355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Карпенко » Щорс » Текст книги (страница 5)
Щорс
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:23

Текст книги "Щорс"


Автор книги: Владимир Карпенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Двусмысленность своего положения он ощутил тотчас по прибытии в роту. Солдаты вскакивали перед ним, тянулись, «ели глазами». Понимал, обычное проявление воинской дисциплины, солдатского долга; в словах своих, а крепче в тоне, во взглядах, даже во внешних движениях они всячески старались выпятить напоказ разницу меж собой и им, офицером, «белой костью». Первый урок преподал тот же бородач, Хомин, как он себя называет. Пуля-то дура, а «понятие имеет»: выбирает, мол, кого бить, офицеров. С папиросами тоже получилось… В одной из землянок раскрыл портсигар; брали нехотя, делая одолжение. Веснушчатый немолодой солдат с огненными пучками бровей, прокашлявшись надрывно, вместо спасибо сказал:

– Не, вашбродь… папирос этот курить только вам. Не по нашему, солдатскому, нутру. Пахучий табак, да бездушный. Душу, стало быть, не забирает.

Вечером в своей, офицерской, землянке ощутил открытую неприязнь. Не в пример солдатским, где набито как селедок в бочку, а по чавкающей глине просто кинуты связки камыша, у них – хоромы. Стены, перекрытие – из тесаного кругляка, полы дощатые. Лесная вновь срубленная изба. Не общие нары, а походные кровати с белыми простынями и подушками; освещение ламповое, не жировые плошки и гильзы. Жильцов двое, он третий. С одним уже встречался. Подпоручик Хлебников, из 1-й роты. Представляли их наскоро в землянке командира батальона.

– Георгиев, – назвался незнакомый, не подавая руки.

Громкая фамилия соответствует как гвардейской выправке поручика, пушистым черным усам и бакенбардам, так и густому засеву серебра и цветной эмали на мундире, небрежно брошенном на кровать. Он, в кипенно-белой нижней сорочке, со спущенной помочью с одного плеча, умывался тут же в углу под медным рукомойником.

– Поручик Георгиев, Павел Леонтьевич, – живо добавил Хлебников, сгребая со стола свои бумаги.

Старожил, он взял на себя обязанности хозяина, выказал в том общительный нрав. На столе появилась бутылка коньяку и консервы; сам заварил черный кофе. Делился о полке, о недавних боях, о малом и большом начальстве, вплоть до генерала Брусилова. Георгиев мрачно помалкивал, пил и ел. Оказалось, он случайный человек среди анапцев, гусар; за какую-то провинность из кавалерии «сослан» в пехоту. Наград не лишили, заменили мундир и звание.

Знакомство, словом, состоялось. Казалось, сошло гладко, по русскому обычаю – со стопкой. Укладывались спать. Гусар, не произнеся за весь вечер десятка слов, ни с того ни с сего подал голос.

– Вы, прапорщик, под солдата, вижу, рядитесь, – набрякая от натуги – сапог стаскивал, – сказал он. – Шинелька на вас… Дешевый прием, скажу я. И вредный.

– Павел Леонтьевич, он и сшить-то, поди, не успел ее, – вступился Хлебников, приноравливаясь задуть лампу.

– Верно, – сознался Николай, с благодарностью взглянув на своего заступника. – Отрез все таскаю в чемодане.

– Не вздумайте, прапорщик, головы солдатам мутить о своем крестьянском происхождении, а то и рабочем… – не унимался гусар. – Вас слишком выдает физиономия.

– В самом деле, господин поручик, я из крестьян… В метриках, – Николай осилил с трудом подкатившее удушье.

Напряженно ждал, схватятся с гусаром; тщательно готовился, обдумывая каждое слово. Не даст себя в обиду. А удар все-таки получил с другой стороны, именно от подпоручика Хлебникова. Неожиданный, коварный. Георгиев и полсловом не обмолвился о ночном; вел себя так, будто его, Щорса, вообще нет в землянке. Днями пропадал где-то в тылах полка, являлся поздно и заваливался в постель. А вскоре исчез из расположения роты с вещами.

Как-то вечером в траншее под бревенчатым навесом Николай готовил наряд. Секреты таились в камышах, за проволочным ограждением, у самой воды. Зона та считалась нейтральной; следили за рекой ночью. Дело обычное, секреты – уходили до рассвета. Двое суток потом солдаты отсыпались, отгуливали в землянках. Шли с охотой. Ему, офицеру, не обязательно выводить наряд за проволоку; с ними унтер. Нынче, как на грех, сам вместо унтера хотел полежать в камышах с солдатами. А где и сблизиться. Надел теплое белье, шерстяные домашние носки, выгреб из чемодана все запасы папирос.

Тут-то и случилось. Один из караульных, молчаливый, добродушный дядя лет за тридцать, вологодец – Георгиевский крестик получил недавно тут, в Южной Буковине, – взбунтовался, отказываясь идти в наряд.

– Почему? – опешил Николай, пытаясь заглянуть тому в глаза. – Я ведь иду сам… с вами. А мне и не положено.

– Идите, ваше благородие… Как вам в новинку. А мне не из чего… Третью осень брюхом землю колупаю. А там, можа…

– Ты болен? Нездоровится тебе? – допытывался Николай, сгорая со стыда от собственного бессилия что-либо изменить в дурацком положении; слова его были наивны, понимал сам, оттого терялся еще больше, – Ступай к фельдшеру… Другого вместо тебя назначу.

Кто-то с силой оттолкнул его. Подпоручик Хлебников. Не размахиваясь, поддел в челюсть – солдат, вскинув руки, без стона повалился снопом. Подхватив за ворот, поставив на ноги, Хлебников долбил его затылком о камышовую стену траншеи, задыхался:

– Скотина серая! Офице-еррру?.. Приказа не выполнить… Да ты знае-еш-шь?! Сгною, сволочь!

Выпустив обалдевшего вологодца, он вдруг тихо, без рыка, и будто не произошло сию минуту безобразной сцены, или, во всяком случае, сам в ней не участвовал, проговорил, качая с укором головой:

– Георгиевский кавалер… Дожился. А не будь крестика… Их благородие прапорщик с превеликим удовольствием всадил бы тебе пулю в лоб. В другой раз он это непременно сделает.

Николай был потрясен. Понадобилась бессонная ночь, чтобы осмыслить случившееся. Поступок подпоручика мерзкий, гнусный; отвратительное ощущение он вызвал в нем там же, под навесом. Но в коварстве, в скрытом дальнем прицеле разобрался потом, когда остыл, пришел в себя. А помогли, как ни странно, сами солдаты.

В секрете Николай все же побывал. Тащил в землянку Хлебников, настоял на своем: не мог оставаться с ним с глазу на глаз. Среди наряда оказался бородач Фомин; он-то и взял на себя нелегкий труд, объяснился. Лежали с ним в паре в логове, свитом искусно из камыша; после мучительного молчания, накурившись в рукав досыта, он заговорил:

– Не измывайтеся, ваше благородие, над собой. Нема у вас вины никакой перед нами…

– А кто обвиняет меня в чем?

– Ну с какого краю глянуть… Я самолично ни в жисть не поверю, что вы могли бы вынуть наган на солдата. Клянусь богом. Вот уж неделю зрю вас, поблизу, не абы как… Хоша, сказать, благородных вы кровей человек.

– Отец мой машинист, – раздраженно отозвался Николай. – Паровоз водит, товарняк.

– Во, во, – невозмутимо соглашался солдат. – Машинисты, они в белых перчатках…

– Ну, Фомин!.. У него десять душ детворы… Один работает. До белых перчаток ли…

Выкурив очередную папиросу, солдат завздыхал:

– Эхе… Десять… А у вологодца вон их семеро. Баба чижало слегла. Письмо из деревни прописали. Вот оно и вышло нынче так-то…

На другой день с подпоручиком Хлебниковым определились взаимоотношения. Тот заварил кофе, достал из тумбочки начатую бутылку. Был оживлен, внимателен; вчерашнее выдавал за поступок, который избавил его, прапорщика, от великих бед как перед начальством, так и солдатами. Николай, повертев стопку, демонстративно отставил ее.

– За науку, Хлебников, спасибо… Узнал, с кем пил, кому протягивал руку.

– Изволь яснее, прапорщик.

– Куда уж яснее. Негодяй вы, Хлебников, отменный. И можете достичь в этом со временем успехов поразительных.

– Благодарствую, Щорс… Сам пришел к такому выводу или подсказали?

– Подсказали.

Менялся в лице подпоручик. Сходило наигранное, издевательски-потаенное, взгляд серых глаз хищно обострялся, скулы бледнели. Отставив тоже стопку, долго прикуривал от трофейной зажигалки.

– А ты знаешь, Щорс… Я могу потребовать удовлетворения.

Николай уже полностью овладел собой. Пересел на койку; насмешливо щурился, следя за каждым движением подпоручика.

– Когда-то давно страстно желали вызвать меня. Вроде вас… Претила честь дворянина – с быдлом-то! Если не унизит, Хлебников, то я… к вашим услугам.

С неделю пребывали вдвоем в землянке, не замечая друг друга. Под новый, 17-й год Хлебников прикрепил на погоны еще по звездочке; вслед за этим он получил и повышение – назначен ротным в другой батальон. Обе опустевшие койки заняли вскоре. Молодые, как и сам; к удивлению и радости, прапорщики оказались выпускниками Виленского училища, прибыли из Полтавы.

Теперь, как старожил, ужин давал Николай. Лицом в грязь падать не хотел. Днем отлучился на ротном мерине Распуте (имелся в виду царедворец Распутин) в полковые тылы, в офицерскую лавочку. Стол получился богатый: сладости, консервы. Посередке выставил бутылку коньяку. Разливая в крохотные рюмки, выказывал осведомленность, опыт:

– Черного кофейку бы… Чего нет, того нет. Не обессудьте, господа. Тут не Полтава, – хитро подмигнув, предложил: – Разве что полтавских галушек… Мигом сварганю.

Фитилек в семилинейной лампе, повешенной на гвозде в стенке, вздрогнул от молодого крепкого смеха.

После рождественских празднеств потекла будничная окопная жизнь. Крещенские морозы сдавили тихую, но каверзную топкими берегами реку. За одну ночь лед стал держать человека. Усилили караульную службу. Понимали, войну сковала зима; с появлением лета начнется…

Началось раньше. Не война. Фронт по-прежнему затаенно молчал; оба берега Прута угрюмо следили друг за другом, выжидая. Стряслось куда важнее событие, чем ожившие позиции. За спиной, в глубоком тылу. Сперва, как водится, загуляли по траншеям слухи: в окопы являлась богородица, велела втыкать штыки в землю и по домам; у других соседей фельдфебель, снятый австрийским снайпером наповал, повадился в полночь в свою роту, да не абы как, а в обличии козла. Козел тот вещал фельдфебельским голосом: так, мол, разэтак, выведу всех на чистую воду – супротив царя замышляете. Вроде бы подчасок пнул того козла штыком, а наутро на том месте нашли новенький целковый серебром. Полковой поп вынужден был в проповеди вставлять опровержения. Богородица, мол, являться являлась, но слов тех мерзких не могла произнести, то происки «смутьянов», «большевиков». Про козла начисто опроверг: невежество.

Вскоре густо повалили слухи другого свойства. Опять же у соседей сбежало в одну ночь до взвода солдат, подались в дезертиры; у других за мордобой офицера подняли солдаты на штыки. А где-то, неподалеку, взбунтовался целый полк; слухи подтвердились: восстал Одоевский полк, выступив против войны, против царя.

А нынче – бах! – вести, поразившие всех. Царь Николай отрекся от престола! В Питере революция! Вести эти внес рано утром один из прапорщиков, Митин. Он дежурил, первый принял по телефону сообщение. Николай, глядя на ликующего Митина, не мог справиться с портянкой. Не сознавая еще важности происходящих событий, он испытывал во всем теле волнующую дрожь. Не судьба царя – взволновала весть о революции. О неизбежном приходе ее знал, казалось, всегда, с той поры, как помнит себя, осознает. По-дядиному если, то явилась она до срока.

Притопывая ненатянутым сапогом, Николай сдернул с вешалки парадный мундир. Хмурился, силясь не поддаваться настроению распрыгавшегося прапорщика: неудобно, не мальчишка.

– Солдаты знают уже?

– Наверно. – Митин заметно остывал. – Ты, Николай Александрович, вижу, не взволнован…

Двое, не то трое суток жили вестями. Шли они какими-то своими путями; начальство растерянно молчало, не доставлялись и газеты. Николай успел отметить некоторые странности в происходящем вокруг. Ликовали офицеры, особенно из молодых, вроде Митина; нацепив поверх шинелей пышные банты из красных лент, они страстно размахивали руками, выкрикивали горячие слова. Иные, из старших чинов, держались в сторонке; среди них попадались и вовсе пришибленные. А один, в тылах полка, штабс-капитан, князь, пустил себе пулю в висок. Выстрел в таком бурлящем, ликующем водовороте не прозвучал. Сочувствующих князь обрел, но последователей не нашлось.

С бантом оказался и Хлебников. Столкнулись они в штабе полка; Николай явился туда вместо захворавшего ротного. Не помня зла, поручик тряс его плечи, заглядывая в глаза, проникновенно, как умел он, говорил:

– Не держи, Щорс, камень за пазухой… Я уж забыл о том маленьком инциденте. Ради революции, а? А ты, гляжу, без банта! Непорядок. Нечего скрывать свои чувства… От кого? От народа? Так для него все это и делается.

Для народа! А для кого же еще? Иных и мыслей у Николая не было. Уставший после многоверстной тряски в седле, он пробирался по траншее к себе в землянку. Хотелось горячего чая да вынуть из сапог гудевшие ноги. Не покидала тревога – как бы за бурными событиями не проглядеть чужого берега. По слухам, ни в Австрии, ни в Германии подобных событий не происходит. Могут использовать. Дожди поделали промоины, но кое-где на их участке пройти по льду можно. Достаточно взвода головорезов…

Кто-то отшатнулся в нишу, припал к стенке. В густеющих слякотных сумерках угадал.

– Ты, Фомин? На посту? А почему без оружия?

– Не в наряде я вовсе, ваше благородие. Подымить вышел на волю… Закурите моего табачку, ваше благородие. А то всё вы да вы свои папироски… А по-нонешнему все теперь равные, что офицер, что солдат.

Странно суетился Фомин, и голос необычный: такое, будто он от чего-то отвлекает, не дает спросить. Картежничают? Пьянствуют? Или дрыхнут все, не выставив секреты? В наряде должен быть взводный Стрепетов, старший унтер-офицер.

– Взводный Стрепетов в наряде у нас? – перебил, желая унять острое чувство тревоги.

– С секретами все в аккурате…

Ночь спал дурно. Извертелся весь, в голову лезло всякое. Слышал, как вошел не скоро после него Митин; не зажигая лампу, разделся, улегся бесшумно. Теперь мирно посапывает, наверно, видит розовые сны. Поймал себя на том, что завидует Митину – сразу взял быка за рога. Курить из одного кисета, душевно относиться к солдату, не попирать его человеческое достоинство – немало со стороны офицера; Митин явно пошел дальше… Кто же он все-таки? В первый день, после телефонограммы, выказал себя мальчишкой, легкомысленным семинаристом, как назвал его командир батальона; потом заметно сник, пропал с мундира и бант. Не придал Николай тому значения. А нынче… Скрывались от «батальонных»; понятно, Фомин намекал на штаб-ротмистра, хрупкого белоусого человека в пенсне, серой каракулевой ушанке, появившегося в расположении их батальона; траншейные «провода» донесли, что он якобы из военной полиции. Должность такая при штабе полка введена недавно. Революция дозволила многим поднять головы; выступают, ораторствуют громогласно, особенно в тылах. Проехал, нагляделся, наслушался. Не всем, выходит, можно. Митин опасается. Не только штаб-ротмистра, но, оказывается, и его… Не – отделается от насмешливого тона. А по сути, Митин честный и волевой парень, портят его несколько наивность да застенчивость в офицерском застолье. Но, кажись, все то наиграно; не такой уж он и простак. Не кадет, не эсер: приверженцы тех партий и не скрывались. Социал-демократ, возможно, большевик.

Наверное, Митин был тогда в землянке с солдатами. А Фомин отвлекал.

Фомин, Фомин… В голосе матерого мужика, хлебороба, не слышалось особой радости ни по поводу новшеств, какие ввела в армию революция, ни по приходу самой революции. А ведь она и пришла ради него, Фомина, чтобы облегчить мужицкую долю. До мельчайших подробностей вдруг всплыло в памяти одухотворенное, торжественное лицо поручика Хлебникова. Вот кому пришлась революция по сердцу! Наследник крупного сахарного завода где-то под Екатеринославом, на Днепре…

Такое неожиданное столкновение поразило Николая. Ежели Хлебников приветствует революцию, совершенную третьего дня в Петрограде, а Фомин к ней равнодушен, то… Что же выходит? Непонятно. А ведь Митин знает! Знают и солдаты, подчиненные ему, Щорсу. Силком удержался, чтобы не поднять прапорщика. Дознаться, вникнуть в суть этой революции. Чувство, похожее на сожаление, – не искал тесной связи с людьми, как Митин, дядя Казя, – овладело им. Не все же они в Сибири гремят по этапам кандалами. Сколько прочитано книг, медицинских, исторических, военных, но как мало «запрещенных». Именно в них ответы на эти проклятые вопросы…

Нет, дождется подъема. Не станет тревожить безмятежный сон «бунтовщика». Успокоившись, Николай задремал. Открыл глаза от топота и мигающего луча фонарика. В землянке тесно от посторонних людей; кто-то возится с лампой. При свете угадал штаб-ротмистра в серой ушанке; у дверей – солдаты с винтовками. Митин, разбуженный, щурясь от огня, надевал мундир.

– Извините, господа, – развел штаб-ротмистр руками, поглядывая сквозь пенсне на поднявших головы офицеров. – Служба. «Товарища» Митина уведем от вас.

Митин, запахивая офицерскую новенькую шинель, от порога подмигнул: не поминайте, мол, лихом.

Наутро оказалось, арестован в роте не один Митин, еще двое солдат. Аресты прошли по всему полку; взято до полутора десятка из нижних чинов и рядовых, офицерское собрание лишилось троих.

Сведения эти Николаю шепнул «по секрету» Хлебников. Опять столкнулись они во дворе штаба полка. На этот раз вызывал начальник штаба. Группе младших офицеров, в том числе и ему, Щорсу, надлежит явиться в штаб 9-й армии на траншейные курсы. В беседе выяснилось, что перемены в стране ничего не вносят нового в жизнь армии, кроме как некоторых «демократических свобод» в обращении офицеров с солдатами. Войска присягнули Временному правительству. Война остается войной. Мало того, «революционное правительство», подтвердив союзнический долг Антанте, требует от армии решительных боевых действий. С установлением сухой погоды разворачиваются широкие наступательные операции. Тылы уже ожили: подвозятся людские резервы, вооружение, боепитание. Учеба на траншейных курсах – тоже подготовка: полк получает бомбометы и минометы. Их будут обслуживать траншейные команды на переднем крае, в окопах.

Апрель Николай провел под Черновцами. Курсы планировались на полтора месяца; начальству пришлось сроки ужать. По шести, восьми часов лазили в болотистых низинах, рыли окопы, проводили практические занятия по бомбометанию. Сдавали офицерские зачеты. Назначение Николай получил в свой Анапский полк. 3 мая, в самый отъезд, в штабе армии его поздравляли с повышением – приказом по армии и флоту от 30 апреля 1917 года он произведен в подпоручики. Радость для молодого офицера понятна, но для подпоручика Щорса она была омрачена. В армейском лазарете у него обнаружили туберкулез. Как медик, он понимал, чем это ему грозит. Цветущий возраст – 25 мая ему сровняется 22. Еще, по сути, не жил.

Вместо фронта Николай попал на госпитальную койку. Из армейского лазарета его эвакуировали в Симферополь, в 61-й отряд Красного Креста. Валялся восемь месяцев. Охватило отчаяние. Раздражали первое время беленые стены палаты, покрытые марлей тумбочки, люди в идеально чистых халатах, на молодых здоровых лицах которых несходящая печать брезгливости и сожаления. Редко кому удавалось скрыть их. Ночами наваливается страх.

Усугубило болезнь письмо из Сновска. Кинул отцу коротенькую писульку; лишь бы не тревожить, увел от страшной правды: ранен, мол, в ногу. Среди писем сестер оказалось одно и от дяди Казн. Вернулся из Сибири; все в общем-то хорошо, не будь беды: привез из каторги хворобу. Не назвал, но Николай сразу подумал о чахотке. И тут-то пришла на память мать… Рок какой-то.

Человек привыкает ко всему, даже к смерти. Начал свыкаться. Блеснула короткая надежда: процесс в легких за два месяца лечения замедлился, не вошел в скоротечное русло…

В жаркие июльские дни с утра до вечера пропадал на воле. Палата угнетала, а еще больше разговоры соседей. Болезни, болезни…

Вник в разговоры в палате. Нет, далеко не все о болезнях. О давней мирной жизни, о семьях, о войне, а больше о политике, текущих событиях. У каждого на тумбочке – ворох газет, журналов. Читают вслух, спорят до хрипоты. Их пятеро с ним; старшему за сорок, казачий есаул, Голощеков, откуда-то из кубанских краев. Койка его рядом, у изголовья. Противоположную стену занимают тоже двое – поручики, однополчане, – елисаветградцы, молодые, лет по двадцать четыре. У окна особняком лежит штаб-ротмистр Рычков. Чин не самый высокий, но власть в палате у него неограниченная – понукает всеми. Какого полка, помалкивает; делает из того тайну. Воевал где-то в Карпатах. Когда Николай представился, Рычков обрадованно сообщил, что Анапский полк знает – прорывались вместе прошлым летом под Черновцами; тотчас приставил ему кличку «Сосед» и взял под свою опеку.

Желчный, высокомерный, Рычков навязывает свои оценки событиям, которыми так щедро снабжают газеты. Защищает каждый шаг Временного правительства, Керенского, хотя ему, собственно, никто не перечит. Николай, оглядевшись, понял, что именно терпимость остальных позволяет распоясываться штаб-ротмистру. Особенно досаждает он есаулу, доходит до оскорблений.

– Господин Рычков, – как-то не выдержал он, – некрасиво с вашей стороны… Есаул Голощеков старше вас. Уважайте хоть возраст.

– Сосед! Кого вы защищаете? – вскричал тот, завертевшись в постели. – Если большевики возьмут в Питере верх, попомните… Все из-за казаков! Пятый год случился из-за вас, Голощеков. Ваши нагайки взбеленили до бешенства народ, заставили его хвататься за булыжник.

– Это и совсем неумно, штаб-ротмистр, – отозвался кто-то из елисаветградцев.

Рычков, как охотничья собака, повел туда носом; его оттопыренный ус, видный отчетливо Николаю на фоне стекла, нервно подергивался.

Учуяв поддержку, обрел дух и голос кубанец.

– Вы, Рычков, дозвольте полюбопытствовать, – спросил он ехидно, – где пребывали в ту пору?

– Не старайтесь, есаул, не среди тех, с красными флагами, кого вы пороли.

– И не подумаю.

– Юнкером я был зеленым в пятом году.

– Во, во, – усмехнулся Голощеков. – Юнкера, само собой, и палили из винтовок…

С того дня свергнута была тирания Рычкова. В палате, как и во всей России, водворился «революционный порядок – свобода слова, равенство»; так пошутил один из поручиков, Свирин, курносый, веснушчатый парень с кудрявой рыжей челкой.

– Но не братство, – уточняя, добавил его полчанин Демьянов.

Внешне Демьянов выгодно отличался от своего неказистого приятеля – высок, темноволос и кареглаз; дружба их тянется с совместного пребывания в каком-то из московских пехотных училищ. Германские осколки и пули обоих миловали, но за горло взяли Пинские болота. Слегли весной, как и все они, кроме штаб-ротмистра; тот с зимы здесь, в Симферополе.

Между тем события в стране развивались стремительно. В газетах преобладала война – наступление, наступление. И вдруг сквозь бравурный гомон – весть: на улицах Петрограда пролилась кровь. Расстреляна демонстрация…

Страсти в палате накалялись. По-прежнему громче всех радовался голос Рычкова. Он свою линию гнул упорно. Демонстрация в столице, по его, – выступление сбитой с толку большевиками уличной толпы.

– И надо стрелять? – отозвался из своего угла поручик Свирин.

Штаб-ротмистр только опалил его взглядом. Не умолчал и Демьянов. Ткнув подушку кулаком, приподнялся на локте, чтобы видеть всех.

– Временному правительству, как видно, управлять молодой республикой нелегко. Тому доказательство-расстрел демонстрации.

– А какое вам надобно правительство? – огрызнулся зло Рычков.

– Ну, вз всяком случае… постоянное.

Нечасто радовали стены палаты дружным смехом. В дверь просунула голову сестра Валя. Она удивленно повела крупными карими глазами, строго обронила:

– Между прочим, господа офицеры, послеобеденный отдых…

– За кои леты-то… Валюта, – сделал умоляющее выражение поручик Демьянов, поправляя волосы, пижаму и простыню.

– Хотя бы другим не мешать.

С молчаливого согласия честь палаты была доверена Демьянову. Выправка, внешность, рост. Знали, в каждой палате на втором этаже имелся свой претендент. По всему, сама Валя догадывалась, каким вниманием она окружена: строгость не сходила с ее белокурого свежего личика, не раздаривала попусту и улыбок.

Всем хотелось видеть собственными глазами, как поручик блюдет их честь, как оправдывает доверие. Честь блюдется исправно; елисаветградец старается. Правда, не внушают доверия его приемы – не очень богаты, напоминают команду «на плечо». В три приема. Он их с блеском только что исполнил. Делается умоляющее выражение на лице, как наиболее действенное средство, затем следует прихорашивание – поправляются роскошная каштановая шевелюра, лацканы пижамы и складки простыни. Похвально, хочет, чтобы все в нем и окрест выглядело в лучшем свете. Выявились и первые успехи: девушка в ответ будто не замечает всего этого со стороны поручика, но ее выдает поведение – уступает ему. Так получилось и сейчас.

Долгое время Валя кого-то напоминала Николаю. Не мог понять. Как-то она заглянула в дверь без косынки. Белые пушистые локоны по плечам. Ахнул: Глаша! Карие глаза и светлые волосы… До мельчайших черточек представил близкое лицо – свою радость и свою беду. С тех пор не мог без боли смотреть на сестру. При ее появлении отводил взгляд, отворачивался к стене, начинал взбивать подушку.

Как нарочно, Валя дольше всех задерживалась у его кровати. Прикладывала пальцы ко лбу, вертела температурную карточку или вызванивала на тумбочке стеклянной посудой. Придумывала и еще хлестче иезуитскую пытку: подтаскивала стул, садилась и начинала обрезать крохотными ножницами ему ногти на руках. Ловя его убегающий взгляд, сердито обещала добраться и до бороды. С весны, как заболел, не вынул из полевой сумки трофейную бритву. Борода набралась на диво буйная, густющая, пальцы не затолкаешь; она отличается от темно-русых волос чернотой с теплым отливом. Усами тоже давно не занимался – запышнели, слились с бородой.

То же самое, видимо, Валя собиралась проделать и сейчас. Обойдя все койки, бегло засматривая в карточки, она остановилась возле него. Роясь в просторном кармане белоснежного халата, взглядом искала единственный в палате стул. (Держали его для профессора.) Николай зажмурился, сгребая вдруг на себя простыню. Каким сладостным показался голос штаб-ротмистра, возвращавшего его в палату.

– Подпоручик Щорс, – теперь Рычков обращался к нему не иначе как официально, – вас мы еще не слышали… Господина есаула, к примеру, вполне удовлетворяла монархия. Не прочь он и восстановить ее. На худой конец, видеть Кубань свою автономией. Вас какая власть устраивает? Что вы имеете к нынешней, Временному правительству, а?

Николай с готовностью выпростал ноги из-под простыни, намереваясь подняться.

– Видите, господин штаб-ротмистр, ответить на ваш вопрос трудно. Я знал ее, одну власть. Ушла сама. Что касается этой… Сидеть на штыках невозможно. Убежден. Временное правительство как-то еще умудряется.

Поручики поддержали громким смехом. Валя, так и не вынув из кармана ножниц, угрожающе потрясла кулаками.

– Я, подпоручик, человек военный, – привстав на колени, потянулся сухожилой шеей Рычков, – и требую определенности.

– Пожалуйста. Я тоже военный. Кровавое побоище в Петрограде вы подаете как выступление сбитой с толку кем-то уличной толпы. Глубоко ошибаетесь. Расстреливали из пулеметов солдат и матросов…

– Анархию! Всякую сволочь, дезертиров. Газеты скверно читаете, Щорс.

Николай как ни в чем не бывало продолжал:

– Господин Рычков желал определенности. Доскажу. Из официальной прессы не уловишь истинного положения, одни угрозы в адрес германцев да бравурные призывы к наступлению. А солдатские комитеты требуют мира, отказываются наступать и вообще… против войны.

– Ага! – обрадовался зло Рычков. – Власти добиваются.

– Да. Момент острый… Временное правительство или Советы. Исход зависит от армии. Чью сторону она примет…

– Вот именно!

– Не радуйтесь, штаб-ротмистр. Анапский полк вы знаете. Временному правительству дал один из первых присягу. À нынче отказался идти в наступление. Выводы отсюда?

– Слухи, Щорс… Вредные слухи. Можете за них, знаете… поплатиться.

– Не слухи. Вчера встретил сослуживца, анапца. Он в соседнем госпитале. Призывал в наступление. Солдаты пытались поднять на штыки… Штаб-ротмистр, вроде вас. Кстати, он знает вас… по Одоевскому полку.

Рычков на глазах менялся в лице.

– Погодите! – вспомнил есаул. – Одоевский. Где-то в Карпатах… Восстание там подымалось на рождество!

– Да, – кивнул Николай. – Господин Рычков прямой участник в нем…

Пощадил, не досказал – удовлетворился жалким, растерянным видом штаб-ротмистра. Понимал, спесь с него сбита окончательно. Кому ни доведись, сознаться в таком деле по нынешним временам опасно. Январские события в Одоевском полку всколыхнули весь фронт. Оружие – на царя! Сомнения нет, деспот офицер первым поплатился своими боками. На штыки не брали, как того анапца, – разделали прикладами при ясном дне. Оттого и зачах.

События назревали. К осени фронт уже потерял интерес и значение – разложился совсем. Солдаты не стреляли с той и другой стороны – обнимались. В печати и в народе загуляло необычное для войны слово «братание». Внимание всех – на Петроград. Кто? Временное правительство или Советы? Никогда так не ждали газет. И весть пришла: Временное правительство низложено…

Жизнь в палате сникла, а вскоре и заглохла. Первым исчез Рычков, не прощаясь, ночью. За ним – есаул. Этот поклонился всем от порога, приглашал к себе на Кубань, в теплые, благодатные края.

В конце декабря откомиссовали по чистой с военной службы и Николая. Старую юнкерскую шинель его и холщовую солдатскую сумку доставила из вещевого склада Валя. Прощались они за чугунными воротами госпиталя.

– Возвращайся, если что… Тебе нужен крымский воздух.

Он ответил взглядом: «Пока не знаю».

Поезд увозил на север, в родные места.

Сновск встретил неприветливо, хмуро. Люду необычно много. Больше серой, окопной братии: едут бесстройно, ватагами, сбиваясь уже в дороге в землячества. Винтовки без малого у всех. Домой, по хатам тащат; видать, привыкли за кои годы, стали роднее и ближе жен.

Вдоль вагонов прохаживались моряки. Трое их. Эти не едут – хозяева. Шагают вразвалку, будто по палубе, опутанные накрест пулеметными лентами; у самых лодыжек, едва не касаясь затоптанного снега, болтаются на ремнях маузеры в деревянных кобурах. Кого-то высматривают. Николай спиной почувствовал на себе их взгляды, цепкие, ощупывающие.

Удручающей оказалась встреча и дома. Испуг, оторопь, жалость вызвал своим появлением у близких. Схлынула первая волна, остыв, Николай понял, что причина в его внешности. Присмотрелся к себе, привык, но домашние знают и помнят его другим. Пожалел, не послушался Валю и не предоставил ее ножницам свободу. Можно было бы сменить и шинель на более приличную.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю