355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Карпенко » Щорс » Текст книги (страница 3)
Щорс
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:23

Текст книги "Щорс"


Автор книги: Владимир Карпенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

На днях дядя Казя поставил и вовсе его в тупик. Шли они мимо депо по путям. Указывая взглядом на поворотный круг, где стоял паровоз, он с нескрытой завистью и грустью сказал:

– Паровоз чего… Задал человек ему направление. А движется по рельсам, не собьется. Ты тоже видишь, куда идешь.

Ломает Николай голову: что в тех словах дяди? Явно сожалеет, что не знает, куда идти. Но как понимать о себе? Что значит – видишь, куда идешь? Впервые подумал, как мало знает о самом себе.

Не знает ничего и о Глаше. О ней думал постоянно, где бы ни находился, что бы ни делал. Дома, на улице и, само собой, на охоте. Тут никто не мешал. Кто там возле нее? Красивая, нарядная.

Глаша не пришла на вокзал. Предупредила с вечера: совестно, мол. Удержался, не вспылил. Прогуливались по хоженой тропке – обошли школу, дальние улочки. Она держала его за руку выше локтя.

В вагоне мысленно составлял письмо, в котором объяснит, что не сумел высказать в последний вечер…

Годы учебы в военно-фельдшерской школе не давали глубоких знаний. Общеобразовательные предметы преподавались поверхностно, обзорно. Упор делали на изучение и практическое освоение специальных дисциплин: анатомии, физиологии, формации, учении о повязках, патологии, гигиене, хирургии, фармакологии, рецептуре, уходу за больными. Предметы эти вели врачи окружного военного госпиталя; в его палатах воспитанники проходили практические занятия. Среди врачей немало было прогрессивных, высокообразованных людей, учеников и последователей Н. И. Пирогова; они делились с будущими военными фельдшерами знаниями, прививали им высокое понимание врачебного долга и чувства любви к человеку.

Воспитанникам втолковывали уставы внутренней и гарнизонной службы, частично строевой. Быт, весь школьный уклад держались на них. Едва не с первого дня, надев форму и услышав команду «становись», Николай проникся к строю. Строгий казарменный режим не тяготил его, наказания сносил терпимо, тем более если понимал свою провинность. И все-таки главной школой для него остался родной Сновск.

Месяц-полтора в году проводил Николай в Сновске. Последние каникулы для него особенно были наполнены. Едва ступив в калитку, он почувствовал: что-то случилось. На что мачеха, Мария Константиновна, скупа с ним на ласковые слова, строга лицом, а тут суетилась с виноватым видом, будто ухаживала за больным. Отвлекала вопросами пустяковыми, как дорога, то да се, похоже, не давала спросить ему. На Костю ноль внимания, будто и не было его рядом. А ведь у брата прямая нужда в участии: остался повторно в группе среднего возраста. Доконал его все-таки школьный поп.

Что же стряслось? С отцом виделся на перроне, детвора вся здорова; мало того, очередная прибавка – Раиса. Знал о ней из писем, прошлым летом не дождались ее появления. Девчонке уже восьмой месяц, зубы прорезались. Вон какая глазастая, общительная – тянется пухлыми ручонками. Взял ее у Кулюши.

Ощущение тревоги не проходило. Может, у Табельчуков что, с дедом, бабкой, у Колбаско? В письмах не сообщали. Отец на перроне ничего не сказал, спокоен; огорчил его, правда, Костя…

Расстегнув свой баул, Николай оделил детвору городскими гостинцами: дешевыми игрушками, лентами, марафетами в цветастых бумажных обертках. Старшей, Кулюше, подарок особый – нарядную косынку и костяной гребень; такой же и Марии Константиновне. Поблагодарив, она тут же накинула на кудрявую голову косынку, вертелась, как девчонка, возле трюмо.

А где же Кулюша? Николай выскочил в сад; надежда на сестру: разъяснит. Нашел в сарае, в своем «кабинете». Как всегда, она убирала после зимы этот уголок, готовила к его приезду.

– Кулюша! – окликнул от порога, осваиваясь с прелыми сарайными сумерками. – Гостинцы тебе из Киева… Что тут у вас произошло? – Николай едва не сорвался на крик. – Со школой что-нибудь у тебя?

– А чего с ней? Закончила. Свидетельство выдали.

– А у деда?

По взгляду сестры определил, что спрашивает совсем не то. Сел на кровать, откинулся, опершись на руки. Не подозревая об истинной причине, понял: «Глаша!» Как был в наглаженной суконной форме, в начищенных ботинках, завалился поверх одеяла, лицом вниз. Сцепил зубы. Вот они, недомолвки, загадки, какие появлялись в ее письмах. Зимой на каникулы она уезжала из Городни в какой-то город. Не назвала, отписалась: с подругой, мол. Жаловалась на настроение, на «боль души». Ни воспоминаний о Сновске, ни упреков, что редко пишет, чем были забиты ее письма все эти годы.

– На пасху обвенчались… Не в Сновске, там, у него… Вроде в Нежине. Он инженер-путеец. Приезжали на днях. Красивая стала, разодетая, будто пава.

В дверном светлом проеме встала длинная несуразная фигура. Митька Плющ!

Рад был Николай оставить дом. Соболезнующие взгляды мачехи и сестры травили душу; предупредив, чтобы не ждали к обеду, дырками в заборах, как это они делали пацанами, пробрались в сад к Плющам.

Прошлое лето они не видались. Как Митька изменился! Ничего от пухлых, с нежной кожей щек; обозначились скулы, расползся у ноздрей нос, потерялся под широким ртом подбородок. Глаза те же. Знал, он окончил музыкальную школу, теперь вечерами играет в ресторане. По виду – несладко ему в гуще веселой губернской жизни; безвольный с мальчишек, на диво незлобивый и добрый, такого засосет в тину. Как родители разрешили остаться ему в городе?

– Да, слыхал…

Рана затягивалась медленно. Как ни тяжко на душе, как ни занят был самим собой, Николай с первой же встречи почувствовал в дяде перемену. Не внешнюю, сроду помнит его чистые белые рубахи, опрятно подстриженные, промытые волосы, усики, щеки выбритые. Все как и прежде. Пожалуй, новое в выражении лица, в глазах, в жестах.

– Да, знаешь, аппарат-то мой… Куски в сарай стащил. Распался. На земле еще…

Дерганый, нервический смех, потирание рук, будто отмывал их от мазута, больно задели Николая. Тут же выразил сожаление.

– Что ты! – вскричал дядя. – Рад я. Столько лет потратил попусту! В науке воздухоплавания уйма темных мест. Мою идею разрешать внукам, правнукам.

Он явно куда-то собирался на ночь глядя. В брюках от праздничной тройки, в шевровых ботинках, скрипя по крашеному полу подошвами, подбирал к свежей батистовой рубахе у зеркала галстуки. Николай, наблюдая за ним, вдруг вспомнил давний-предавний разговор в этой же горнице. Не утерпел, подколол:

– Что-то много оставляешь ты, Казимир Михайлович, внукам да правнукам. А сам что сделаешь для них?

Переняв в зеркале взгляд племяша, обернулся. Помнил, по имени-отчеству тот начал его величать с прошлых каникул; сам дал к тому повод. Не обижался. Насмешка в его голосе была кажущаяся; на самом деле она уравнивала ихв возрасте, сближала, делала единомышленниками, друзьями. Ему давно хотелось видеть Николая взрослым. Сейчас та пора настала.

– Что ты имеешь в виду? – спросил он, выигрывая время, чтобы собраться с ответом.

– Революцию давно оставил ты внукам и правнукам. Теперь и летательные аппараты…

– Злопамятный, однако, ты, Николай Александрович.

Казимир поворочал шеей, затягивая галстук, спохватился: племянник может воспринять ответное величание как невестке в отместку. Удостоверившись, смуглое глазастое лицо его не утратило иронического выражения, успокоился. Подковырнул в самое болючее. Словами тут не отделаешься. Ладно, так тому и быть. Пускай увидит воочию, послушает речи умных людей. Пора. Чего доброго, царь еще сделает из него своего сатрапа, верного хранителя престола. Форма ему, сукину сыну, идет. Перемахнет в строевую службу, посыплются чины… Голова есть, характер.

Не по себе сделалось Казимиру от нарисованной картины будущего. Застегнув жилетку, поправив пробор на голове, резко сорвал с плечиков пиджак.

– Пойдем, племяш, кутнем у Малька! Не киевские рестораны. Трактир всего-навсего. Ну, ну, морщишься. К людям почтенным. Чашку чаю из тульского самовара я тебе обещаю.

По дороге дядя молчал. Николай, заинтригованный, ни о чем не допытывался. На переходном горбатом мостике через пути им встретился городовой в белом летнем мундире, при шашке, нагане и свистке на малиновом шнуре вокруг шеи. Почтительно снял он фуражку, улыбаясь в толстые, выгоревшие на солнце усы. Ему, Николаю, отдал честь.

– Знакомый?

– Как же… Все жандармы мои друзья в наилучшем виде, – с непонятной усмешкой ответил дядя. – Богда фамилия его. Незаметно понаблюдай, он в поселок не пойдет, вернется на перрон.

В вокзальном буфете Казимир Михайлович заказал стопку горькой. Выпил у стойки. Кося лукаво глазом, проговорил:

– Тебе, думаю, ни к чему.

На перроне, среди пассажиров, ожидавших вечерний на Гомель, едва не столкнулись опять с Богдой. Жандарм, обдувая важно усы, сделал вид, что не заметил.

Солнце скрылось за лесом. Голубые сумерки кутали поселок, видный с мостика до самой Носовки. В небесной лазури еще горел, отражая заходящие лучи, ажурный крест на церкви. Лай собак, рев вернувшейся из лугов скотины, крик гусей, белесая пыль над крышами. Казимир Михайлович очарованно окидывал взглядом.

– Наделяет же бог даром людей… На дешевой мешковине, щетинной кистью, может, надранной из самой паршивой свиньи. И такое! Цвет, трепетный свет, эти звуки! Вообрази! Даже звуки можно, оказывается, передавать на холсте красками. Непостижимо. Таинство…

Спускаясь по деревянным ступеням, окованным железом, допытывался:

– Бываешь в Киеве на смотрах живописных полотен?

– Не положено нам появляться в общественных местах.

– Да, да, понимаю… Солдат должен быть солдатом. Это выгодно кое-кому… Не дай бог солдат начнет думать.

– Какой я солдат, дядя Казя! Фельдшер. Могу потом работать в любой больнице.

– Ладно, ладно, к слову я… А в картинную галерею ходи. Пускают же в увольнительные. Переодеться можно. А читаешь что?

– Больше историю. Походы киевских и московских князей. Великие битвы с нашественниками…

– Дело. А эту зиму что читал?

– Ну вот весной… «Леду», «Четверо», Каменского, писателя. Еще «Санин», «У последней черты».

– Ага, Арцыбашев… А что-нибудь из госпожи Чарской? Нет. Не хватает полного букета. Лидией Чарской зачитывается молодежь. Эх-ха! Забивают вам башку требухой.

Из темноты вывернулась телега. Возчик, пьяный, сек кнутом лошадь, орал благам матом.

– А Горький?

– Ну, Горького брал у тебя… Прошлым летом.

Шли глухими закоулками. Николай не угадывал в потемках дворов. Дядя, оборвав расспросы, сделал знак молчать. Таинственность развила любопытство. Стороной обогнули базарную площадь. Остановились у высокой дощатой ограды. Вглядевшись, Николай узнал дом известного в поселке колбасника и пекаря Шица. Выдавали запахи жареного мяса и теста.

На легонький стук в ставню калитку открыла женщина. В пристрое – пекарне и колбасной – горел свет, в стеклах маячили тени. Их провели в дом. В просторной горнице, освещенной лампой-«молнией», сидели люди. Одетые в праздничное. Молодые и пожилые. На первых порах Николай никого не узнал. Круглый стол под полотняной скатертью заставлен чашками. Посередине высится начищенный пузатый самовар, как видно, внесли его только – пышет паром.

За фикусом пустовал стул. Николай присел, фуражку надел на колено. Дядю тут ждали, кивали ему, иные протягивали руки. Ага, узнал: щуплый, со сморщенным бритым лицом старикан – Михайловский, машинист. Одно время они сменялись с отцом на паровозе. Еще знакомец, тоже в летах, с вислыми усами, широколицый, с угрюмым навесом бровей, Коленченко. Из-за буфета ему дружески мигали. В мундире путейца. Да ведь это родич Васьки Науменко, дружка; звать его Кузьма.

Вошел хозяин. Невысокий, моложавый, с непотухающим румянцем на щеках; редкие белые волосы разложены аккуратно, пробором. Он австриец, обрусевший, хотя многие слова коверкает по-своему.

– Пришель, Казимир Михайлёвич, – приветливо протянул руки дяде. – Прошу к столу.

К столу никто не придвигался. Чашки, наполненные хозяином, передавали по цепочке. Подошли еще, среди них дядя Колбаско, муж тетки Зоей. Прихлебывая, Николай вслушивался. Пока разговор ни о чем, но он понял, самовар тут для отвода глаз. Слышал и раньше о сборищах у пекаря, но дядя помалкивал. Нынче привел.

Дядя сидел у стола, рядом с австрийцем. Головы ого за самоваром не видать – рука с растопыренными пальцами да плечо. Удивил голос: какой-то чужой, глуше, отчего казался внушительным. Николай поерзал – мешал фикус. Следил за рукой; она отвлекала, терялся смысл и без того непонятного разговора. Не слыхал от него такого обилия слов: «буржуазные националисты», «октябристы», «оппортунизм», «черносотенцы», «великодержавный шовинизм». Из кармана вынул газету «Правда». Знал о такой – привозят из Петербурга. О ней упоминал врач из окружного госпиталя; часто ее закрывают жандармы.

Вслушиваясь, Николай понял: речь некоего Петровского. Выступал тот на заседании Думы. Громил «национал-либералов» за идейную поддержку царской политики, разоблачал лицемерие местных, украинских, буржуазных националистов.

Чтение неоднократно прерывалось. Иные вскакивали. Вскакивал и Шиц, испуганно тыча оттопыренным пальцем на окна. Горячо и страстно наседал на дядю незнакомец с бледным выпуклым лбом, с темной бородкой и длинными взлохмаченными волосами. Вьющиеся пряди лезли ему в глаза; он нервно отбрасывал их пятерней, поправлял галстук, ворочал шеей.

– Господин Петровский известно куда гнет! Громит великодержавный шовинизм, а сам замахивается на молодые прогрессивные силы Украины. Вы только вслушайтесь в его слова… А мы знаем, кто за его спиной, с чьего голоса он поет. Знаем!

– Карашо сказаль Остапенко, – поддержал Шиц. – Петровский и вашим, и нашим…

– Александр Антонович, – укоризненно сказал дядя. – Насколько помню, вы бурно приветствовали избрание Петровского в Думу. А линию гнет он куда надо…

Пекарь, виновато моргая красными веками, покорно сложил руки на груди.

После резких слов машиниста Михайловского поостыл и бородатый. Опустившись на стул, демонстративно уставился в угол, на этажерку с книгами.

Возвращались за полночь. Шли не таясь по базарной площади. Николай ясно отдавал себе отчет, где он сейчас был, что слышал. Такое ощущение – приобщился к чему-то запретному. Пожалуй, карцером бы не отделался, узнай кто из преподавателей.

– Кто такой Петровский? – напомнил о себе, благодарный тому, что дядя не лезет с расспросами.

– Петровский – депутат четвертой Думы, избран рабочими Екатеринославской губернии.

– А почему на него навалился тот, бородатый? Он сновский?

– Остапенко? Нет. Из управления дороги. А навалился на Петровского… Гм, удивительно было бы, поддержи он его.

– Но этот ведь тоже революционер.

– Разумеется.

Усмешка дяди задела: играет с ним как с мальчишкой. Сунул руки в карманы в нарушение устава, дав себе слово ни о чем больше не спрашивать его. У ворот Табельчуков остановились.

– Спать до нас, – предложил дядя, открывая калитку. – Чего тревожить своих.

Посидели на перилах крыльца. Дядя, прикурив, шепотом заговорил:

– Революционер революционеру рознь. Григорий Иванович Петровский – старый социал-демократ, большевик. Единомышленник Ульянова-Ленина. О нем я говорил тебе. Петровский представляет в Государственной думе, теперешней, совместно с несколькими депутатами социал-демократическую партию, РСДРП. От имени этой партии выступают и депутаты-меньшевики. У них иная программа, нежели у большевиков.

– А Остапенко?

– Чего? – дядя уже забыл о нем. – А! Вот, вот. Слыхал же, цепным кобелем набросился на Петровского. Меньшевиком считает себя… А по-моему… махровый эсер-националист.

Погасив о стояк папиросу, зевнул сладко.

– Ладно, спать айда.

Зарываясь под одеяло, Николай понял, чем дядя изменился. Ожил, окреп изнутри, спустился с небес на землю. Обрел тут же людей, недругов и единомышленников.

На вокзал Николай пришел один. Костя каждые каникулы накликал на себя беду, а нынче мольба его дошла до бога: на рыбалке простыл. Поселковый доктор выписал ему освобождение на неделю.

Протолкавшись к кассе, купил билет. До поезда еще четверть часа. Прогуляется по перрону. Застегивая карман гимнастерки, увидел, как баул его кто-то поднял; у самого уха – голос:

– Пройдемте-кась…

Жандарм! Богда.

В дежурке, куда он частенько забегал за отцом, еще двое. Из дорожных никого нет. Толстощекий, бритый наголо, с желтыми лычками на малиновых погонах, сидел на стуле дежурного. Богда, поставив перед ним баул, отрекомендовал:

– Щорс, воспитанник Киевской военно-фельдшерской школы. Возвращается с каникул, так сказать-с…

Бритый откашлялся в кулак.

– Щорса, машиниста, сын?

– Его-с.

Николая обожгла догадка. Обыск! Ждали его. Замешательство тут же сменилось холодным расчетом. Того, что надеются найти, у него нет. Следят за дядей Казей. Предупредить его…

– Чем обязан, господа? – спросил, поправляя складки под ремнем.

Бритоголовый неморгающе выдержал его взгляд, буднично сказал, указывая пальцем на баул:

– Желательно взглянуть… Отоприте, пожалуйста.

– Замка нет.

Вытряхнул баул Богда. Пересмотрел все вещи; перелистал книжки, тетрадки, выворачивал даже шерстяные носки, вывязанные накануне бабкой. Начальник, отвалившись, потряс с благоговением устав строевой службы, затрепанную книжонку.

– Интересуетесь строевой службой? Похвально, господин фельдшер.

– Не имею чести еще быть таковым, – ответил Николай, не поддаваясь на его миролюбивую усмешку.

– Еще год учебы им-с, – подсказал Богда, передавая застегнутый на ремни баул. – Не смеем задерживать-с. Через минуту ваш поезд.

На перроне, бегая взглядом по толпе, Николай мучительно искал, кого бы послать к дяде.

Июль 1914 года. В день выпуска с утра в спальнях, коридорах суета. Сразу после молебствия в просторном вестибюле выстроилась защитно-алая шеренга воспитанников. Ни одной лишней складки под ремнями, ни одного шевеления в застывших свежих мальчишеских лицах. Напротив – стол под голубым сукном; преподаватели, начальство в парадных мундирах. Свидетельства выдает сам начальник школы, генерал Калашников.

– …Андрей Петруня!

Четкий шаг. Вручение, рукопожатие. Тем же строевым Петруня возвращается, но уже не воспитанником старшего возраста, а военным фельдшером, вольноопределяющимся.

– …Дмитрий Мазур!

– …Николай Пикуль!

– …Николай Щорс!

После выпускного вечера Николай сел в утренний поезд. Надо было бы денька два пображничать с однокашниками на радостях согласно заведенному порядку. От сестры получил тревожное письмо: что-то с дядей Казей. Пишет намеками. Болезнь – так бы и сообщила.

Проезжая мост, высунулся в окно. Полный солнца и небесной глуби, Днепр слепил. Николай щурился, ловил открытым ртом свежий ветер, а из головы не выходил дядя. Не болезнь. Нет, нет. Обыск? Арест? Зимой они видались, по казенным делам дядя приезжал в Киев. Поделился тем, что произошло с ним тогда на вокзале в Сновске. На диво он к этому отнесся с усмешкой.

Костя укатил недели полторы назад. Повторным заходом попал в выпускную группу. Наверно, река, рыбалка затянули его совсем – мог бы черкануть пояснее, нежели Кулюша. Незаботливый он у них, равнодушный к чужим, к близким. Горазд на прихоти.

Под стук колес Николай отвлекся. Одолевают думы: с весны отчетливо ощутил, что школа позади и через месяц-другой надо делать самостоятельный шаг. На душе безрадостно. Должность младшего фельдшера в околотке одного из окраинных военных округов необъятной Российской империи страшила, приводила в уныние. За каждый год учебы воспитанник школы обязан отработать в армии полтора года. За четыре – шесть лет! При поступлении цифра такая казалась пустым звуком. Нынче встала она перед ним воочию. Угнетало то, что лепта твоя мизерна – ставить градусники, грелки, клизмы, выписывать с чужих слов рецепты. Молодым, по сути, здоровым ребятам твоего же возраста. Переживания не были бы столь болезненны, не знай он, Николай, что делается вокруг. Мало кого из выпускников тревожит его завтрашний день. У иных ретиво действуют родители. Папаша состоятельный – может сунуть кому следует. Трое из выпуска таким образом отвертелись и поступают в университет, на медицинский факультет; кое-кто надеется попасть в офицерские училища. Словом, ловчат всяк по-своему, используя толстый карман и связи.

Понимал Николай – ни того, ни другого у него нет. Отец один тащит огромный воз. Те замусоленные трешки, которые он с кровью отрывал от семьи дважды-трижды в году, жгут до боли ладони. Не чаял, когда начнет отрабатывать их, помогать отцу.

Забываясь, он возвращался к своему болючему. В университет, на медицинский бы… С мечтой этой он сжился. Стороной вызнал, что фельдшерское свидетельство не дает права для поступления в университет, нужна гимназия. Согласен, школьные знания по общеобразовательным не идут в сравнение с гимназическими. Возмущало другое: для него, продолжателя крестьянского сословия, сына малограмотного машиниста маневрового паровоза, страшно узка дверь храма высших наук. Однако попадают. Но опять же – плата.

Опять дядя! Что там стряслось? Был обыск? А что могли найти? «Правду»? Запрещенные брошюры? Бывают у него. Доставляют машинисты, кондуктора. Случается, ездит и сам. Вот в Киев приезжал; наверняка порожнем не вернулся домой. Сновские жандармы во все глаза за ним; Богда днюет и ночует возле депо.

За окном ходила степь, зеленые островки сел; небо, безоблачное, мирно-голубое, оставалось неподвижным.

Сельским фельдшером век оставаться? Нет, нет. Поработает околоточным два-три года… Даже все шесть! За это время одолеет предметы, необходимые для вступительных экзаменов в университет, скопит денег, чтобы не тянуть с отца. Исполнилось девятнадцать. И шесть. Двадцать пять. Годы немалые для поступающего…

Страшно подумать, как долго пробиваться в люди. Быть свободным, независимым. Для этого нужны знания… Знать, знать и знать. Хотя бы с дядино.

Прошедший год был мучительным для Николая. На каждом шагу обнаруживались провалы: этого не знает, того не знает. Сколько требовалось изворотливости, чтобы отлучаться из школы. Пропадал в библиотеках. Заглатывал все подряд, без системы, и чем ни больше читал, тем явственнее ощущал свое бессилие перед огромным миром книг. Глядеть на книги по медицине – дух захватывает.

В Бахмаче, на пересадке, ожидая поезда, Николай слонялся в пристанционном садике. Удивило многолюдье. Сперва, занятый собой, не понял, в чем дело. Приводили кого-то строем, с оклунками за плечами; за ними, всхлипывая, тащились бабы с ребятами. У товарных теплушек распоряжались подтянутые офицеры. В армию? Есть и немолодые. На работы какие?

– Николай! Щорс!

Обернулся. Дядька Михайловский. С железным сундучком, в форменке. С ним оба помощника.

– На побывку? – издали еще он протянул мазутную, с искривленными пальцами руку. – Может, подвезти? Видишь, что делается?

Мирный, нарядный вид его, наверно, удивил машиниста. Сводя настороженные брови, заспрошал:

– А в Киеве как? Ничего не слыхать? Нет еще мобилизации?

Мобилизация? Вспомнилась на Киевском вокзале суета; мало того, воскрешались и случайные обрывки разговоров… Убийство в Сараеве…

– Людно, – ответил он, чувствуя, как к щекам приливает кровь. – А, газетные сообщения об убийстве в Сербии… Из-за того, думаете, и мобилизация?

– А иначе с чего бы?

Проталкиваясь за машинистами, Николай, улучив момент, спросил у Михайловского:

– С дядей что там?

– А ты не знаешь? Ну как же… Арестован Казимир Михайлович. Ссылка в Сибирь. Дело известное…

В паровозе узнал подробности. Деповские, как и всегда, устроили в лесу маевку. Пошли обыски. У Табельчуков ничего не нашли. Однако дядю арестовали.

Отпуск Николая оборвали. Едва не вслед из школы пришло почтой предписание: явиться незамедлительно. Наскоро собрав баул, он отбыл в Киев. Там не задержали. К удостоверению о звании медицинского фельдшера с правами вольноопределяющегося второго разряда получил и назначение – Виленский военный округ.

В тот же день с несколькими однокашниками Николай сел в набитый поезд. В Вильно, в окружном отделе по распределению, его приписали к третьему отдельному мортирному артдивизиону. В часть добрался уже один, с вещмешком и крестастой защитной сумкой, набитой лекарским снаряжением, на случайных подводах. Застал дивизион в казармах. В ночь выступили к реке Неман, ближе к границе с Восточной Пруссией.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю