355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Колесов » Мир человека в слове Древней Руси » Текст книги (страница 13)
Мир человека в слове Древней Руси
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 06:30

Текст книги "Мир человека в слове Древней Руси"


Автор книги: Владимир Колесов


Жанры:

   

Языкознание

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

В давние времена женщину могли также назвать словом человѣкъ. По крайней мере о деятельной и умной княгине Ольге, жившей в середине X в., летописец говорит, что она «бѣ мудрѣищи всѣхъ человѣкъ». Однако уже тогда слово человѣкъ становится синонимом слова мужь «свободный мужчина в расцвете сил». Однако, если муж мог быть знатным, сильным и т. д., то о человеке такого не говорят. «Человек» по-прежнему не имеет определений. Каждый человек сам по себе, человек – это тот, кто противопоставлен скоту и зверю (как пишет Даниил Заточник в XII в.), а с начала XIII в. – всякий свободный индивид, и не обязательно знатный (знатность становится важнее личной силы: настали другие времена). Но личная сила осталась и может быть использована обществом; вот тогда-то и происходит сдвиг в представлении: с конца XIV в. входит в употребление то значение слова, которое связано с использованием личной силы в обслуживании: человек «слуга» («Эй, человек!..»). Вдобавок, это значение всегда присутствовало в греческом ánthrōpos и через переводы могло повлиять на переносное значение русского человѣкъ. В «Уложении 1649 года» человѣкъ – слуга в городском доме хозяина («или сынъ его или человѣкъ или дворникъ по допросу скажут» – с. 39), так же и в «Домострое» XVI в. Смена социальных отношений видоизменяет смысл старого термина: свободного и сильного человека превратила в зависимого слугу; «каковы вѣци, таковы и чловѣци!» Украинское слово чоловік обозначает мужа, супруга, лицо не совсем свободное; понятие «мой человек» тоже далеко от свободы. В период средневековья, когда происходили такие изменения, интересовались человеком не как свободным членом рода и не как личностью, а как представителем животного царства, но отличным от животных. Свою лепту в подобное отношение к человеку внесло также христианство, для которого человек – сосуд дьявольский. В «Пчеле» неоднократно (с. 214, 215 и др.) толкуется: «и душа без плоти не зовется человеком, ни плоть без души», – лишь единство души и плоти есть человек.

Для церковной литературы люди то же, что человеки, это полные синонимы: «да иду в поганьскую землю, глаголемую Пермь, въ языкы заблуждшия, в люди невѣрныя, въ человѣкы некрещеныя» (Жит. Стеф. Перм., с. 14), – пишет Епифаний Премудрый, выстраивая в ряд именования объекта миссионерской деятельности. Христианское представление о душе постепенно оттесняло понятие о силе человека и тем самым уже окончательно лишило слово человѣкъ его исконного, древнего смысла; сила человека – в душе его, и счет теперь идет не так, как во времена «Русской Правды», – не по головам, а по душам. Скорее всего, именно в книжном языке сошлись человек и люди как формы общего слова, однако случилось это позднее. Представление о человеке, имевшем некую личностную доминанту, нечто единственное и неповторимое в своем характере и судьбе, что выделяло его из множества других представителей рода, – такое представление Древней Руси еще не известно. Понятия о лице и тем более о личности еще не сложились. Человек по-прежнему понимался как неотторжимая часть рода людского.

Чтобы понять смысл состоявшегося изменения, скажем несколько слов о новом термине личность. Некоторое время в средние века пользовались переносными и образными значениями старого слова лицо; в XV и особенно с XVI в. слово лицо в деловых документах обозначало отдельного человека, ответственного за свои поступки перед законом (ср.: важное лицо, ответственное лицо и т. д.). В XVII в. известно также слово личина – собственно: маска, актерская харя (такая маска была в снаряжении скоморохов). Единственность этого предмета потребовала суффикса единичности -ин(а); личина, таким образом, – лицо уникальное. Но личина – то же, что личность, оно понимается совершенно так же: отдельность чем-либо выделившейся из совокупности лиц характерной маски. В XVIII в. сделали попытку присвоить новому понятию о личности иноземный термин персона, но и это латинское слово также значило прежде всего «маска актера», затем «роль, которую этот актер играет» и, наконец, «лицо или личность в особых обстоятельствах». Новые представления о лице, которые сформировались на основе образных значений славянских слов, отразились в многозначности заимствованного слова. В XIX в. является слово личность, обогащенное новым признаком «личный», – слово, которое в конце концов вытеснило слово человек как самое высокое именование индивидуальности в рамках человеческого коллектива.

Противопоставление внутреннего образа в словах человек и личность отражает всю разницу между древним и современным понятиями о человеческой личности (соединение этих слов в таком выражении само по себе знаменательно). «Человек» – это личная сила взрослого, почерпнутая в силе рода, идущая изнутри как из корня жизни, и в этом глубокий смысл. «Личность» же определялась по внешним признакам различения, тем, чем это лицо могло выделиться из числа других, каким оно кажется всем вокруг по опорным признакам своего поведения в коллективе; общество только оценивает личность по этим признакам, но не является той силой, которая постоянно рождает в ней представление о ее причастности общему, о соборности рода, единстве лиц. Да, оба слова – человек и личность – одинаково выражают представление об активном деятеле, о сложившемся члене общества, именно это и соединяет их в одном выражении (человеческая личность) как продолжающие одно другое. Однако новые отношения в обществе подготовили смену представлений о подобном лице.

Судя по косвенным данным, можно предположить, что начался этот процесс на границе XIV—XV вв.; именно тогда появились те значения слова человѣкъ, которые стали связываться с понятием об «услужающем» в его противоположности к «важным лицам» закона. Понижение рангов, отраженное в значениях слова человѣкъ, связано с начавшимся процессом образования нового представления о личности.


ЧЕЛОВЕК И МУЖ

Чтобы ясно представить себе соотношение всех уже рассмотренных слов в цельном виде, воспользуемся текстами одного автора. Глубоко индивидуальное словоупотребление, основанное, впрочем, на типичных представлениях своего времени, дает Кирилл Туровский. К середине XII в. установился тот церковный взгляд на соотношение небесного и земного, который стал характерным для всего русского средневековья, и Кирилл Туровский последовательно его выражает.

Сѣмя, племя, предѣлы – все эти слова он употребляет только в цитатах из Писания. Языци вместо народи – тоже остаток библейской терминологии в словаре Туровского и его современников.

Слово народи у Туровского обозначает просто людей одного рода-племени (такие люди приходят, например, к Соломону за судом, их бранят фарисеи, они восстают против Христа). Словом народи назывались в библейских текстах люди, словом же языки (в отличие от народи) – не всякие люди, а только язычники, которые могут быть того же самого племени, что и освященные «народи» («И будуть ми людие от языкъ мнози» —Кирил. Тур., с. 16); «народи» приходят «отъ странъ», ибо «странамъ вѣра» (с. 5), «и приведуть братию нашу от всѣхъ странъ» (с. 16); словом люди именованы безумные; крестят и учат людей, старцев, которые составляют указанные «народи»; «язычьскы намѣнуеть люди» (с. 6—7), потому что слово люди можно употребить по отношению к неверным, в отличие от «верных» – тех, кого называют народи. Языческие представления отражены и в понятии об отдельном человеке. Человек – физическое проявление плоти, в которой не осталось никаких следов духовного, так что можно и «бѣсы от чловѣкъ прогна» (с. 44), поскольку бездуховную плоть именно бесы и населяют.

В отличие от высокого слова страны (из таких «стран» вышли «народи») земля употреблено по отношению к некой поверхности, на которой есть место и зверям, и пресмыкающимся (с. 47). Человек и земля — нижний уровень именования, они обозначают слишком «телесные» и «земные» явления, чтобы включать их в живую ткань символического христианского образа. Но слова сѣмя, племя, предѣлъ также не годятся для этого, ибо присущи определенным библейским контекстам и потому всегда однозначны в своей отнесенности. Игра слов и построение живого образа происходят на среднем уровне обозначений. Слов людиязыци и народистраны вполне достаточно, чтобы в обобщенно-собирательном виде указать и на противоположность «верных» «неверным», и на отличия в их размещении на земле. Некоторая вещественность сохраняется и в обозначении людиязыки (у самого Кирилла Туровского языкъ часто употребляется для обозначения органа речи, с помощью которого можно «вещать»), но не в представлении о народах и странах, которые даны по возможности наиболее отвлеченно, как массы и пространства, неисчислимые и не дробящиеся на части. Слова народи и страны ближе к высокому стилю и символу.

Последние дни Пафнутия Боровского в 1477 г. описывает его ученик Иннокентий; пораженный количеством прищедших проститься с блаженным, он говорит: «Не токмо же от князь и отъ княгинь, но и отъ прочего народа, отъ боляръ же и отъ простыхъ со всѣхъ странъ приходящихъ» (Пафнутий, с. 494) – в этом отразилось совершенно новое представление о совокупности лиц: князья выделены из народа, обособлены от него. Однако все остальные понимаются здесь как собирательная совокупность народа (простые и боляре). Эти попарные соотношения прослеживаются во многих книжных текстах, сохраняются на протяжении веков и понятны еще сегодня (журнальные и газетные рубрики говорят нам о «странах и народах», а не о «людях и языках»).

Итак, человек и люди – слова, которые имеют особое значение, потому что само желание снизить их стилистический ранг показывает нам пристрастное отношение церковного писателя к словам, языческое народное осмысление которых отличалось от принятого в книжной литературе, восходящей к библейским текстам. Они выражали идею о «человеке», который дан сам по себе, и о «людях», независимых в своем отношении к каким-либо установлениям власти (например, свободных от влияния церкви). Это следует из текстов Кирилла Туровского. Проследим это на других текстах.

Самая важная подробность: в древнейших текстах слово человѣкъ обычно употребляется в форме множественного числа. Что же это за «чловеци»?

В «Печерском патерике» говорится о том, что человек – подобие бога, однако противопоставлен ему: славы ищут «от человекъ», а не от бога (Патерик, с. 101); «чловѣци» – не ангелы и потому не видят бога (с. 87), вообще же они ближе к богу, хотя и укоряют последнего (с. 168), беса всегда можно отогнать «отъ чловѣкъ». Люди просвещаются «в человѣкы» посредством божественного крещения (Поуч. свящ., с. 111); «къ живущимъ бо на земли человѣкомъ» обращается Иларион (Иларион, л. 169), а слава князя Владимира именно в том и состоит, что «бысть князь Володимиръ акы уста божия, и человѣкы от лести диаволя къ богу приведе» (Похв. Влад., л. 342б). В борениях неба и ада человек находится где-то посредине – это общее место христианской литературы. У Иоанна Экзарха «небесьскыи ангели и земьни намъ человѣци» (Ио. Экзарх., с. 20); такие оценки могут меняться местами: «земние ангели и небеснии человѣци» (Поуч. свящ., с. 111); вся разница в том, что в отличие от ангела человеку – существу во плоти (Прол. поуч., л. 2626) – противопоставлен «богъ, имый человѣци, богомъ зовемъ бога» (Ио. Экзарх., с. 90). До ХѴII в. троичное заселение сфер подчеркивалось в любом тексте; даже в грамматическом руководстве части речи, грамматические категории и формы языка делятся по относительной ценности в зависимости от того, с чем они соотносятся: с ангельским ликом (имя), с тем, что «отпадщо» (например, с бесами соотносится глагол), или с тем, что «посрѣдне» (чловѣци соотносится с причастием, промежуточной между глаголом и именем формой). В «Житии Ольги» обнаруживаем интересное противопоставление: «И бѣша вси людие невѣдуще бога, и [Ольга] немалы печаловаше, видящи вся человекы прелщени дьяволомъ» (Жит. Ольги, л. 381). Гражданское состояние (люди) противопоставлено здесь духовному посвящению (человекы). Важно одно: то, что выражено «причастной» формой человѣки (а не люди, не народъ), противопоставлено божественным силам; лишь понятие, выраженное формой чловѣци, достойно подобного сопоставления, всегда представляя некое множество. Сочетание мнози бо человѣци часто встречается в древних текстах, оригинальных и переводных.

«Человеци» отличаются не только от бога, но и от животных (Жит. Авр. Смол.), они рождаются (Александрия) в отличие от ангелов, которые пребывают всегда, и могут быть самого невероятного вида. Александр Македонский в своих походах обрел «нѣкако мѣсто, идеже бяху человѣци безглавни» (Александрия, с. 77), «идеже бяху человеци дивии» (с. 75) и т. д., в том числе с головами зверей или птиц, как это описано Козьмой Индикопловом и другими наблюдателями этого странного мира. И тем не менее все названные чудовища – «человѣци», поскольку их отношения с богом не оспариваются и не подвергаются сомнению. «Человек» воспринимается в его отношении к богу, но как противоположность ему; поэтому какими бы причудливыми ни были его обличья, они не принимаются во внимание, они не важны.

Более того, «человеки» бывают злые, они крадут и грабят (Патерик), однако каждому ясно, что этому их научает дьявол. Летописец рассказывает об убийстве князя Андрея Боголюбского. Заговорщики, прежде чем пойти к спальне князя, «бѣжаша съ сѣнии, шедше в медушу и пиша вино. Сотона же веселяшеть ѣ в медуши и, служа имъ невидимо, поспѣвая и крѣпя ѣ, яко же ся ему обѣщали бяхуть» (Жит. Андр., с. 328). Ни здесь, ни далее ни разу не употреблено слово человѣци; «яко звѣрье свѣрьпии», «яко звѣрье дивии [дикие]» – так именуются попавшие во власть дьявола заговорщики; заговорщиков перечисляют поименно или указывают собирательно как «те» (в старинной форме винительного падежа множественного числа для мужского рода – ѣ), но «человеками» их никогда не называют, потому что в данный момент они во власти дьявола, служат ему, превратившись тем самым в зверей.

В свою очередь, «человеци» судят земной суд, противоположный суду небесному (Жит. Авр. Смол.), и часто судят несправедливо, так что, возможно, прав игумен Даниил, сказавший невесело: «отъ бога вся возможна суть, а отъ человѣкъ невозможна» (Хож. игум. Даниил., с. 105).

Переводные греческие афоризмы также представляют это земное подобие божества с характерными для него признаками. Ср. в «Мудрости Менандра»: «много зла человѣкомъ ражает рознь» (с. 17), «сила есть въ человѣцехъ имѣние и власть» (там же). Самое интересное, что в греческом оригинале выделенных слов нет, они вставлены славянским переводчиком, чтобы уточнить, что речь идет о человеке на земле, а это люди особые, они и представлены не собирательно, а в совокупной множественности. Очень характерна такая черта: безличные отвлеченные высказывания невозможны в древнем сознании славянина. Неопределенно-личное выражение типа «много зла рождает враждебность» неприемлемо для Древней Руси, потому что каждое высказывание вполне конкретно должно быть привязано к личности или к классу людей. И только с понятия о конкретном человеке как бы снимается представление о человеческом, что человеку по силам и что «выше человѣческыа силы» (Патерик, с. 167). Чловѣчьскъ и чловѣчь – пока еще варианты в славянском книжном языке (Ягич, 1902, с. 85) в соответствии с греческим ánthrōpos. Однако слову родъ всегда сопутствует чловѣць (человечь; ср. Чтен. Борис. Глеб., с. 15), тогда как по отношению к Христу употребляют выражение сынъ чловѣчьскъ, и в этом различии степеней притяжательности выражается разница в отношении к «роду» и к «лицу». Человек воспринимается как часть рода (чловѣчь), а отдельная личность уже отчуждена от него, только принадлежит роду, относится к нему (новая форма человѣчьскъ).

Ср. в «Пчеле»: «Человѣци подобии суть облакомъ, иногда в ино мѣсто воздухомъ носими» (с. 229—230); «держава страстьная не вдасть человѣкомъ быти яко человѣкомъ» (с. 32); слово человѣкъ употребляется лишь в форме множественного числа, но уже как перевод греческого ánthrōpa («человеки»). Бремя страстей мешает человеку оставаться человеком – вот смысл последнего изречения; в таком случае человек превращается в дикого зверя.

В форме единственного числа слово человѣкъ известно только с XIII в., причем обычно в сочетании с неопределенными словами сей, такой, нѣкый, первый, иной. «Нѣкый чловѣкъ» скажут о том, кто что-либо совершил, чем-либо выделился из массы других, иных, всех прочих.

В «Сказаниях о Соломоне и Китоврасе» обращаются к кентавру: «Которых людей еси ты, человекъ ли еси ты или бѣсъ?», и кентавр успокаивает: «Азъ есмь человѣкъ [из] живущих под землею» (Сказ. Соломон., с. 72). И кентавр назван человеком, хотя он странен и необычен; чтобы выделить его из массы, потребовалось одно лишь слово человѣкъ. Человек (а не бес), потому что он из семейства людей, – тоже важное уточнение, которого не могло быть в XII в. «Человек» и «люди» вступают в новые взаимные отношения, постепенно заполняя возникшее противопоставление «личность – масса», из которой личность выходит. Человек выделился из людей, но люди – по-прежнему масса, народ. В народном языке началось постепенное устранение множественности у слова человѣкъ и собирательности у слова людие. Возникает четкое различие: человек – индивид (не некий), а люди – толпа.

До XIII в. не могли бы сказать и так: «Въ постъ ни человѣкъ, ни дѣтина не крестится» (Заповеди, с. 12); здесь человѣкъ – взрослый, зрелый муж, противопоставленный ребенку, детине. Игумен Даниил тщательно вычисляет маршрут своего путешествия, определяя расстояние тем, сколько можно «пѣшему человѣку ити» (Хож. игум. Даниил., с. 92); а вот как описывает он «пещерку малу», «яко можеть человѣкъ влѣсти на колѣну» (с. 17) и т. д.; здесь говорится о всяком человеке, но именно о человеке.

В «Повести об убиении Батыя» сначала «глаголють же нѣции иже тамо живущеи человѣци» (с. 113), это передано в старой книжной форме как общепринятый рефрен повествования, как ссылка на неопределенные свидетельства (человѣци – старая форма множественного числа). В рассказе же о походах кочевников: «человѣкы закалая, иныхъ же плѣняя» (с. 111) – то же слово в иной форме множественного числа использовано как обозначение конкретных людей. Но вот другие тексты: «иже тогда все человечество вси плакахуся, вси въздыхаху, вси „увы!“ взываху» (с. 111), «и толико множество человеческое погубивъ [там, где прошел „Мамай“]» (с. 110). Постепенное усиление образа – особенность художественного текста, поэтому характерно перемещение внимания с простой (конкретной) множественности («человѣкы») через собирательность («все человечество») к собирательной множественности («толико множество человеческое»). Происходит накопление степеней качественности и одновременно возникает попытка совместить в сознании индивидуальность каждого отдельного человека с бесконечной множественностью людей. Абстрактное качество множественности лиц передано прилагательным, иначе и не могло быть, потому что гиперболичность средневекового образа не могла обойтись без указания на конкретный признак.

Становясь формой выражения личности, слово человѣкъ неизбежно сталкивалось со словом мужь. Некоторое время оба они обозначают человека в его противопоставлении зверю, животному. Однако есть и различие: слово мужь чаще встречается в деловой и судебной письменности; в «Русской Правде» «безличный термин мужь стал обычным» (Тихомиров, 1941, с. 64), мужи в этом памятнике – «свободные люди» (там же, с. 49); но в «Русской Правде» находим и слово человѣкъ. Слово человѣкъ обычно и часто в философской и богословской литературе, в переводных светских текстах – там, где по строгим канонам требуется еще противопоставить земного человека богу или бесу. Слово мужь обозначает человека, конкретного в своих проявлениях, признаках и во плоти. «Человек» – некая абстракция, вторичное отвлечение от «человеков», и потому часто в течение долгого времени соотносится с рядом других именований людей. В памятниках можно найти такие выражения, как первый человек (Адам), божий человек (Андрей юродивый) и др., и всегда в них содержится указание на какую-либо особенность проявления человеческих качеств, отраженно указывающих на зависимость человека от небесных сил или демонов. Но «муж» – земной человек, самостоятельный и независимый от действия всех этих сил. «Доброго человека» еще нет, потому что выражение добрый человек – отвлеченность высшего порядка, тогда как отвлеченность средневекового сознания еще не перешла порог конкретности в своем воплощении; отвлеченность в средние века всегда представлена ясным и вещным образом путем замены одного понятия другим, образно и зримо. Сочетание добрый человек было известно (в болгарском переводе X в., в русском списке XI в. – Срезневский, I, стб. 682) как соответствие греческому agathós «знатный», «храбрый» (отличный по какому-либо признаку); формула еще не наполнилась конкретным смыслом. Нѣкый человѣкъ – один из способов выражения такой отвлеченности, разрушавшей конкретность данного мира, потому что к числу людей постепенно стали относить самые разные существа вплоть до кентавров и безглавых страдальцев из рахманской земли. Чтобы выразить отвлеченность нового типа, книжник пользуется дополнительными словами, которые уточняют характеристику безликого на первый взгляд «человека»: вьсь человѣкъ или всякъ человѣкъ, а также прежняя форма чловѣци временами позволяют возвыситься до отвлеченности смысла, но все это остается в каждом отдельном тексте, только в нем – в отношении данных мыслей или сообщений, а потому и не стало еще, по-видимому, фактом коллективного сознания, фактом языка. Конкретность текста держит абстракцию в своих, границах и не дает возможности для проявления категориальности. «Человекъ есть непороченъ и праведенъ и богочтивъ, огрѣбаяся от всякоя злы вещи, а иже таковыми не свѣдѣтельствованы не человѣкъ есть, но скотина» (Хрон. Георг. Амарт., с. 57—58) – таково представление о «человеке» в переводном тексте морализующего содержания: это одновременно и данный человек и человек вообще (т. е. люди). Достойно упоминания также и то, что в оригинальных русских текстах иноземец именуется как латинский человѣкъ, а в переводных иначе – как мужь египтянинъ. Латинский значит «католической веры», поэтому речь идет о множестве людей, о «чловѣцех». «Мужь» проживает в Египте, с вопросами веры высказывание мужь египтянинъ не связано, поэтому, когда идет речь об одном человеке, употребляется слово мужь. Каждый раз различия столь индивидуальны, что могут варьировать в самых широких пределах.

Социальная принадлежность человека также устанавливается с помощь слова мужь; муж всегда противопоставлен холопу, рабу, тогда как человеком могут назвать и холопа (Бенвенист, 1974, с. 366—368). В древнерусских текстах слово мужь всегда имеет такие определения, как досточюдный, праведный, избранный, благочестивый, богатый (ср. Патерик, с. 81, 86, 158 и др.), в переводах – в соответствии с оригиналом – появляются мужи худые (Девг. деян., л. 17г), убогие, нечестивые, лукавые (часто в «Пчеле») и др.; таким образом, социальная характеристика оказывается связанной с принадлежностью мужа к определенной среде. В отличие, например, от слова человѣкъ слову мужь всегда предпосланы определения высоких социальных рангов, характерных для русского быта, – лѣпший, нарочитый, лучьший и т. д., оно может употребляться и в форме множественного числа (лѣпшии мужи). Такие определения к слову отражают новое – средневековое – представление о муже: он высок по рангу, приближен к князю. Такое значение слова неизвестно старославянским текстам, оно является древнерусским (Львов, 1975, с. 221). Когда оказывается необходимым понизить ранг мужа, используется уменьшительный суффикс: мужикъ. В Пскове в 1607 г. записано такое распределение функций между мужем и мужиком: чѣловекъ – мужчина, а мужикъ – мужчина низшего класса (Фенне, с. 25). Сочетание деревенские мужики неоднократно встречается на страницах Вестей-Курантов в XVII в. (Вести, I, с. 16 и др.). Так же и в народных сказаниях, былинах, песнях: мужик – всегда деревенщина. Бытовое слово мужикъ столкнулось сразу с несколькими высокими, книжного происхождения словами, вот как у Епифания Премудрого: «глаголаше къ мнихомъ поселянинъ онъ, глаголемый земледѣлець, и въправду рещи поселянинъ, акы невѣжа сый и не смотряй внутрьнима очима, но внѣшнима» (Жит. Сергия, с. 354); поселянинъ здесь – и земледелец, и мужик. Тогда же и слово человѣкъ, которое не имеет формы множественности, в противопоставлении слову мужь начинает приобретать значение низших рангов: свой человѣкъ (на службе у кого-либо), как в берестяных грамотах и в летописях, вообще человѣкъ простъ (Лавр. лет., л. 121б) – о человеке низкого социального ранга. Слово человѣкъ во всех своих признаках представлено еще как многозначное, это связано с включением понятия «человек» в новые рамки социальной жизни. Одновременная противопоставленность человека и скоту, и богу, и мужу дробит понятие «человек», еще не разорванное с представлением о человеке, свободном от всяких связей с окружающим миром. Как нет еще добрых людей (в нашем понимании), так нет еще и вольного человека.

«Муж» также находится еще в сложном сплетении социальных отношений – к человеку (как полноправный член общества), к юноше (как зрелый человек), к женщине (как мужчина и муж) и просто как мужественный человек, воин (Лавр. лет., л. 84; Пчела, с. 16). Общность и неразделенность представлений о муже и человеке в это раннее время проявляет себя и в том, что форма множественного числа мужи часто значит «люди» – т. е. и «мужи», и «человеки» сразу (последние, правда, только мужского пола).

Все это мельчит представление древнего русича о гранях человеческой личности. Старый мир рассыпался, новый – феодальный – еще не установил своих понятий и пользуется именованиями предшествующей поры. Но в общих переплетениях понятий нового социального быта и устаревающей терминологии можно все-таки разглядеть главное: прежние, вынесенные из родового быта слова проникаются смыслом новых социальных отношений, выражая, например, степени феодальной иерархии. Всякий, кто выше тебя, – «муж»; любой, кто ниже, – «человек» («люди»). Семейные, хозяйственные, государственные интересы слились в общей перспективе, и слово мужь стало точкой отсчета в именованиях любой из этих иерархий. Развитие переносных значений слов, всегда социально оправданных (мужь – о человеке высокого чина и человѣкъ – о том, кто в услужении), хотя и связано с соответствующими значениями греческих слов и проникает на Русь в переводных текстах, но в русском языке развивается под влиянием собственных социальных отношений. Новый быт развивает дотоле скрытые возможности языковых форм, которые начинают выражать складывающиеся в обществе понятия.

Терминологичность всех описанных слов определяется просто: значение каждого из них по мере необходимости и в столкновении с близкими по значению словами специализируется; устраняется многозначность слов; точность номинации достигается за счет использования определений при имени существительном. Определения уточняют каждый данный, конкретный оттенок смысла, который в том или ином случае требуется передать, одновременно как бы извлекая из семантики корня еще одно его значение. Даже грамматически такие слова различаются. Мужь, человѣкъ, народъ всегда в форме единственного числа; противопоставлена им форма множественного числа: мужи (или собирательное мужья), человѣци (или люди), как и языки (языци) в противоположность единственному и всегда родному «языку», – все это формально выражает противопоставление точного термина собирательной множественности бытового плана, которая все еще остается на низшем уровне социальных отношений.


ЧЕЛЯДЬ

Зависимое население древнерусских княжеств особенно интересовало историков. В старых текстах сохранилось много слов, в которых видели обозначение пленных, невольников, рабов, слуг, черни. Полагали, что даже такие слова, как домъ, огнище или семья, иногда обозначали «патриархальных рабов» (Зимин, 1973, с. 16), не говоря уж о словах смьрдъ или челядь. Челядь – захваченные в плен враги, в древности они обязательно были иноплеменниками, т. е. «чужими» (Мавродин, 1978, с. 62—63). «Источники позволяют утверждать, что челядь на Руси X—XII вв. – это рабы» (Фроянов, 1974, с. 103), но в отличие от холопов, которые были рабами «местного происхождения», из числа обедневших членов рода, челядь – полоняники (там же, с. 112). Есть более осторожное высказывание: холопы и смерды совместно назывались челядью, это лично зависимые люди, хотя и не обязательно рабы; в глубине веков челядь – патриархальные рабы при хозяине дома, familia, общий род (Греков, 1953, с. 167).

В путаницу суждений мнение академика Б. Д. Грекова трезво вносит определенный смысл. О несуразице понимания семьи или дома как сборища пленных и рабов при доме нечего и говорить; такие определения основаны на толковании переводов Евангелия на славянский язык, и подобные «патриархальные рабы» оказались внесенными в славянский быт из византийской традиции. Так же решается вопрос о том, не одно ли и то же состояние скрывается за словами смьрдъ, холопъ или челядь. Нужно различать стилистические пласты древнерусских текстов, в которых при обозначении одного и того же явления пользовались словами разного стилистического ранга. Рабъ во всех значениях – книжное слово, но и челядь в некоторых своих значениях также является книжным. Несвободный, лишенный прав человек в переводах моравской школы Мефодия еще в конце IX в. обозначался словом челядь, в Восточной Болгарии ученики Мефодия заменили это обозначение словом домъ (Львов, 1975, с. 233). В тех древнерусских грамотах XII—XIII вв., в которых упоминается слово челядь, нет и намека на смердов, и наоборот (Зимин, 1973, с. 101); челядь всегда указывается при дворе государя-хозяина, тогда как смерд или раб связаны с работой на пашне (там же, с. 82—83). Русские договоры с греками X в. говорят о пленных и челяди, значит, в то время челядь понималась уже как некая постоянная группа зависимых лиц, не из числа пленных. Русь торговала челядью и позже, хотя церковь постоянно протестовала против продажи единоверцев неверным (Дьяконов, 1912, с. 110); челядь, таким образом, входила в состав «своих» (хотя бы по вере).

Челядь как социальный термин – многозначное слово. Устойчивым элементом смысла его являлось понятие о несвободных (лично) людях, которые живут «при доме» владыки, отличаясь от прочих лично зависимых лиц. Такова неизменная, постоянная часть значения термина. Она сохранялась до недавнего времени, и уже в «Домострое» челядь – просто слуги при доме, может быть, и лично свободные люди. Кстати, о «Домострое»; как известно, первая часть этого исключительно интересного памятника средневекового быта написана попом Сильвестром, вернее, он создал компиляцию из книжных сентенций. По стилю эта часть резко отличается от второй – бытовой, деловой, житейской, без книжной вычурности. Но там, где в первой части упоминаются «чада и домочадцы», во второй настойчиво говорится о «детях и людях», а «людей» до старинке назовут иногда челядью («как челядь кормити по вся дни»); челядь, таким образом, – «свои» люди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю