражение вполне уместно для обозначения бескрайних просторов земли русской. Но когда перед началом Липицкой битвы 1216 г. просят противника: «Или не даси мира, да отступите дале [т. е. с холмов] на равно мѣсто, а мы на ваши станы поидемъ» (Пов. Лип., с. 120), имеют в виду обычное «поле боя», т. е. чистое поле, которое в то время называли еще «ровным местом». Понятие и данное слово не сошлись еще в едином обозначении важной реалии жизни.
Братья прекрасной Стратиговны, отправившись мстить ее похитителю за честь сестры, «не доидоша греческаго града за пятьдесят поприщ и сташа на поле», ждали противника; значит, поле – открытое пространство, свободное «место», поскольку желание братьев противоположно стремлению скрыться, тогда как посланцы их врагов «сташа вне града въ сокровенномъ мѣстѣ» (Девг. деян., с. 38, 40). Поле долго понимается как местность открытая, свободная для «дела», каким бы оно ни было. После взятия Царьграда турками в 1453 г. «салтан возрадовася и посла град чистити, улицы и поля» (Пов. взят. Царьград., с. 262); и дальше в памятнике городская площадь неоднократно называется полем. Слово площадь в современном значении появляется позже, чем поле. Это не полое, т. е. пустое место (как поле), а место плоское, т. е. ровное. Внимание перемещалось на другой признак именования, но случилось это гораздо позже, когда возникла необходимость в разграничении таких двух пространств: «пустое» – «ровное». Герои Липицкой битвы еще не разграничивают этих понятий и не различают признаков полого и ровного. В середине XIV в. слово площадь известно в новгородских источниках, в московских – в конце XV в. (Судебник 1497 г.), оно появляется вместо церковнославянского стогны (града).
Площадь всего лишь пространство, важное и само по себе, а поле необходимо заполнить живыми существами, и только тогда оно становится местом действия. Воинские повести средневековья переполнены точными указаниями на то, как «срѣте его в татарскомъ полѣ, на рѣцѣ Дону» (Жит. Дм. Донск., с. 212), «на Калском поле Половецкой земли» (Пов. Никол. Зараз., с. 176). Куликовское поле тоже не «ровное место» (это поле холмисто), а воинское действо, битва, и «многое его литовьское воиньство излѣзшее на ня в поле» (Пов. Ион., с. 352). Обычно слово поле используется теперь в описаниях боя: «на тѣх полях [у Боровска] бой с ними поставимъ» (Пов. Угр., с. 516), «и бысть имъ бой и сѣча зла у града у Суздаля на поли» (Сев. свод, с. 422, 1445 г.), «Никита же наѣде его [царевича Муртазу] в поле и перезва его к великому князю [служить]» (Пов. моск., с. 398). Позже, в новых условиях феодального быта, когда окрепшее государство уже не терпело свободных воинов – «полениц», такое поле стали называть «диким полем», т. е. вольницей – местом, свободным от власти с любой стороны. «А украинныхъ городовъ дѣтемъ боярскимъ, которые бьют челом государю въ помѣстье на порозжие земли, на дикое поле, давать исъ порозжих земель изъ диких поль...» (Улож. 1649 г., с. 100); становится ясной разница между диким полем и прочими «порожними местами», которых много накопилось в средневековом хозяйстве; «учнуть государю бити челомъ о помѣстьяхъ и о помѣстныхъ пустошахъ, и о порозжихъ земляхъ, и украинныхъ городовъ о дикомъ полѣ...» (там же, с. 124).