Текст книги "Найдется добрая душа"
Автор книги: Владимир Шорор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Так он приобщил меня к своей газете, к этому листку, пахнущему керосином и краской, вверху которого стояло: «Смерть немецким оккупантам!», «Из части не выносить!», «Прочти и передай товарищу». А в самом низу второй и последней страницы, после заметок вроде: «Бей врага, как сержант Елочкин», «Саперная лопата – твой друг», «Комсомольцы были впереди», «Тщательно маскируй огневую позицию», – после этих заметок, а потом и моего первого рассказа «В метельную ночь», было напечатано неизменное: «…редактор Ив. Шестаков»…
Уж не помню, как Ив. Шестаков оказался на батарее в разгар боя, – наверно, пошел за материалом. И когда убило подносчика, окинул свою планшетку, шинель, рванулся ко мне, старшему на огневой позиции, сказал:
«Приказывай, что делать. Я рядовой вашей батареи!..»
И до самого конца боя подносил мины, очищал их от смазки, ввинчивал взрыватели…
Вот какие у меня однополчане, Гриша, не плоше твоего Братухи-майора или Веньки-капитана. Но почему же сейчас, когда мне, вашему лейтенанту, вашему, как меня окрестили, полковому писателю, так трудно, почему вы не со мной?
Я остановился на улице Герцена, недалеко от консерватории, стал смотреть на прохожих. Мимо текла уличная толпа. И – ни одного знакомого лица! Ни одной души, которая бы помогла, выручила из этого положения. Как в тех знаменитых стихах: «Нет друга, нет товарища, кто бы среди огня, из этого пожарища мог вытащить меня». И хотя знаю, что поэт написал стихи о любви, что пожарище – это любовь, мне хочется думать, что «пожарище» – это война, бои, обстрелы, атаки. Но там-то, на том пожарище, как раз были друзья. Там всегда кто-нибудь, даже незнакомый, выручал, вытаскивал. И я, не раз и не два, выручал, даже не помню кого. Таков был закон той жизни.
А здесь? Я пристально смотрю на проходящих, может, вынырнет кто-нибудь из тех людей? Из тех, с кем лежал под артогнем, с кем наступали и отступали, с кем ехали в эшелоне, с кем форсировали, уже на востоке, эту раскаленную, эту проклятую пустыню, в которой похоронило, занесло песками, сбившуюся с общего пути, четвертую батарею нашего полка.
Вот идет бравый, подтянутый и начищенный капитан. Он с портфелем, – видимо, как и я, учится. В военной академии, конечно. Встретились глазами. Нет, впервые вижу это приятное лицо. Он тоже посмотрел вопросительно, но ничего знакомого не нашел во мне, промелькнул мимо.
А вот – девушка. Господи, какая девушка! Всю жизнь мечтал встретить такую, это же мой идеал. Глаза голубовато-серые, большие, глубокие, добрые, умный такой лоб. Она улыбается своими выразительными губами, мне улыбается, смотрит на меня. Ну, отзовись, подойди, говорят ее глаза. И я уже хочу сделать шаг ей навстречу. И она ждет этот шаг. И мысленно я составляю первую фразу. Такую, чтобы не показаться дураком и, в то же время, не выглядеть нахалом, этаким искателем легких знакомств. Но тут меня настигает мысль о промокших ботинках, у которых вот-вот отстанет подметка, о голодных ребятах, которые ждут меня с хлебом, с деньгами.
Что же я скажу этой девушке, если на мои копейки мы даже до парка культуры и отдыха не сможем доехать? Девушка проходит, медленно удаляется, сейчас исчезнет в толпе. И я никогда, наверное, ее не встречу. Нет, она еще оглядывается на меня. Я вижу ее отчаянно-прекрасные глаза. Уходи же скорее, не зови! Ты – не для меня. Ничего я не могу тебе сказать, кроме: «Знаете, я пропадаю. У меня нет денег, я подвел товарищей…» А если подойти и так вот сказать? И что же? Она примет меня за уличного попрошайку, стрелка гривенников, откроет, конечно, сумочку и отделит мне какие-то монетки от своей студенческой стипендии: «Возьмите! А я-то еще подумала – вот он, мой герой…»
Ушла. И хорошо. Пусть никто не отвлекает меня от главного дела. Я должен где-то раздобыть денег и накормить ребят. Надо спокойно все взвесить. Главное, как в бою – действовать, и, по возможности, спокойно. Думай! Думай… Занять решительно негде. Продать нечего. Заложить – тем более. От кого-то я слышал, что в Москве еще сохранились люди, которые принимают вещи под залог. Но у меня нет ничего подходящего для залога. А ведь можно было раньше, в старинные и наивные времена, заложить душу дьяволу. Как доктор Фауст, например. Можно было заполучить шагреневую кожу, сокращавшую жизнь, доставлявшую мучения, но все же исполнявшую твои желания. Где он, дьявол? Я готов заложить свою измученную душу. Готов. Только бы ребята не сидели голодными. Явись, дьявол! Лови этот редкий момент, получай мою душу. Совсем недорого!..
И Дьявол является. Он в дорогом ратиновом пальто с поясом и накладными карманами, в мягкой шляпе заграничного происхождения. Ему лет сорок, бритое сухощавое лицо с хрящеватым носом несколько вытянуто вперед, как и у всех дьяволов мира. Дымчатые очки в золотой оправе скрывают хищные глаза. На копытах, разумеется для маскировки, толстой кожи ботинки с каучуковой подметкой. Эти ботинки не промокают. Дьяволу тепло.
Сразу Дьявол приступает к делу, ему все ясно. Он произносит слова медленно с очень сильным акцентом:
– Это ви хотель меня видеть? Это ви хотель закладывайт свой дюша? Вери уэлл! Ви есть – как по-русски сказайт? – отшаянный шеловек. Я вас буду немножко это… жалеть, ви есть еще такой молодой. Но каждый делайт свой бизнес. Ви продавайт, нет, не дюша, ви мне продавайт немножко военный сикрет. Итак, отвечайт на все мой куэсченз, на все мой вапроз: кто есть командир ваша дивизия? Кто есть комиссар? Где расположен укрепления на пограничный дистрикт, район, известный вам? Какой там есть систем оружье?..
Ну, что же, хотел продать душу – продавай. Вот один из способов продажи в наш век. И меня захлестывает ненависть к этой бритой роже в дымчатых золотых очках и ко всем, кто заодно с ним, кто его подослал. Сейчас он узнает, с кем имеет дело. Я – гвардейский офицер. Я – студент единственного в мире института. Я – ученик Старика, при жизни зачисленного в классики. Я – товарищ Бориса, испытавшего такие страдания в плену у всех этих дьяволов, товарищ всех, кто ждет меня в общежитии. Сейчас этот тип узнает, почем фунт соленых гребешков, как говаривал перед боем наш комиссар Киричук. Сейчас я врежу по его дьявольской харе прямым с правой. А потом – апперкот левой. Когда-то ведь я занимался боксом…
Я затягиваю молчание, будто размышляю, а сам готовлюсь нанести точный удар. В челюсть, конечно, с поворотом всего корпуса. Ну!..
Он дьявольски усмехается, показывая золотые зубы:
– Не надо этот рюсский драка. Не надо оказайт сопротивлений. Всякий попытка обречен полный неудача. Точный ответ мой вапроз – ви имейт значительный сумма. Ви есть моих руках! – торжествующе заключил он.
А я задыхаюсь, не хватает воздуха, в голове гудят паровозы и свистят вьюги. Как же мне плохо! Но я все равно сейчас двину ему и, наверно, умру. Лучше умереть, чем отвечать на его «вапрозы». Прощайте, ребята! Прощайте, однополчане! Прощайте все!..
Но тут за спиной Дьявола и чуть вдалеке неожиданно возникают трое. Они идут, плечо к плечу, сомкнутым строем, в артиллерийских фуражках и походных ремнях. В центре – капитан, нет, уже майор Киричук. Он в новенькой черной кожанке, с клинком и пистолетом. На хромовых сапогах позванивают шпоры. Справа от него – Иван Кондратьевич Шестаков, слева – Шура-профессор.
– Держись, Сибирцев! Держись, лейтенант! – призывает Киричук.
– Малыш, не забывай: гвардия не сдается. И в «Метельную ночь» и в «Бою за высоту» мы победили, – говорит Ив. Шестаков, напоминая названия моих рассказов, напечатанных в дивизионке. – И дальше надо побеждать!..
– Есть ценности преходящие, дружище. А есть вечные. Есть благородство, а есть подлость, – произносит Шура-профессор…
Я открываю глаза. Стою, прислонившись к холодной кирпичной стене, а мимо текут бесконечной рекой прохожие. Что же со мной было? Галлюцинация? Голодный обморок? Внезапный сон? Но ведь я точно запомнил Дьявола, его ухмылку, его акцент. Он был, этот Дьявол, я не мог его выдумать! Ну, конечно, вот же он, трусливо уходит, сейчас исчезнет в толпе. Я вижу его широкую спину в ратиновом пальто, его мягкую шляпу… Догнать, немедленно догнать, сдать в милицию, пока не ушел! Я кидаюсь вперед, расталкиваю людей, хватаю его за рукав. На меня смотрят усталые умные глаза из-под стекол в золоченой оправе, подбородок сбоку располосован шрамами – типичное челюстное ранение.
– Вы что-то хотите сказать? – спрашивает вежливо и негромко.
– Извините, конечно, – смущаюсь я и выпаливаю первое, что приходит в голову: – Вы в сто девяностом минометном полку не служили? Вот, показалось, знаете ли…
– Я служил в двести пятом гаубичном дивизионе. А потом в ИПТАПе[1]1
ИПТАП – истребительно-противотанковый артиллерийский полк.
[Закрыть]. Там меня и подбило, под Яссами…
Мы понимающе улыбаемся друг другу, он уходит, а я еще стою на перекрестке, соображая, кому же позвонить, у кого занять? И опять думаю о Вале, о Юрке…
Это, пожалуй, единственные люди, которым не надо ничего объяснять. Поймут, как родные. Даже лучше некоторых родных. Учились мы вместе, еще до войны, в институте, в одной группе, неразлучно всюду появлялись втроем, и все подозревали, что с Валей у меня любовь. Но любовь была у нее с Юркой, а я без памяти любил другую девушку, которая вышла замуж, когда я ушел в армию. После ранения Юрку оставили служить в Москве, во внутренних войсках, но дальше младшего лейтенанта он все почему-то не продвигался, хотя был занят на службе с утра до ночи. Да, только они и остались у меня в Москве от той веселой, довоенной студенческой жизни, когда память не была отягощена никакими воспоминаниями, кроме детских и школьных. Но просить денег у Вали в третий раз? Нет, не могу. Кто же выручит?
Листаю записную книжку. Телефоны однокурсников, редакций, каких-то студентов из театрального, из консерватории, из геологического, с которыми познакомился уже не помню где и когда. Мать погибшего товарища… Кто еще?
Феликс!
Как же я не вспомнил о нем раньше? Мой школьный товарищ, книжник и добряк. В школе почему-то звали его нелепым прозвищем – Клякса. Почему Клякса? Никто не мог объяснить. Клякса – и все! Со второго и до десятого класса, как приговоренный. Был мальчик Клякса, стал высоченный парень – все равно Клякса. Он обижался на это дурацкое прозвище, сразу лез драться. Но за ним исподтишка неслось:
– Клякса – Вакса – Сапоги…
Я, правда, ни разу не назвал его этим прозвищем. И не потому, что не хотелось подразнить. А, скорее, из-за привычки во всем искать какой-то смысл. Вот, например, Чугунок – это прозвище точное: центральный нападающий нашей футбольной команды бил по мячу головой, будто чугунком. И мяч влетал от этой непробиваемой головы в ворота чаще, чем от ударов ногами. Или Булочка – толстый мальчик из параллельного класса, он же Дуня. А живой человек и вдруг – Клякса, это белиберда какая-то. Не может мальчик походить на чернильное разлапистое пятно. Правда, уже в старших классах появилось у Феликса еще одно прозвище. Его стали уважительно звать «философ»: он усиленно читал Гегеля, Канта, Аристотеля, а классиков марксизма знал не хуже студентов, приходивших в школу на педагогическую практику. Но учиться Феликс пошел почему-то в театральный институт, недолго побыл на войне солдатом-пулеметчиком, и его списали по тяжелому ранению. Теперь он был актером какого-то передвижного театра, не имевшего своей сцены и гастролировавшего по небольшим городам.
Жил Феликс, на счастье, неподалеку от перекрестка, на котором я встретился с Дьяволом. Феликс должен бы выручить. Много раз он звал меня в гости, а я все не мог собраться. Сейчас – самый подходящий случай. Только бы оказался не на гастролях, только бы застать! Мне надо ведь совсем немного, совсем ерунду, если посмотреть на мою беду глазами человека, получающего зарплату, а не стипендию. И живущего семьей, своим домом, как Феликс.
Он оказался дома, в темноватой, довольно большой комнате, сидел за столом среди раскрытых книг и что-то выписывал.
– Хо-хо! Ты? Ну молодец, что пришел. Я как раз Декартом занимаюсь. Слушай, что ты думаешь о причинах его дуалистического воззрения? Ведь, с одной стороны, Декарт, безусловно, материалист. А с другой… Слушай, а ты почему такой мрачный? – И, не дождавшись ответа, торжественно продолжал: – У Кон Фу-цзы, у Конфуция, значит, однажды спросили: «Почто весел есть?» И отвечал Кон Фу-цзы: «Я здоров, я мужчина, я живу». Понял? Вот оптимизм! Учиться оптимизму, по-моему, надо у древних. У стоиков, например. Сейчас я тебе из Лукреция одну выдержку прочитаю…
Я остановил Феликса и сказал, что привело меня к нему.
Он рассмеялся.
– Не понимаю твоего веселья.
– Да у нас в театре уже третий месяц никому денег не платят. Горим! Просто синим огнем горим.
– Три месяца?! Как же ты… обходишься? Семья ведь…
– Жена что-то придумывает. Что-то изобретает. Дочку отправили к ее старикам, к деду с бабкой…
Я встал.
– Да ты не торопись. Скоро жена придет, попьем чаю. А пока в шахматы сгоняем. Давай? Или постой, я тебе Саллюстия сейчас покажу. Ты никогда не читал Гая Саллюстия Криспа? Римский историк…
Феликс проводил меня до дверей и, наверно, снова пошел размышлять о дуалистических воззрениях Декарта. А я, оказавшись на весенней, уже предвечерней улице, в совершенном отчаянии направился к телефонной будке звонить Вале. Больше некому. Нет, я не намеревался просить у нее денег. Просто я так устал, так ощущал свое бессилие, точнее, неумение применить силы и бессмысленную их трату, что больше всего хотел минутной передышки, участия, слов ободрения или совета – что делать, как быть? Хотелось согреться, выпить горячего чая – ведь с утра ничего не ел – посидеть в тепле, ну, просто отдохнуть и забыться.
Однако я знал – ни отдыха, ни передышки я себе не позволю, пока ребята, не получат от меня то, что они ждут. Поэтому я помедлил: вдруг что-то вспомню, вдруг найду правильный выход. Например, такой: я звоню человеку, который меня очень любит и ждет случая, чтобы немедленно помочь мне.
Такого человека, увы, у меня нет. Хотя, нет, есть. И даже не один. Их двое, две женщины, которые, знаю, пожертвуют всем, лишь бы я не испытывал никакой беды. Это моя мать и моя сестра Людмила. Они-то, конечно, кинулись бы мне на помощь немедленно, позабыв себя и свои собственные заботы. Ибо главная их забота, считали они, делать мне благо, создавать мне удобства, избавлять меня от огорчений, больших и маленьких. Но сейчас они далеко, в бревенчатом домике с закрытыми ставнями, на берегу Ангары, наверно, спят после трудового дня. Ведь в моем родном городе сейчас уже наступает ночь.
Нет, кроме Вали, звонить некому. Посижу у нее, расскажу о своем житье-бытье. Она будет штопать Маришкины чулочки, слушать меня, спокойно кивать головой, изредка поднимая свои неправдоподобно густые и длинные ресницы. И в конце концов даст какой-нибудь мудрый совет, что-нибудь придумает.
– Ну, что же, – услышал я мягкий голос Вали, – приезжай, Витечка. Правда, я сейчас стирку затеяла… Ты когда будешь, скоро? Ну, ладно, я как раз полоскать закончу, развесить только не успею. Приезжай, ничего…
Они жили на Чистых прудах, и через полчаса я уже входил под каменную арку во двор, замкнутый со всех сторон стенами одного дома. К моим друзьям вела лестница, на пятый этаж, почти под крышу. Их комната была крайней в общей квартире, рядом со входной дверью. Поэтому я никогда не звонил, а стучал в стенку ребром монеты или карандашом. Так поступали и сами хозяева, и многие гости. И стенка внутри выкрошилась, стала пористой, а звук от легкого удара монетой получался пронзительный и звонкий.
Пришлось подождать, Валя, наверно, стирала в ванной, в самом конце коридора, и не слышала моего сигнала. Но когда дверь открылась и Валя, только что умывшаяся, гладко причесанная, со слегка подкрашенными губами, сказала: «Проходи, Витя, проходи!» – я понял, что она была в комнате. Мы встретились глазами, она улыбнулась, чисто по-женски сказала:
– Успела хоть умыться под малое декольте. Проходи, не стой в дверях.
Я прошел в их двенадцатиметровую комнату, где стояли низкая широкая тахта, шифоньер, стол, детская кроватка, швейная машина и даже пианино – Валя когда-то училась музыке. И уже собиралась учить пятилетнюю Маришку, игравшую на полу с куклой.
– Сейчас я покормлю тебя. У меня борщ остался, как раз тарелочка. Юрка только что звонил – на службе задержится. Будешь есть борщ? Вкусный, настоящий украинский. Со сметаной, с перцем, с пастернаком. И чаем напою, а больше у нас ничего нету, Витечка…
Она вышла в кухню. Маришка спросила:
– Дядя Витя, у вас почему жены нету?
– Вот когда вырастешь, возьму тебя в жены. Пойдешь?
– Не могу. У меня уже есть жених.
– Не может быть! Кто же такой?
– Это пионер-школьник Гена, – солидно ответила Маришка. – А вы почему конфету не принесли? Вот пионер-школьник Гена всегда приносит… – Она доверчиво подошла, маленькая, чистенькая, в фартучке с вышитым цыпленком, положила руки мне на колени, ждала, что отвечу.
«Вот дожил! Не могу этому золотому ребенку принести конфету или игрушку. А пионер-школьник приносит».
Но я был старше и опытней Гены и воспользовался этим.
– Зачем тебе конфета? Съешь – и нету ее. А я сделаю тебе мышку. Смотри.
Быстро я свернул трубкой носовой платок, завязал узелком, еще одним, расправил два кончика – получились уши, выдернул снизу оставшийся конец – это хвост. Положил на согнутые пальцы, стал поглаживать мышку, приговаривая:
– Маленький, хорошенький мышоночек…
И тут начинался главный фокус. Незаметно и мгновенно я подталкивал мышонка пальцами, он прыгал по руке, как живой, а я с испуганным возгласом «ку-у-да-а?» – хватал его за ускользающий хвост и шлепал, приговаривая:
– Ах, бродяга! Ах, непослушный…
Маришка заливалась смехом, шлепала тряпичного мышонка, кричала:
– Куда-а, бродяга?
А я снова сгибал пальцы, и мышка, скользя вдоль руки, прыгала вперед.
Вошла Валя с кастрюлькой и поварешкой, сказала:
– Садись, Витя, к столу, поешь… А я послушаю, что там у тебя стряслось. Опять денег нету? Или что-нибудь похуже?
– Хуже, самое плохое…
– С мамой что-нибудь?..
– Я как предатель – подвел товарищей…
– Что ты натворил? Что? – испугалась Валя.
Я мрачно молчал, не мог сразу ответить.
Маришка взяла меня за руку своей беспомощно-нежной ручонкой, молча прильнула ко мне, чего-то ждала или хотела утешить. Я наклонился к ней, погладил по золотистым мягким волосикам.
– Дядя Витя, – тихо сказала она, – я тебя люблю. Я буду твоей женой.
– Иди-ка, голубушка, погуляй, – сказала Валя и повела Маришку в коридор одеваться. – Вон, Гена уже гуляет, ждет тебя, в окно видела.
– Не хочу с Геной, хочу с дядей Витей, он мышку сделал!..
– Ладно, ладно. Потом разговаривать будем. А сейчас – марш! – И выставила ее за дверь. – Поговорить не даст… Ну, не тяни, выкладывай.
И когда я все рассказал о сегодняшнем дне, о моих страданиях, Валя, помолчав, вздохнула, подумала, ответила:
– Ну, вот что. Лишних денег у меня сейчас нету. До Юркиной получки, правда, какие-то рубли остались. Маришке на молоко и так, на шило-мыло, дня два протянуть… Так что денег нету. Но есть сушеные грибы, есть сало, есть картошка, лук есть. Я сейчас быстро сварю суп…
«Какой суп? Зачем он мне, этот суп?..»
– Такой суп – пальчики оближешь! И ты увезешь своим ребятам.
Я не понимал. Как это везти через пол-Москвы суп? И что они скажут, ребята? Да меня осмеют на весь институт. Нечего сказать, позаботился, привез кастрюлечку! Прозвища только не хватало мне. Например, «Супчик» или «Кастрюлечка супу». Или что-нибудь в этом роде. Наши придумают. Наши заклеймят на всю жизнь. И никакой-нибудь безобидной «Кляксой». Наши припечатают. Да еще когда-нибудь в мемуарах напомнят. Один старшекурсник привел как-то на студенческий вечер двух раскрасавиц. Девчонки наши, из общежития, поинтересовались – откуда, мол такие красотки? И когда кавалер-старшекурсник объяснил, что приглашенные не какие-то там фифы, а тоже студентки, только привел ой их из пищевого института, к нему немедленно приклеилось – «Пищевод».
Валя между тем говорила, захваченная своей идеей:
– Такого супа никто из них да-авно уже не едал! Самую большую кастрюлю сварю.
– Какую кастрюлю? Нашей орде ведро надо, не меньше! С утра голодные сидят…
– Ну, что же, Витечка, – покладисто согласилась Валя, – сварю и ведро. Как раз у меня давно стоит новое ведро, Юрка из Череповца привез с вареньем, от мамы. Идем на кухню, – решительно скомандовала она. – Картошку чистить будешь. Быстро!..
Примерно через час она внесла в комнату и водрузила на стол полное ведро ароматно-пахучего, исходящего парком, варева, подернутого светло-коричневой пленочкой, в которой чуть шевелились черновато-поджаристые перышки лука, тонко нарезанные кусочки грибов и подрумяненного сала.
– Сейчас налью тарелочку, подкрепись перед дорогой.
– Что ты!.. Скорее везти надо. И так не знаю, чем они там живы.
– Хлеб-то у вас есть?
– Откуда? Моя же очередь покупать…
Валя открыла узенькую дверцу шифоньера, достала с полки слегка початую буханку, спросила:
– Сколько вас там, в коммуне?
И отрезала шесть ломтей, сложила их горкой, вновь разрезала пополам и завернула в газету. Затем она завязала ведро чистой белой тряпицей, подумала, вынула откуда-то из-под тахты Маришкино плюшевое одеяльце, укутала им ведро, перевязала по корпусу бечевкой, а сверху даже прихватила черными нитками.
– Давай, – засмеялась она, довольная своей работой. – Давай вези! Да осторожней в трамвае-то, не ошпарь кого-нибудь, суп-то огненный!..
Она открыла дверь, я мягко поставил ведро на лестничную площадку и, прижимая к себе завернутый в шуршащую газету хлеб, свободной рукой обнял Валю за плечи и поцеловал в разрумяненную, не остывшую от кухни щеку, так, как поцеловал бы свою сестру Людмилу, за всю ее доброту.
Трамвай подкатил сразу, в этот сумеречный час пассажиров было немного, я пристроился на почти пустой задней площадке, загораживая от входящих обмотанное плюшевым одеяльцем ведро, стараясь держать его на весу. Трамвай победно звенел, летел по бульварам Чистопрудному, Сретенскому, Петровскому, притормозил на Пушкинской площади, проехал мимо редакции «Известий», мимо знаменитого «Бара № 4», где мы собирались обычно в день стипендии за пивом и сосисками, и влетел к нам, на Тверской бульвар.
Я вышел у театра, который в ту пору еще назывался Камерным, рядом с нашим общежитием, осторожно неся закутанное в одеяло ведро. Как-то встретят меня ребята?
В общежитии стояла тишина. Видимо, все разбрелись по другим комнатам, откуда доносились негромкие голоса. Или сидят в институтских аудиториях, заложив двери вместо щеколды ножкой стула, пишут и, как говорит Борис – «двигают литературу».
Я вошел в коридор, открыл дверь в нашу комнату. Никого, хотя свет горит. Едва я снял пальто, как появился Мишаня, равнодушно посмотрел на меня, будто ничего у нас не произошло, будто не он хлестал меня обидными словами.
– Это что? – спросил спокойно, кивнув на закутанное ведро.
– Зови ребят обедать, – оказал я.
Он недоверчиво оглядел комнату, пытаясь отыскать хоть какие-нибудь признаки добытой мной еды. На столе ничего, кроме непонятного сооружения в одеяле, не было, а сверток с хлебом лежал на тумбочке, за гигантским шкафом, и был невиден.
– Зови, зови, – уверенно сказал я, рывком разорвал нитки, развязал тряпицу и снял крышку с ведра.
Неземной аромат вырвался оттуда и наполнил комнату. Мишаня заглянул в ведро и вылетел в коридор, радостно вопя:
– Ре-ебята, ужинать! Витька солянку сборную привез! Целое ведро!
Из соседних комнат, толкаясь и торопясь на призыв, еще не совсем понимая, что произошло и зачем их зовут, выбежали и заполнили комнату Борис, Гриша, Ленька, Кустиков. Они окружили стол, на котором царствовало ведро. А я стоял в отдалении, смотрел на них с тревогой…
– Ну, что? – закричал Мишаня. – Что стоите? Доставайте чашки-ложки. Суп Витька привез! Из осетрины!
– Нет, я верил в него! – торжественно объявил Гриша. – Всегда верил!
– Я говорил, что Витька не подведет! – это сказал Ленька.
– Да где ты его сварил? Где достал? – смеясь, допытывался Кустиков.
– Стойте, граждане, минутку! – Борис раскинул в стороны руки, не подпуская никого к супу. – Вы подумали, откуда могла взяться эта, с позволения сказать, солянка? Я спрашиваю: откуда мог человек без денег, без посторонней помощи, без интендантской службы, достать вот такую пищу? Не знаете? Так знайте, предупреждаю: еда отравлена. Подослана о т т у д а. Сейчас я сниму пробу, и если не упаду в судорогах, значит – ошибся. Внимание! Я пробую…
Он зачерпнул сверху самодельной алюминиевой ложкой, прошедшей с ним и фронт, и плен, подул на нее, маленькими глоточками, смакуя, распробовал Валин суп, зажмурился и объявил:
– Нектар. Пища богов. Сам король Людовик Великолепный едал только по большим праздникам. Да здравствует великий доставала товарищ Сибирцев! Подставляй тарелки, миски, котелки!..
Возгласы, звяканье ложек, какие-то реплики. Я стоял как в тумане.
– И ведь сварил где-то, ухитрился!
– Братцы, еще бы хлеба по кусочку, хлеба-то нету, – протянул Мишаня.
– Вы всегда, юноша, неумеренны в своих желаниях. Хлеба он захотел. Дай ему Ваньку, дай ему встаньку, дай ему денег на трамвай…
– Да, хлебца бы не мешало, – произнес Ленька. – Пойду у соседей займу…
Я остановил его, взял сверток с тумбочки, развернул на столе:
– Вот, берите.
– Ребята, ну и Витька! Обо всем позаботился! – это Мишаня.
– Ну, где ты его сварил? Где? Вот чего я никак не пойму…
– А добавки там можно? По второй, а? – раздалось вскоре.
– Стойте! – опять приказал Борис. – Ты сам почему не садишься? Ты сам-то ел или нет?
– Наливай ему самого жирного. Самой гущины!
– Садись, Витя, на почетное место!
– Не надо. Ничего мне не надо, – тихо сказал я, сел на свою железную койку, покрытую колючим солдатским одеялом, и почувствовал, что рыдания подступают к горлу. Я нагнулся и закрыл лицо ладонями.
В комнате стало тихо, совсем тихо.
– Что с ним? – полушепотом спросил Мишаня.
Молчание.
– Эх вы, психологи, – укоризненно бросил Борис, сел рядом, положил мне на плечо руку. – Брось, не надо! Успокойся…
– Ты прости нас, – сказал подошедший ко мне Кустиков. – Мы тут, днем, перебрали… Злые были, голодные. Ну… Прости, в общем…
Слева кто-то еще сел на кровать, тоже произнес что-то утешительное. Ага, это Гриша, его прокуренный голосок.
– Не сердись, брат, на меня, – сказал Ленька. – Я больше всех тут разорялся: такой дурацкий характер стал после контузии. Хочешь водички? Налей-ка, Мишаня, холодной из-под крана, сбегай на кухню. Это, брат, первое успокоительное средство – холодная вода. Все же я фельдшер военной медицины. Ну, быстренько, выпей!..
– Это вы, ребята, простите меня. Всех я наказал сегодня. А себя – больше всех, кругом виноват…
– Да ты свою вину десять раз искупил, – подал голосок Кустиков. – Я бы никогда не додумался: это же надо?! Ведро супа. А?
– И я бы не додумался, – согласился Мишаня.
– Да вы спросите: он, сам-то ел или нет? Ел? Отвечай!.. – спросил Борис.
Все еще не глядя на ребят, я отрицательно мотнул головой.
– Вот видите? Ну, хватит! – приказал он. – Давайте все к столу, супец-то стынет…
Я выпил воду, поданную в граненом стакане Мишаней, вместе со всеми сел за стол и, успокоенный ребятами, с чистым сердцем принялся за еду.
Да, Валя поработала на совесть, проявила все свои поварские и хозяйственные таланты. От супа пахло грибами, жареным луком, еще какими-то лесными травами и, кажется, даже укропом. С каждой ложкой я согревался, насыщался, отходил от своих обид и снова радостно принимал единственную свою жизнь, ее разнообразные события, своих – таких разных! – товарищей, которые стали теперь для меня так же дороги, как и мои однополчане.
После ужина Мишаня, куда-то исчезавший, появился вновь, протянул мне конверт:
– Тебе письмо, Витя. Девчонки сейчас в институте передали. Искали, говорят, тебя весь день, не нашли…
Письмо было из родного города, от мамы и Людмилы, моей сестры. Я взял папку, где лежали наброски рассказов, записи, сделанные на семинаре Старика, конспекты по зарубежной литературе, и пошел через темный двор в институт. Несколько окон там еще светилось. Это самые увлеченные и упорные «двигали литературу», а самые прилежные готовились к экзаменам.
Я нашел пустую аудиторию, включил тускловатую лампочку, на всякий случай просунул ножку стула в дверную ручку – забаррикадировался, хотелось остаться одному. И стал читать письмо.
«…Не бедствуешь ли ты в этой Москве? Не сидишь ли голодом, сейчас такое время, люди все никак не оправятся от проклятой войны… Мы всей душой с тобой и, если что надо, напиши, постараемся тебе помочь…»
«…Нет, мама, напрасно ты беспокоишься. Живу я очень хорошо, ни в чем не нуждаюсь, у меня тут много друзей. А если когда-нибудь бывает трудно – этого, правда, никогда не бывает, – то всегда найдется добрая душа, которая выручит и поможет…»