Текст книги "Моя сто девяностая школа"
Автор книги: Владимир Поляков
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Владимир Соломонович Поляков
Моя сто девяностая школа
ОТ АВТОРА
Вот уже пятьдесят лет, как я окончил свою школу. Сперва она называлась «Гимназия Л. Д. Лентовской», а потом – «190-я единая трудовая школа». Сегодня это «47-я Ленинградская средняя школа».
Сперва у нас был директор – Владимир Кириллович Иванов, с большой сияющей лысиной (которого мы звали "Помидор"), а потом вместо директора был заведующий школой – Александр Августович Герке (которого мы звали "Козел" за его бородку).
Но дело не в этом. Дело в том, что мы любили свою школу, своих учителей, своих товарищей. И я уверен, что именно школа научила меня тому хорошему, что есть во мне. (А тому плохому, что есть во мне, я научился вне школы.)
У нас были замечательные учителя, влюбленные в свой предмет, любившие нас и давшие нам первые понятия о том, что такое хорошо и что такое плохо, а значит – понятия о жизни.
Из нашей школы вышло много интересных людей; и все они обязаны своими успехами нашей школе, нашим учителям.
А сколько героев Великой Отечественной войны училось в нашей школе!
Сколько чудесных тружеников вышло из нее – врачи, ученые, инженеры, именитые рабочие, педагоги, юристы, артисты, советские служащие.
Дорогая! Любимая! Родная моя школа! Спасибо тебе и низкий поклон за все!
Эти маленькие рассказы – не выдуманы. Все, о чем в них написано, – правда. Это все так и было. И мне захотелось обо всем этом написать. И если я раскрыл кое-какие тайны, мои одноклассники и мои учителя меня простят.
Им я посвящаю эти рассказы.
САМОЕ НАЧАЛО
Я родился в Петербурге на Петроградской стороне, в пятиэтажном доме на углу Большого проспекта и Гатчинской улицы. Тогда еще никому не приходило в голову, что город будет называться Ленинградом! Он даже именовался – Санкт-Петербург. Потом, в дни войны одна тысяча девятьсот четырнадцатого года, решили, что неудобно иметь русскому городу немецкое название, – и переименовали его в Петроград.
В дни революции стали ласково называть его Питер, а после смерти Ленина он стал Ленинградом.
Так вот, я еще застал его Санкт-Петербургом.
Наш дом не был ничем примечателен. Это был самый обыкновенный дом. В нем помещалась фотография. Ее вывеска была прикреплена к нашему балкону, и потому на балконе никогда не было светло. Отец просил снять вывеску, но фотография принадлежала хозяину дома, и он сказал: "Не нравится – выезжайте".
После этого вывеска отцу понравилась.
Родители мои были врачами. Отец служил в армии, а мать в институте благородных девиц имени принца Ольденбургского – родственника государя Николая Второго.
Отец ходил в военной форме и даже носил шашку, которая была предметом моих мечтаний. Жили мы не плохо, но были, пожалуй, самыми бедными в большой семье наших родственников. Одна мамина сестра была замужем за нотариусом в Ростове-на-Дону – дядей Мишей, который иногда приезжал к нам в гости. Он всегда был в модном с иголочки сюртуке и носил в петлице маленькую белую хризантему. И всегда привозил в подарок огромную коробку шоколадных конфет. Другая мамина сестра была у него секретарем, а третья мамина сестра жила в Петербурге, не работала и была женой врача по женским болезням – доктора Штромберга, высокого представительного мужчины с неправдоподобно большими усами. Он приходил к нам и всегда по любому случаю громко хохотал. А потом возвращался к себе домой и бил тетю Лизу. Говорили, что он ее очень любит и бьет из ревности. Однажды он ударил тетю по голове бутылкой с молоком. Тетя обиделась и вышла замуж за инженера Вороновича.
У отца была только одна сестра – тетя Феня, которая жила с нами и помогала по дому. Но зато были братья. Один – инженер – жил в Москве, другой – еще в русско-японскую войну уехал в Америку, открыл там конфекцион дамского белья, остался в Америке на всю жизнь и забыл о своих родных. А третий брат – дядя Володя – окончил юридический факультет, но занимался совсем другими делами: он переписывал роли Шаляпину, а потом преподавал езду на роликах в Скетинг-ринге, потом танцевал на эстраде танец кек-уок во фраке и в цилиндре, потом работал контролером на железной дороге, ревизором столовых и журналистом по экономическим вопросам в "Вечерней газете". Это был очень веселый дядя, и я его любил больше всех. Интересно, что он, будучи в командировке в каком-то селе, влюбился в деревенскую девушку и, к ужасу всех родственников, женился на ней. Она была неграмотная, не умела даже подписывать свою фамилию и ставила вместо нее крестик.
Выйдя замуж за дядю, она научилась читать и писать, поступила на завод по производству электрических ламп, стала мастером, была награждена орденом, и ее фотографии часто помещали в московских газетах.
Самым богатым маминым родственником был ее двоюродный брат – дядя Яша. Он был очень известный детский врач и даже имел свой выезд. Выезд – это значит, что у него была лошадь, шикарная карета и свой кучер. Лошадь звали Эсмеральда, кучера звали Кузьма Петрович, а карета была с двумя фонарями по бокам. Иногда Кузьма Петрович приезжал за мной и мамой и отвозил нас к дяде Яше на какое-нибудь семейное торжество.
Я очень любил эти поездки. Во-первых, мне доставляло удовольствие ехать в карете, а во-вторых, дядя Яша много путешествовал и собрал большую коллекцию экзотических бабочек. У него даже была одна бабочка величиной с котенка. Я обожал рассматривать его коллекции.
– Мамочка, а почему у нас нет своей кареты? – спрашивал я.
– Потому что у нас нет денег на карету, – отвечала мама. – Есть богатые люди, есть бедные, и есть средние – ни бедные, ни богатые. Дядя Яша – богатый, а мы – очень средние.
Каждое рождество у нас дома была елка. Ее приносил дворник Федор, устанавливал на тяжелом деревянном кресте посреди комнаты, и мама украшала ее множеством игрушек. Обвешанная бусами, золотыми и зелеными блестящими нитями, серебряной мишурой, стеклянными фонариками и разноцветными картонными рыбками и птицами, она пахла лесом и сияла огнями зажженных на ней свечей.
Но наша елка была ничто по сравнению с елкой, которую устраивал принц Ольденбургский для детей служащих его института в своем дворце у Марсова поля.
Один раз мама повезла меня на эту елку. Снаружи дворец не представлял собой ничего особенного. Обычное серое здание, увитое диким виноградом. Но у этого здания останавливались шикарнейшие кареты и экипажи. На козлах восседали кучера в высоких цилиндрах, с длинными хлыстами. Ярко горели фонари у подъезда.
А внутри сияли мраморные ступени лестницы, огни огромных хрустальных люстр отражались в бесчисленных зеркалах, а посреди большущего зала стояла высоченная, как в лесу, густая, упиравшаяся в лепной потолок елка, переливавшаяся всеми цветами радуги.
Казалось, что она украшена бриллиантами, так она сверкала. На ней горели разноцветные лампочки, висело множество игрушек, и среди них – огромные серебряные хлопушки. Их дергали за бумажные хвостики, раздавались выстрелы, и из них, как из пушки, сыпалось разноцветное конфетти. А внутри хлопушки обязательно был какой-нибудь подарок: бумажный маскарадный костюм или атласная цветная маска.
Дети прыгали и плясали вокруг елки под духовой военный оркестр, сидевший на маленькой эстраде. А по залу ходили, улыбаясь, придворные дамы в длинных черных платьях. В ушах у них мерцали бриллиантовые серьги, шеи были обхвачены жемчугами, руки сияли в перстнях и кольцах. Они были похожи на ходячие елки.
– Дети, возьмите друг друга за ручки. Мы будем петь елочную песенку, – сказала высокая дама с золотыми зубами.
И мы взялись за руки и начали ходить вокруг елки. Тапер (так назывался седой господин в смокинге, который сел за рояль) заиграл, и мы, предводительствуемые дамой с золотыми зубами, запели:
"О, танненбаум, о, танненбаум! Ви грюн зинд дэйне блеттер". Это была традиционная немецкая песенка про елочку. (Тогда еще не было знаменитой песни "В лесу родилась елочка". Ее сочинят значительно позже.)
К концу песни в зале появился принц. Я представлял себе принца совсем иначе. Я думал, что это юноша небывалой красоты, весь в белом, что на шее у него золотая цепь, – в общем, как в нормальной сказке.
А это был сутулый старик во фраке с орденами. Он смотрел близорукими глазами на детей и раскланивался, как цирковая наездница.
– Дети, – сказал он дребезжащим голосом, – я хочу вручить вам маленькие подарки…
И он стал снимать с елки хлопушки и дарить их детям.
Дошла очередь и до меня. Я подошел к принцу и шаркнул ножкой, как меня учил папа.
Принц снял с ветки большую серебряную хлопушку и подал ее мне.
– Ты знаешь, мальчик, как она стреляет? – спросил он. – Надо потянуть вот за эту полосочку.
Я взял хлопушку и выстрелил из нее в принца Ольденбургского.
Он отскочил в сторону, стряхивая с себя обсыпавшее его конфетти.
В этот момент ко мне подскочил какой-то дяденька в военной форме с эполетами, похожими на серебряную вермишель, и сказал:
– Вон! Уберите вон этого хулигана!
Ко мне подбежала испуганная мама, схватила меня за руку и потащила из зала.
– Домой! Сейчас же домой, – шептала она (кричать во дворце было неудобно). – Ты что, с ума сошел? Ты же выстрелил в родственника государя… У меня могут быть большие неприятности…
Когда мы вернулись домой и мама рассказала об этом инциденте отцу, он, к моему удивлению, долго смеялся, а потом сказал:
– Наверно, это у нас родовое, семейное: мой двоюродный брат Борис стрелял в кременчугского полицмейстера.
Странно, что я не чувствовал никаких угрызений совести. Наоборот: я даже гордился своим выстрелом и по секрету рассказал о нем своему другу по Никольскому садику – Коле Татарскому. И Коля мне очень завидовал. Мне тогда было семь лет.
Я любил ходить с мамой на Александровский бульвар, где за оградой небольшого палисадника бродили гуси, которых можно было кормить через прорези ограды хлебом. На бульваре находилось кадетское училище, и часто по бульвару маршировали юные кадеты в нарядной форме, в черных брюках с красными лампасами. А впереди шагал оркестр, и блестевшие на солнце трубы играли мой любимый марш "По улице ходила большая крокодила", или торжественный марш лейб-гвардии Егерского полка.
Помню гимназистов в мышиного цвета длинных шинелях и в синих фуражках, которые продавали газеты, выкрикивая: "Петербургские ведомости"! "Петербургские ведомости"! Президент Пуанкаре встретился с Королем Георгом!"
И помню колокольный звон, когда звонили во всех церквах Петербурга по случаю святой пасхи В витринах магазинов стояли сделанные из масла барашки с золотыми рожками из фольги и высоченные ромовые бабы с воткнутыми в них бумажными розами.
Дома у нас готовили куличи и пахло шафраном и кардамоном. В специальной деревянной форме мама делала сырную пасху с буквами "Х– В." (Христос воскресе!)
Родители не верили ни в бога, ни в черта, но соблюдали все праздничные обычаи: красили яйца, зажаривали индейку, и на столе всегда стояли пасхальные гиацинты, от которых шел такой нежный аромат что казалось, замирает сердце.
В такой день к нам обязательно приходил дворник Федор и говорил – с вас приходится на рюмочку по случаю праздничка.
И отец давал ему полтинник. И еще наливал ему рюмку водки, которую Федор выпивал, обязательно перед этим крякнув.
В вербное воскресенье он приносил нам букет вербы, похожей на крохотных пушистых цыплят на веточках, в троицу приносил маленькую березку с клейкими листочками. И всегда при этом выпивал рюмочку и крякал.
По воскресеньям во двор к нам приходили дворовые музыканты с шарманкой и ученою обезьянкой, уличные акробаты или китаец-фокусник, который глотал иголки и показывал чудесные фокусы с горошинками и фарфоровыми чашечками. А то еще приходил петрушечник с ширмой и показывал, как Петрушка дрался с городовым. Заходили и цыгане с медведями.
Шарманка играла "Маруся отравилась", а мишка показывал, как пьяница возвращается домой.
Я очень любил смотреть в противоположные окна, за которыми шла своя, незнакомая мне жизнь. Брился и накладывал повязку на усы инженер Тютин, вязала большими спицами у окна мадам Сабсович, что-то паял огромной паяльной лампой водопроводчик Квентицкий, и, сидя за роялем, пела, распахнув окно, мадам Сольц. Я даже помню слова: "Пахнет липами в летнем саду. В синий сумрак прозрачной аллеи я к высокой решетке приду, когда станет в аллее темнее". Но ее пение заглушали крики дворовых посетителей:
– Точить ножи, ножницы!
– Лудить, паять!
– Халат! Халат! Покупаэм старыэ вэщи!
– Уголья! Уголья!..
Мама не любила, когда я бегал по двору, но я обожал играть с сыном дворника Федора в пятнашки или в казаки-разбойники с сыном прачки Акулины Колькой и с дочкой водопроводчика – Ленкой Квентицкой.
Мы носились по всему двору, визжали, прятались за помойкой и еще любили лазить за дровяной сарай, в котором счетовод Атрухин держал кур.
У нас был маленький двор, но тогда он казался нам большим и прекрасным.
Отец получил новое назначение. Он снял военную форму и перешел на работу в клинику. Мы переехали в новый дом купца Шурыгина, тоже на Большом проспекте. Это был восьмиэтажный дом с парадной, облицованной красными кирпичиками. Совсем рядом был кондитерский магазин "Блигкен и Робинзон", где в центре магазина стояла громадная ваза, наполненная конфетами. Пока родители покупали что-нибудь, хорошенькая продавщица, приветливо улыбаясь, раздавала детям конфеты из этой вазы (я бы вернул эту традицию сегодня).
Наступил семнадцатый год. Я его помню в основном из окна. В окно видел я манифестацию рабочих, которые шли, взявшись за руки, и несли красные знамена, на которых белыми буквами было написано:
"Мир хижинам, война дворцам!" "Земля и воля!", "Равенство и братство!", "Свобода!", "Долой фабрикантов и помещиков!", "Вся власть Советам!" Видел бегущих вдоль по мостовой городовых. Потом мчались броневики, на которых стояли рабочие в кожанках с винтовками в руках. А на крыше одной машины лежал матрос с пулеметом. Бежали какие-то женщины, все в красных платочках, и что-то кричали.
– У нас на крыше работает пулемет, – сказал отец.
Тогда я услышал трескотню пулеметной очереди и увидел бегущих по проспекту рабочих с красными бантиками на куртках. Вслед за ними строем прогалопировали на брызжущих пеной конях казаки в больших папахах. А затем казаки мчались врассыпную в обратную сторону, и многие без папах.
– Это – революция, – сказал отец. – Наконец-то!
Я не знал, что такое революция, но мне очень нравилось, что все бегают и стреляют.
– Что это такое – революция? – спросил я.
– Это значит, что будет лучше жить, – сказала мама.
– Значит, это действительно не плохо, – решил я.
Папа вышел на улицу с красным бантиком в петлице. Почти все на улице были с красными бантиками, и улица стала похожа на сад, в котором цвели маки.
Как раз напротив наших окон в большом сером доме помещался магазин резиновых изделий "Проводник". На стене этого дома прикрепился огромный каменный двуглавый орел в коронах, с державой и скипетром в когтях.
– Смотри, – сказала мама, – скорее смотри!
Я подбежал к окну и увидел, как двое парней поднимались к этому орлу в люльке, в которой обычно работали маляры и штукатуры. Они поднялись к орлу и большими молотками начали сбивать с него короны.
Короны рассыпались, и осколки камня летели на панель. Потом парни сшибли орлу головы и принялись за державу и скипетр.
– Так ему и надо – этому хищнику! – сказала мама.
…Помню, как мы с отцом ездили трамваем на Невский проспект в кинотеатр "Пикадилли" смотреть кинокартину "Стенлей в дебрях Африки". Там были львы, негры, охотники за гиенами. А когда мы вышли из кинотеатра и дошли до угла Садовой улицы и Невского, нас чуть не сбили с ног толпы идущих людей.
Две толпы шли навстречу друг другу, запрудив весь Невский. Одна толпа пела "Вихри враждебные веют над нами", а другая кричала: "Да здравствует Временное правительство!" Раздались ружейные выстрелы, все побежали, и мы еле вернулись домой. Это было третьего июля.
Помню еще забитый людьми Каменноостровский проспект. Дикая давка. Отец взял меня на руки. А на балконе дворца Кшесинской стоял небольшого роста человек в черном расстегнутом пальто и что-то взволнованно говорил. И все столпившиеся на проспекте смотрели на балкон и кричали: "Ура! Долой министров-капиталистов!" И опять: "Ура!" И папа кричал тоже. И даже я один раз крикнул "ура", потому что все так кричали.
По Большому проспекту шли дамы с вырезанными из картона щитами, на которых были приколоты жестяные значки в виде зеленого березового листика, на котором сидела коричневатая пчелка. Дамы останавливали прохожих и говорили: "Пожертвуйте кто сколько может на трудоустройство инвалидов войны". И дамы прикрепляли значки на грудь прохожим, которые опускали монетки в большие копилки. Мама мне купила такой значок, и я гордо носил его на груди.
Помню еще обыск. К нам пришли какой-то моряк в кожаной куртке, солдат в папахе и с ними наш дворник Федор.
Моряк сказал – проводим обыск на предмет, нет ли у вас оружия.
– У меня есть пташка. Осталась от военной службы, – сказал отец. – Я был военным врачом.
– Придется взять шашечку, – сказал солдат. – Вам не нужна, а нам еще пригодится.
И взял шашку.
– А это что такое? – спросил моряк, увидев на стене большой мой портрет. На портрете я стоял на дорожке Летнего сада, в матросском костюмчике, в бескозырке с ленточками, с детской саблей на ремешке.
– Смахивает на наследника царского престола Алексея Романова. С чего это он у вас? – спросил солдат.
– Это мой Володя, – сказал отец, указывая на меня. – Уж так как-то получилось, что он в этом костюмчике похож на сына царя. Но мы с царями ничего общего, слава богу, не имеем.
– Вам повезло, – сказал моряк.
И они ушли.
Мама вернулась из булочной и сказала, что хлеба нет.
На Большом проспекте закрылись продуктовый магазин Бурцева, кондитерские "Карл Бездека" и "Жорж Борман", магазин металлических изделий Вержбинского и писчебумажный магазин Цыкина. Через весь проспект протянули длинный кумачовый плакат: "Да здравствуют Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов!"
В Никольском садике у Тучкова моста мы гуляли с моим другом Бобой Рабиновичем и в желтой деревянной беседке играли во взятие Зимнего дворца.
Так помню я свое детство до восемнадцатого года, когда встал вопрос о моем поступлении в гимназию.
ПТИЧКА БОЖИЯ
Когда же я впервые пошел в школу?
Этого дня ждал весь наш дом.
Мама начала волноваться еще за неделю, тетя Феня две недели скрывала свое волнение и начала проявлять нервозность за два дня, а папа уходил с книгой в уборную и волновался там, чтобы никто не видел.
Я тоже, конечно, волновался, но так как я был маленький, то волновался меньше.
И вот наступило утро этого дня. Я проснулся, умылся, оделся и вышел в столовую. Мама уже хлопотала у стола.
– С добрым утром, – сказал я и хотел поцеловать маму. Но мама отошла в сторону и кинула на меня изучающий взгляд.
– Как ты одет?
– Как всегда, – оказал я.
– Сегодня не "как всегда". Сегодня ты идешь на экзамен в гимназию. (Тогда еще была гимназия. Школой она стала через три месяца.) Я же тебе положила на стул чистую рубашечку, а ты опять надел эту кацавейку. И ради такого дня можешь помыть шею. Ничего не случится.
Я понимал, что нужно умываться, но мыть каждый день шею я считал излишней роскошью. Тем не менее я помыл шею, переодел рубашку и выглянул в окно.
На улице светило солнце, но все было более или менее обычно. Спешили прохожие, дворник подметал тротуар, шли трамваи.
В столовую вошел папа.
– Ну, как настроение? – спросил он. – Выдержишь экзамен?
– Не знаю, – сказал я и в этот момент начал вдруг волноваться.
Мама налила мне чай в стакан с подстаканником.
– С сегодняшнего дня ты взрослый мужчина, – сказала она, – и тебе полагается подстаканник.
А тетя Феня положила мне на блюдце румяные свежие коржики:
– Это я тебе испекла по случаю твоего экзамена.
Но я уже не мог ни пить, ни есть.
– Иди сюда, – сказал папа, – я тебя по-человечески причешу.
Он сел в кресло, зажал меня между своими коленями и раз пять делал мне английский пробор. Получалось то криво, то косо, то никак. И все же отец добился желаемого: пробор прямой тропинкой пересекал мою прическу.
– Иди сюда, – сказал отец и смазал мои волосы светло-зеленым бриллиантином. Теперь они сверкали, и я был готов к экзаменам.
– Ну, желаю тебе успеха, – сказал он и улыбнулся. Улыбка у него не очень получилась, потому что он был очень взволнован. Мне даже показалось, что он волнуется больше, чем я.
Мама взяла меня за руку и повела в гимназию. Сзади шла тетя Феня в своей шляпке, отделанной цветами и виноградом.
Гимназия ничего особенного из себя не представляла. Обыкновенная дверь обыкновенного дома. Слева – аптекарский магазин, справа – булочная. Только в дверь все время входили мальчики и девочки с папами и мамами. Все входили, и никто не выходил.
Мы вошли в большой коридор. Здесь было множество ребят. Все стояли возле своих родителей и ждали.
А из одной двери выходила высокая тетя и выкликала фамилии. Тогда мамы или папы толкали свое дитя, и оно шло к двери, за которой исчезало, а потом, много времени спустя, выходило улыбаясь, или мрачное, или даже в слезах.
Все смотрели на выходящего или выходящую и начинали дрожать. В том числе и я.
И вот высокая тетя произнесла:
– Поляков Володя.
– Иди же! – сказала мама. – Не волнуйся, ничего страшного нет. Все будет хорошо.
"Откуда она знает?" – подумал я и пошел в открытую передо мной дверь.
Войдя, я шаркнул ножкой и сказал – здравствуйте. Голоса у меня почти не было.
Передо мной стояла полная румяная женщина небольшого роста в зеленой вязаной кофточке.
– Меня зовут Елизавета Петровна, – оказала она. – Садись.
И я сел за парту. Парта была небольшая, черная, но мне она показалась тогда огромной, похожей на корабль, который отплывает в далекие неизвестные страны.
– Ты читать умеешь, Володя? – раздался голос учительницы.
– Умею, – сказал я.
– Вот, прочти это.
И она дала мне книжку.
Я прочел:
– "Осенью в саду увяли цветы и листья на деревьях пожелтели. Ветер шумел в ветвях. Мокрые воробьи прыгали по лужам".
– Хорошо, – сказала Елизавета Петровна. – Достаточно. Знаешь ты какие-нибудь стихи?
– Знаю, – сказал я, встал и продекламировал: – А. С. Пушкин.
Птичка божия не знает ни заботы, ни труда, Хлопотливо не свивает долговечного гнезда.
Долгу ночь на ветке дремлет, Солнце красное взойдет, Птичка гласу бога внемлет, Встрепенется и поет.
– Молодец, – сказала Елизавета Петровна. – А что ты думаешь об этой птичке?
– Ничего я о ней не думаю.
– А что думал о ней Пушкин?
– Он мне не говорил.
Елизавета Петровна улыбнулась.
– Я понимаю, что он тебе не говорил, но ведь поэт всегда думает о том, что он пишет. Как ты полагаешь, Пушкин сочувствовал этой птичке? Ему нравилось, что она не свивает гнезда?
– Я думаю, что ему нравилось, – сказал я.
– Значит, это хорошо – не знать ни забот, ни труда?
– Мой папа говорит, что человек не может не трудиться.
– Твой папа говорит правильно. И птичка тоже должна трудиться и вить гнездо.
– Но ведь она же птичка? – сказал я.
– Ладно. Оставим это. Скажи, пожалуйста, сколько будет три плюс два?
– Пять, – сказал я.
– А пять минус четыре?
– Один.
– А дважды восемь?
– Пятнадцать, – сказал я.
– А если подумать?
– А если подумать – шестнадцать.
– А девять разделить на три?
– Три.
– Ну, а теперь посмотри на эту картинку и расскажи, что на ней нарисовано.
И Елизавета Петровна подвела меня к висевшей на стене картине.
Я сказал – это сад, в саду гуляет женщина с детьми, мальчик играет на барабане, а девочка держит куклу. На кусте сидит ворона. А на клумбе – цветы.
– Какие?
– Разные.
– Можешь сказать своим родителям, что ты принят в старший приготовительный класс, – сказала Елизавета Петровна. – Поздравляю тебя, теперь ты ученик гимназии.
Я шаркнул ножкой и пулей выскочил из класса.
– Ну как? – кинулась ко мне мама.
– Никак, – сказал я. – Все нормально. Меня приняли.
– Как ты отвечал?
– Как мог.
– А что тебя спрашивали?
– Ничего особенного.
– Стихи читал?
– Читал. "Птичку божию". По-моему, ей понравилось. Особенно ей понравилось про папу.
– А что ты ей читал про папу? – испугалась мама.
– Я ей сказал, что папа любит говорить, что человек не может не трудиться, а учительница сказала, что папа говорит правильно. А Пушкин этого не говорил. Но тут что-то не ясно.
Мы пришли домой, и был праздничный обед, и после обеда папа даже вышел на балкон и крикнул мороженщика, который раскрыл свой голубой ящик и наполнил вафли мороженым крем-брюле. На моих вафлях было написано на одной "Варя", а на другой "Лена". И все радовались, а больше всех папа.
Он сказал:
– Видишь, как я тебе помог! Если бы я не сказал тебе, что человек не может не трудиться, ты мог бы провалиться на экзамене. А Пушкин смеется над птичкой, которая ничего не хочет знать и только поет. Это легкомысленная, беззаботная птичка. Кстати, почему ты не убрал за собой в комнате? Ты ушел в гимназию, а твоя постель осталась неубранной. Эх ты, птичка божия!..
– Не сердись, папа, я сейчас уберу, – сказал я.
Мне теперь все было нипочем. Я уже был ученик старшего приготовительного класса гимназии Лентовской.