Текст книги "Не мечом единым"
Автор книги: Владимир Карпов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
– Когда будет готова запись, позвоните. Я приду послушаю.
5
На одном из совещаний в числе других дел, которыми жил и занимался в те дни полк, Иван Петрович решил обсудить и случай в пятой роте. Кто знает, может быть, и в других ротах за углами или где–то в каптерке поют такие же песенки.
Совещание проходило в клубе полка. Здесь было прохладно, чисто, пахло свежей масляной краской: в клубе постоянно что–нибудь подновляли, подкрашивали. Политработников было в полку немного, они заняли три первых ряда, остальные стулья пустовали. Присутствовали здесь секретари комсомольских организаций, среди них и сержант Дементьев.
Обсудив все намеченные дела, Колыбельников сказал:
– Недавно я столкнулся с неприятным явлением, которое произошло в пятой роте…
Под Зубаревым заскрипел стул, капитан почувствовал, как жар подступает к щекам: «Так я и знал – не упустит он случая снять с меня стружку!»
Сержант Дементьев, ожидая, что майор при всех его отругает, слегка пригнулся, пытаясь хоть немного спрятаться за спину впереди сидящего офицера.
Иван Петрович между тем коротко рассказал суть дела и стал делиться своими соображениями по этому поводу:
– Мы много говорим о революции в военном деле, об изменениях в вооружении, стратегии, тактике… Но изменился и человек: повысилось образование, усложнилась психология воина. А наши формы воспитательной работы? Не отстают ли они от жизни? Учитываем ли мы изменившиеся условия? Все ли нам самим понятно?
Поднялся Зубарев. Он решил, что настал удобный момент отвести от себя критику:
– Во все времена, товарищ майор, главное – это научить солдата хорошо стрелять. Вы критикуете нас за Голубева. А у Голубева высокие показатели по боевой и политической подготовке. Его в пример можно ставить. Какая–то неувязка получается.
Колыбельников не сразу нашел что ответить. Постоял. Подумал. Подошел к плакату, висевшему на стене. На плакате был изображен солдат с мечом и девочкой на руке, тот самый Солдат–освободитель, который стоит в Берлине в Трептов–парке.
– Не мечом единым силен наш солдат, – медленно, как откровение, произнес майор. – Не только ракетами, атомными подводными лодками, современным оружием. Сила его необоримая еще и в марксистско–ленинских убеждениях.
После совещания капитан Зубарев шел домой по сумеречной вечерней улице, на душе его было так же темно и мутно. Он был убежден: всю эту историю с Голубевым майор развел только из личной неприязни. «Хорошо бы получить назначение в другой полк, – подумал Зубарев. – Но с какой аттестацией я туда приеду? Колыбельников хорошей не даст! Пока на новом месте узнают да напишут другую, не меньше года пройдет. А срок выслуги до майора уже кончился. Да, не повезло мне с начальством…»
За этими невеселыми думами Зубарев не услышал, что кто–то догоняет его быстрым шагом. Оглянулся, когда подполковник Никишов – начальник политотдела дивизии – был совсем рядом. Зубарев четко отдал честь. Никишов поздоровался за руку.
– Что медленно шагаешь, служивый, устал? – весело спросил подполковник.
– Не то слово, – махнул рукой Зубарев.
– А что случилось? Неприятности?
Зубарев подумал: «Рассказать обо всем Никишову?» Но это будет похоже на жалобу. А жаловаться Зубарев не привык. Но и скрывать возникшей, на его взгляд, несправедливости тоже не хотел, тем более Никишов прямо спрашивал, что произошло.
– Не совсем понятное дело стряслось. Солдат один – Голубев – высокие оценки имеет по боевой и политической подготовке, а майор Колыбельников за него стружку с меня снимает, А что Голубев сделал? Песни пел под гитару! Так их вон сколько поет. Пели в свободное время, распорядок не нарушали.
Никишова насторожили слова Зубарева. Он сразу уловил: Зубарев что–то недоговаривает, что–то смягчает. Не желая задерживать и без того расстроенного капитана, подполковник сказал:
– Отдыхайте, завтра разберусь.
А сам позвонил в полк Колыбельникову, как только вошел в кабинет.
Телефонист несколько раз вызывал Колыбельникова, но трубку майор не поднимал.
– Их нет, – доложил он Никишову.
– Звоните домой.
Колыбельников, озабоченный срочным вызовом, пришел быстро.
– Что же это происходит? – строго спросил Никишов, как только майор закрыл за собой дверь. – В полку происшествие, а я ничего не знаю.
– Происшествия нет. Обычная работа. Я сейчас еще сам разбираюсь, и мне кое–что непонятно. Но если вас это интересует, докладываю.
Колыбельников рассказал о Голубеве, о проведенном совещании. Никишов некоторое время молчал. Он думал, неторопливо перекладывая с места на место ручку, коробку со скрепками, резинку.
– Да, дело неприятное, – наконец сказал он. – Происшествия нет. Да и в перечне донесений такого не значится. Так что официально вы правы. Но круги, как говорится, уже пошли. Разговоры есть. И поэтому надо было мне сообщить, ну хотя бы для того, чтобы посоветоваться.
– В этом я виноват, товарищ подполковник, – признался майор. – Не хотел вас обременять, у вас своих дел много.
– Это тоже мое дело.
– Конечно. Я позднее рассказал бы. А тут сам еще не все выяснил.
Никишов помедлил, соображая, как бы сказать поделикатнее, чтобы не ухудшить и без того уже недоброе отношение Колыбельникова к Зубареву.
– Намечается небольшая передвижка кадров. Какое у вас мнение о Зубареве? Мне кажется, Зубарев – деловой, исполнительный офицер. Разрядник по стрельбе, первый класс по вождению автомобиля. В общем, хороший офицер.
Колыбельников сначала обрадовался возможности избавиться от Зубарева. Нравится Никишову – ну и пусть забирает. Тем более что все, о чем он говорит, у Зубарева действительно есть. Однако, немного подумав, Иван Петрович упрекнул себя в малодушии: «Для себя облегчения ищу, а Зубарева не просто передвинут, видно, на повышение пойдет. Вот так: один избавился, другой похвалил – лишь бы забрали, а потом удивляемся, откуда плохие работники берутся».
– У Зубарева много достоинств, – решительно сказал Колыбельников. – Кроме одного, и самого главного, – он плохой политработник. В нашем деле нет степеней классности, политработник может быть только одного класса – самого высокого. Вот этого у Зубарева нет. Не наделен от природы таким даром! Он исполнителен, пунктуален, одним словом – службист!
– А разве плохо быть службистом? Вот вы не службист?
– Возможно, я тоже службист, только в ином плане, в работе – вся моя жизнь. Вот у людей хобби, говорят, бывает для отвлечения от службы. А у меня и хобби – книги, библиотека – та же, по сути дела, политработа.
– Вот видите, значит, быть службистом не так уж плохо, – настаивал Никишов.
– Мне кажется, у политработника это качество должно быть согрето большим душевным теплом, любовью к людям, страстной верой в наши идеалы и горячим желанием укрепить эту веру во всех, кто с ним соприкасается. В Зубареве я этого не вижу. Одним словом, не рожден он для политработы. И если уж зашел разговор о передвижке кадров, надо бы ему подыскать более подходящее место.
– Ну ладно. – Никишов строго посмотрел Колыбельникову в глаза и сказал так, как ведут уже не обычный разговор, а дают указания: – Вы с этим Голубевым дело не раздувайте. Песни поют не только у нас. Везде поют. Чего мы на себя будем собак вешать? Преждевременно шум поднимать не следует. Вместе подумаем, решим, что делать. Не надо было сразу на совещание выносить. Разговоры уже пошли.
До меня вот, видите, дошло. И дальше может пойти. А никакого происшествия пока и нет!
Возвращаясь домой, Иван Петрович думал: «Действительно ли я поторопился или тут что–то не так? Никишов прав, проинформировать я был обязан, но ведь сам же он говорит, что происшествия нет, значит, и докладывать мне не о чем. Что–то его все же беспокоит. Озадачен. Не случившимся, а вот этими кругами, которые могут разнести молву. Вроде бы подполковник не из трусливых, всегда вопросы решал принципиально, без оглядки на верха. Что же теперь его озаботило?»
6
Профессор Александр Петрович Голубев стоял перед зеркалом и гневался – никак не мог завязать галстук:
– Черт побери! Зачем придумали эту глупую, совершенно ненужную тряпку? Никакого смысла, болтается и только мешает, – бормотал он, путаясь в блестящей, темно–свекольного цвета, ленте галстука.
Раздался звонок у двери, в переднюю пошла жена профессора Ирина Аркадьевна, немного располневшая, красивая женщина. На ней был стеганный в мелкие квадратики атласный халат.
Ирина Аркадьевна вернулась с пачкой газет и журналов. Вместе с газетами она внесла в залу прохладную свежесть утра и приятный запах типографской краски. В белой, холеной руке Ирина Аркадьевна держала еще и письмо – она несла его, как цветок, и, улыбаясь, глядела на него тоже как на цветок.
– От Юры! – радостно сообщила Ирина Аркадьевна и, положив почту на стол, хотела вскрыть конверт, но Александр Петрович позвал:
– Ира, ну помоги, пожалуйста, я опаздываю. Жена, не выпуская письма из рук, глядя счастливыми глазами на знакомый почерк, нежно говорила:
– Мальчик ты мой! Каракумский песчаный человечек! – Она так звала Юрия по аналогии с появляющимися иногда сообщениями в газетах о «снежном человеке». Мужу она сказала совсем иным, но тоже любящим тоном, с легким оттенком досады:
– Горе ты мое, синхрофазотроны выдумываешь, а галстук завязывать не научился! – Она ловко сделала широкий красивый узел. Александр Петрович тут же поспешил в кабинет и стал укладывать бумаги в кожаный коричневый портфель. Через открытую дверь он говорил жене:
– Мой содоклад после обеда, я тебе позвоню, как пройдет.
Профессор не хотел опаздывать, он всегда был точен, это осталось у него с военной службы. В кабинете на стене в тонкой металлической рамочке висела фотография. Будущий профессор, очень похожий на сегодняшнего Юру, в черном ребристом танковом шлеме, сидел на крыле тридцатьчетверки.
Ирина Аркадьевна вернулась к столу, поудобнее села в кресло. У нее был своеобразный ритуал чтения писем сына. Она не спешила, открывать их – продлевала удовольствие. Рассматривала конверт, марку, по почерку пыталась определить настроение сына. Затем осторожно вскрывала конверт тонким специальным ножичком из слоновой кости и, стараясь уловить запах Юриных рук, медленно разворачивала сложенный вчетверо лист бумаги. Юра ей писал умные, иногда полные юмора по поводу солдатской жизни и военных порядков письма. Ах какой он умный! Как любит его Ирина Аркадьевна! Она сделала все, чтобы сын стал ученым, продолжил дело отца. Правда, сам Юра на этот счет особого энтузиазма не проявлял, его больше влекло к поэзии. Он писал стихи. Но Ирина Аркадьевна была уверена: пример отца, серьезность, которая придет с годами, интеллигентность сделают свое дело. Юра увлечется наукой, стихи – это несерьезно: кто в юности не писал стихов! А пока шло созревание сына, Ирина Аркадьевна делала все для расширения его знаний. Она водила его в музеи, на симфонические концерты, международные и союзные выставки – благо всего этого в Ленинграде было предостаточно. Юрик должен был смотреть по телевизору в обязательном порядке то, что мать после тщательного прочтения подчеркивала в программе зеленым карандашом. Она и цвет карандаша выбрала сознательно – зеленый – разрешительный. У профессора была хорошая библиотека, он выписывал много журналов и газет, всем этим Юра пользовался без ограничений. Он действительно рос очень смышленым и развитым мальчиком. Но так продолжалось до шестого класса. Когда Юре исполнилось тринадцать лет, его словно подменили. «Невольно станешь суеверной, – думала Ирина Аркадьевна, – именно в тринадцать Юра стал неузнаваем: грубый, непослушный, какой–то вредный, во всем сомневающийся. К матери и отцу стал относиться с непонятной раздражительностью, не терпит никаких поучений, просто не желает ничего слушать!»
Ирина Аркадьевна не любила вспоминать эти последние школьные годы. А сколько она пережила, когда узнала, что сын провалился на экзаменах в институт! Из упрямства, из–за отчужденности в отношениях с отцом он ничего не сказал дома и подал документы на филологический. Хотел показать свою независимость! Глядишь, отец и помог бы, попросил бы кого–нибудь из знакомых, но Юра этого не хотел и в результате не набрал нужного балла. Ирина Аркадьевна считала этот провал случайностью – Юра был, по ее понятию, на голову выше других. Осечка на экзаменах повлекла за собой большие неприятности. Главная из них, по мнению Ирины Аркадьевны, заключалась в том, что Юру призвали в армию.
– Два года ужасной, опустошающей службы! – говорила она мужу. – Два потерянных года. Сколько мы вложили в него, а теперь его будут там нивелировать! Он такой тонкий, впечатлительный, чуткий, а служба грубая, тяжелая, безжалостная!
Александр Петрович был на сей счет иного мнения:
– Ну это ты напрасно. Юре служба сейчас просто необходима. Я тоже служил, знаю…
– Тогда была война! Тогда все служили!
В общем, профессор ничего не предпринял, да и не мог сделать – Юра поехал служить. Угодил он в Туркестанский военный округ, в жаркие пески, чем еще прибавил страдания безмерно любящей матери. Она видела его умирающим от жажды, представляла, как кусали его фаланги и скорпионы, жалили ядовитые змеи, как голодал и худел он от непривычной солдатской пищи, чах непомытый, неухоженный, мучимый грубыми офицерами. Но прошло больше года, письма приходили регулярно, чаще веселые, и мать постепенно успокоилась. А потом, хоть и не говорила об этом мужу, соглашалась с ним в душе: армия действительно может повлиять на Юрика благотворно – от грубости не осталось и следа. Вот и это письмо начинается теплыми, ласковыми словами: «Дорогие мама и папа…» Ирина Аркадьевна углубилась в чтение, и вдруг брови ее надломились, она сначала тихо (ей не хватало воздуха), потом все громче и громче начала вскрикивать:
– Юра, мальчик мой… умирает!
Александр Петрович подбежал, когда письмо уже лежало на полу, а жена, бледная, откинувшись на спинку кресла, как в бреду повторяла:
– Ранен… Юрочка… Он погибает.
Александр Петрович быстро схватил и прочитал письмо. Поняв наконец, что произошло, он стал приводить в чувство жену:
– Ира, успокойся. Почему ты говоришь – умирает? Он сам написал это письмо. Он легко ранен. Ты разве не поняла – он гордится этим. Солдат ранен, ты не уловила его интонации.
Ирина Аркадьевна решительно поднялась:
– Мы немедленно летим туда!
Она побежала в спальню, сняла со шкафа чемодан и принялась бросать в него одежду – свою и мужа. Бросала быстро, плохо соображая, что и для чего собирает.
Александр Петрович еще раз пробежал глазами письмо и совсем уже спокойно сказал:
– Нет надобности туда лететь. К тому же у меня доклад…
Жена перебила его:
– Я полечу одна.
– Может быть, запросим молнией?
Но остановить Ирину Аркадьевну было невозможно. Понимая и щадя жену, Александр Петрович сказал:
– Ну хорошо, лети, а я после доклада – вслед за тобой.
Ирина Аркадьевна подошла к письменному столу, достала из верхнего ящика паспорт и деньги. Забыв о чемодане, побежала в прихожую к вешалке. Муж молча шел за ней. Потом они быстро спустились по лестнице. Александр Петрович вышел на обочину дороги, махал проезжающим такси. Когда одна «Волга» остановилась, Ирина Аркадьевна подбежала к шоферу:
– Умоляю, в аэропорт, быстрее.
Машина была свободна, за лобовым стеклом горел зеленый глазок. Пожилой шофер понял: люди очень расстроены.
– Пожалуйста, садитесь. Мигом доставлю. – Он действительно мчал Ирину Аркадьевну, будто сидел за рулем «пожарки» или «скорой помощи». Александр Петрович не мог проводить жену – он опаздывал.
Дежурный по аэропорту, узнав о случившемся, помог заплаканной женщине. Он сам вывел Ирину Аркадьевну к самолету, на который шла посадка, отобрал билет у последнего пассажира, уже ступившего на трап. И когда пассажир начал было возмущаться, дежурный кивком головы показал ему на распухшее от слез лицо Ирины Аркадьевны:
– У женщины большое горе. Я вас отправлю следующим рейсом.
Пассажир смирился.
У Ирины Аркадьевны что–то дрожало в груди, не от вибрации летящего самолета, а от охватившего ее отчаяния. Ей казалось, что она не застанет Юру живым. Самолет летел ужасно медленно. Когда стюардесса в информации о полете сказала, что летят они со скоростью восемьсот километров в час, Ирина Аркадьевна мысленно ругнула Аэрофлот за такие допотопные скорости. Ей хотелось лететь со скоростью звука или даже света, только бы поскорее увидеть, защитить от беды сына!
Часа через два Ирина Аркадьевна утомилась от большого внутреннего напряжения. Стремление к немедленному действию сменилось покорным ожиданием. Мягкий гул двигателей приглушал все звуки в салоне, рядом было много людей, но не было слышно, о чем они переговаривались. Ирина Аркадьевна не то задремала, не то погрузилась в далекие воспоминания. Она перебирала те дни, когда Юрочка существовал еще в ее разговорах с Александром Петровичем: ребенок еще не родился, а они уже определяли, каким он будет. Сын должен стать наследником научных трудов отца и даже превзойти его и засиять на научном небосклоне крупнейшей звездой.
В круглом иллюминаторе самолета Ирина Аркадьевна видела нечто похожее на свои думы: вдали небосвод светился ярким бирюзовым светом, это было похоже на радужные мечтания о будущем сыне, затем от этого сияния летело навстречу множество беленьких легких облачков, подрумяненных отблеском небосвода, – это напоминало Юрочкино детство – шаловливое, веселое, а вплотную к самолету, как сегодняшняя беда, подступали уродливые громадины туч, с темными боками и зловещей чернотой в середине.
Рос Юрочка здоровым говорливым мальчиком. Как и все дети, он задавал много вопросов, был обыкновенным «почемучкой», вступающим в незнакомый мир человеческого бытия. Однако в представлении Ирины Аркадьевны, в ее мечтах он сформировался ребенком необыкновенным, и вопросы Юрочки, поступки его в глазах матери выглядели несколько иначе, чем были в действительности. Если Юра, листая книжечку, спросил, как человек получился из обезьяны, то этот вопрос в пересказе Ирины Аркадьевны мужу и знакомым как–то сам собой превращался в рассуждение и выглядел уже так: «Мама, я понимаю, человек произошел от обезьяны, но почему некоторые обезьяны не захотели стать людьми?»
Александр Петрович иногда спрашивал жену: «А не выдумываешь ты Юрочку?» Она искренне удивлялась и даже обижалась таким вопросом. И если в глубине души все же понимала: муж прав, – то все равно внушала сама себе: «И я тоже права – ребенка надо приучить к мысли, что он умный, особенный».
Все шло, как хотелось Ирине Аркадьевне и дома, и в школе Юра слыл очень способным мальчиком. Какой–нибудь конкретной талантливости он не проявлял, но, поняв, за что его считают необыкновенным, Юра умышленно оригинальничал. Причем он уловил одну тонкость: если нет умных мыслей, то достаточно ставить какие–нибудь заковыристые вопросы, и это тоже создает очень эффектное впечатление. Потом он обнаружил, что люди хорошо знают какую–то свою конкретную работу и то, что к ней близко примыкает, а достаточно заговорить с папиным знакомым, физиком, о дневниках Пушкина, привести из этого дневника одну фразу, как тот сразу станет в тупик, поражаясь эрудиции Голубева–младшего. А если филологу, бывшему маминому однокурснику по пединституту, завернуть что–то о строении атомного ядра, филолог будет всем говорить: «Юрочка феномен!»
Юра много читал, но делал это поверхностно, не вникая в суть проблем, а исходя из тайного желания уловить, а потом и удивить собеседников знанием чего–то оригинального, им неведомого.
Александр Петрович попытался вовлечь сына в настоящее познание элементарных основ физики, но обнаружил в Юрочке полное отсутствие желания трудиться, какую–то удивительную поверхностность, отвращение к усидчивости. Решив, что Юрочке еще рано заниматься серьезной наукой, что он не созрел пока для этого, отец оставил сына в покое, доверив его воспитание матери – ее педагогического института на этой стадии вполне достаточно.
Все шло хорошо у Юры до тринадцати лет. Ирина Аркадьевна и сейчас не знала, что же произошло с сыном в том роковом году. Он перестал учиться. Школу посещал, но совершенно не занимался дома и, как заявила классная руководительница, не занимался в школе. Теперь он ходил в класс развлекаться, встретиться с ребятами, девчонками, потрепаться, похохмить, отколоть какой–нибудь номер. Он стал циничен, груб, жил какой–то свой непонятной и страшной для матери жизнью, где–то пропадал до позднего вечера, приходил зеленый от курева, раздражительный, не терпящий никаких расспросов.
До поры Ирина Аркадьевна скрывала все это от мужа – у него было много работы, не хотелось его беспокоить, думала, пройдет это с сыном. Но дело не поправлялось, да и сам Александр Петрович замечал, как изменилось поведение сына. В доме появилась гитара, радиоприемник и магнитофон не умолкали в Юриной комнате. Однажды отец спросил Юрия, когда тот пришел домой после двенадцати: «Не кажется ли тебе, молодой человек, что ты зашел слишком далеко?» Юра коротко бросил: «Нет, не кажется» – и ушел в свою комнату.
Потом вдруг обнаружилось, что Юра поэт, все заговорили о его стихах и песенках. Причем дома об этом узнали как о свершившемся. Оказывается, у Юры уже была слава поэта не только в школе, но и в «ближайших окрестностях, а мать и отец об этом только узнали!
Юра не только сам превращался в инфантильного, наглого бездельника, он притягивал к себе других, создал целую, как он называл, «шарагу» из школьных ребят. Они вечерами сидели во дворе, в чахлом садике, пропахшем собачьей мочой, с гитарой и то тихо, нечленораздельно ныли под ленивый перебор струн, то ржали, как пещерные обитатели, не давая покоя всему дому.
К Голубевым приходили соседи с жалобами на их сына, пытались советоваться, как вместе помочь детям. Эти разговоры обычно проходили с Ириной Аркадьевной, профессор большую часть времени проводил на работе. Мать выслушивала вежливых людей тоже вежливо, вместе с ними сокрушалась и думала, как поправить дело. Тем же, кто высказывал ей недовольство и обвинял во всех бедах Юрия, она резко отвечала: «Он не хуже других, и еще неизвестно, кто на кого дурно влияет!»
Доходило в семье и до громких размолвок. Именно о них напоминали Ирине Аркадьевне вот эти черные, безобразные, буграстые тучи за бортом самолета. Однажды Юра пришел домой в полночь, от него пахло спиртным. Отец встал с постели. Он не спал, ворочался и тяжело вздыхал до этого позднего часа. «Сколько это будет продолжаться? – строго спросил отец сына. – Ты забываешь, что живешь здесь не один, что мы с матерью пожилые люди и нам нужно и отдыхать, и работать». «Когда меня нет дома, вам же лучше – тихо и некого воспитывать», – ответил сын.
Александр Петрович надавал Юре по физиономии. Остаток ночи он не сомкнул глаз и терзался, говоря жене: «Как получилось нехорошо! Безобразно! Но что делать? Что делать? Юра превратился в подонка! Я не удивлюсь, если однажды он вообще не придет домой и окажется в милиции. Мы с тобой абсолютно не знаем, где он бывает, на что пьет и развлекается. Ты же, надеюсь, не даешь ему на это денег?» «Конечно нет!» – отвечала жена, а на самом деле деньги давала, оправдывая себя тем, что, если не даст денег, Юра начнет добывать их каким–то другим путем, может быть, даже красть!
Когда Юра провалился на экзаменах в институт и ему прислали повестку из военкомата, Александр Петрович и радовался этому, и сомневался – смогут ли в армии исправить сына?
Ирине Аркадьевне служба сына в армии представлялась как продолжение несчастий, рухнувших за последние годы на их семью. Казалось, в армии Юра окончательно огрубеет, растеряет знания, и если уж не прошел в институт сейчас, на свежую голову, то через два года об этом и думать нечего! Дальнейшая жизнь Юрия вырисовывалась неопределенно и страшно. Мать приходила в отчаяние до такой степени, что даже втайне подумывала: «Хоть бы умереть мне до того, как произойдет это окончательное крушение в жизни Юрочки!» Она по ночам в слезах говорила мужу: «Погибнет Юра в армии, он не приспособлен к грубой, тяжелой жизни». Александр Петрович холодно отвечал: «Не армия его погубит, а мы с тобой его загубили. Пусть послужит. Ты должна радоваться, что его призвали, а не плакать. Это последний шанс для нашего балбеса стать человеком! Когда–то он спрашивал: почему не все обезьяны захотели стать людьми? Вот теперь на его примере ты объясни ему, как произошла обратная эволюция из человека в обезьяну!»
Ирина Аркадьевна плакала и, чтобы хоть как–нибудь защитить сына, говорила: «Обезьяны ни при чем, то, что проявляется в Юре, – от тебя и от меня. Ты в молодости тоже был не ангел, сам рассказывал! Я верю – Юра станет хорошим человеком!» – «Да, я в молодости любил погулять и даже подебоширить с ребятами. Но это все было действие, понимаешь, какие–то физические движения. А у нашего Юры – другие заскоки. Он не хулиган, не оскорбитель действием, он моральный уродец…» – «Что ты говоришь! Это же твой сын! Он еще ребенок, а ты его уже в уроды определяешь! Будет, будет он настоящим человеком». «Дай–то бог», – смирялся Александр Петрович, не желая терзать материнское сердце.
…В Ташкенте надо было сделать пересадку на маленький самолет местной линии. Здесь тоже помогли Ирине Аркадьевне добрые люди.
В середине этого же дня самолет приземлился на пыльном аэродромчике, недалеко от города, где стояла воинская часть. На летном поле и на голых, выжженных солнцем полях, которые его окружали, не было ни домов, ни людей, не говоря уже о такси. Ирина Аркадьевна направилась к старому грязному самосвалу, что одиноко стоял на дороге. Из кабины выглянул небритый узбек, на твердой щетине его щек было много пыли. Ирина Аркадьевна не бывала в этих краях, но читала в книгах про басмачей. Она испугалась, хотела отойти от этого страшного человека, но «басмач» сам спросил:
– В город хочешь, хозяйка?
Она не поняла, почему он назвал ее хозяйкой, и уже не для того, чтобы он ее подвез, а ради самозащиты пролепетала:
– Сын мой ранен…
«Басмач» сразу оживился:
– Где, в воинской части?
– Да.
– Садись скорей, поедем.
– Но вы кого–то ждали…
– Экспедитор ждал, известка получает. Ничего, хозяйка, садись, теперь он меня подождет.
Не уступая в лихости ленинградскому шоферу, «басмач» мчал ее по ухабистой пыльной дороге, громыхая на всю округу своим железным самосвалом. Ирина Аркадьевна глядела на пустую безжизненную, обожженную солнцем землю – на ней ничего не росло, только местами торчали бугорки сухой, похожей на ржавую проволоку травы. «Боже мой, как же тут мучается Юра!»
Ряды казенных домов за длинным забором, линейная строгость полкового городка произвели на Ирину Аркадьевну удручающее впечатление; она подавленно повторяла: «Боже мой!»
Шофер деньги взять отказался. Обида передернула его заросшее разбойничье лицо:
– Ты что, хозяйка! Зачем обижаешь? Сам в армии служил!
На проходной Голубеву сразу пропустили, как только она назвала свою фамилию.
«Все знают! – отметила Ирина Аркадьевна. – Может быть, он уже умер и поэтому все знают?» Она поспешила к дому штаба, на который указал ей дежурный офицер.
И вот распахнулась дверь кабинета командира полка полковника Прохорова, рядом с ним стоял заместитель по политической части майор Колыбельников. Они удивленно взглянули на незнакомую, так стремительно вошедшую женщину. Ирина Аркадьевна, запыхавшаяся от быстрой ходьбы, еле сдерживая слезы, произнесла:
– Я мать Голубева! – и тут же зарыдала, опустившись на стул, закрыв лицо руками.
Долгие часы в самолете подбирала и копила она самые резкие и обидные слова, намереваясь бросить их в лицо людям, которые, как ей казалось, так легкомысленно и беспечно обращались с жизнью ее сына. Слов таких набралось много, они перекипели, перебродили в гневном сердце матери и вот сейчас прорвались рыданиями. Вместо того чтобы высказать все обличительно–осуждающим тоном, каким намеревалась она это сделать, Ирина Аркадьевна беспомощно плакала и приговаривала, не отрывая платок от лица:
– Что вы сделали с моим сыном?.. Вы взяли у меня здорового мальчика, а сделали его калекой! Я отсюда полечу прямо в Верховный Совет. Мой муж известный физик… Я добьюсь… Юра, сыночек мой…
Офицеры знали: не произошло ничего страшного. Им было понятно материнское чувство страха за судьбу сына. Прохоров попытался успокоить ее:
– Ваш Юра здоров. Не нужно так расстраиваться. Вы его скоро увидите. Он на занятиях.
– На занятиях? – недоверчиво спросила женщина. – Но он же ранен. – Ей казалось, ее обманывают, хотят успокоить. Она знала: бывает так, чтобы не убить человека тяжким горем, начинают исподволь готовить его к удару, сначала успокоят, отвлекут, а потом уж скажут все. Ирина Аркадьевна отхлебнула воды из стакана, который подал ей полковник, и недоверчиво поглядела на офицеров.
Замполит и командир переглянулись, они давно работали вместе и отлично поняли друг друга без слов. Колыбельников, хоть и короток был этот взгляд, спросил: «Ну что ж, я поговорю с женщиной? У вас других дел много». А Прохоров также глазами ответил ему: «Давай, Иван Петрович, сочувствую, не очень приятная тебе предстоит миссия, но такая у тебя должность».
Еще минуту назад замполит не знал, как успокоить Голубеву, и вдруг, глядя на ее страдальческое лицо и испытывая жалость к напуганной матери, он сказал:
– Вам не плакать, а радоваться нужно. У вас замечательный сын. Он совершил настоящий благородный поступок. Командование благодарно вам, что вы воспитали такого хорошего сына.
Ирина Аркадьевна не верила своим ушам. Не подвох ли? Не продолжение ли подготовки к чему–то очень страшному? Но лицо майора было такое открытое, улыбающееся. Этот чисто одетый, наглаженный офицер с интеллигентным лицом не мог так искусно лгать. В глазах матери, еще полных влаги, блеснул светлый лучик растерянной улыбки.
– Как же это? – спросила она, пытаясь примирительно улыбнуться.
– Пойдемте ко мне, я вам все подробно расскажу.
И еще раз обменялись взглядами командир и заместитель. Прохоров будто сказал: «Ты правильную линию взял, Иван Петрович. Пусть будет Голубев в глазах матери героем. Не надо ей все рассказывать».
А Колыбельников, довольный, что так удачно и неожиданно нашел выход из весьма затруднительного положения, шел с женщиной по коридору штаба и удивлялся: «Оказывается, не все можно сказать даже родной матери о ее ребенке!» То, что он расскажет сейчас этой женщине, правда: ее сын совершил благородный поступок. Но есть и другая правда, о которой он ничего не скажет. С каким бы удовольствием выложил Иван Петрович эту вторую правду матери, обвинившей их в бессердечности и черствости, пусть бы она посмотрела на своего сыночка, на плоды своего воспитания во всей их обнаженной неприглядности! Выложить бы ей все в открытую! Но теперь… Теперь говорить об этом нескромно, словно цену себе набивать. Ладно уж, пережила эта женщина и так предостаточно, пусть другая правда останется у нас. Назовем ее – опыт работы…