355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соловьев » Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества » Текст книги (страница 17)
Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:07

Текст книги "Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества"


Автор книги: Владимир Соловьев


Соавторы: Елена Клепикова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Ночь в доме Мурузи

В сентябре 1970-го «Аврора» праздновала свой первый день рождения.

Присутствовала не только художественная, но и комсомольскопартийная элита во главе с Романовым, первым секретарем Ленинградского обкома партии. Бедняга сбежал в разгар празднества, когда к нему на колени лунатически порхнула отрешенная от реала Жанна Ковенчук, гладила по голове и что-то горячо и нежно внушала. Такие тогда были не то чтобы демократические, а разгульно либеральные нравы.

Городские власти не поскупились – шампанское, вино и всякий алкоголь лились рекой, да и закусон был отменный. Гульба потянулась заполночь, когда мы трое – я, Саша Кушнер и, меж нами, пьяный в хлам Соловьев – выкатились на Литейный.

Пока мы с Сашей соображали, как добраться домой, Соловьев решил за нас. Домой отказался наотрез – «Только к Осе, хочу к Осе, ведите меня к Осе!» Он любил Бродского, как любят женщину. А может быть, еще нежней.

Без звонка, в час ночи! «Что у трезвого на уме…» Сопротивляться бесполезно. Да и Кушнер любопытствовал – не бывал у Бродского ни разу. Ни до, ни после.

Ося жил рядом. К счастью, еще не ложился. Принял нас спокойно, без удивления. Володя был усажен в закутке, Ося ловко ввинтил ему на колени тазик, и, склонившись над ним, Соловьев мгновенно уснул.

А мы с Кушнером разместились на диване против Бродского, и пошел у нас разговор на всю ночь. Пять часов беспрерывно.

Что запомнилось:

Когда говорили о стихах, мелькало, конечно, у всех: Кушнер печатается на 99,9 %, Бродский – на все сто непечатный.

Саша – осторожно, деликатно: поддерживает ли отношения с «Юностью», где когда-то приветили и хотели напечатать?

Ося хмыкает: ни в коем случае, завязал со всеми изданиями, ничего не посылаю. Ни в «Юность», ни в «День поэзии». Никаких новых подборок. Потому как – крадут. Воруют по-черному. Не знаю, как это у них там получается – плагиат не плагиат, прямо не обвинишь, мои стихи не печатают, а вот появляется какой-то новый автор и у него мои приемы – те же самые приемы. Весь ритмический наклон стиха. Который, скажем, я открыл. Никто в наши дни так не пишет, ни один советский поэт. Вдруг вижу – мое. Как же получается – меня не печатают и у меня же воруют. Жуть!

Как всегда, я напросилась на стихи. Ося вежливо покорно согласился – как хозяин, вынужденный потчевать непрошеных гостей. Взял со стола пачку машинописи и ровно, не выделяя прекрасностей, стал читать из большого и, кажется, еще не оконченного стихотворения с первой строкой «Империя – страна для дураков». Помню, что оборвал он, поиграв с текстом «…и растворяется во тьме, дав знак, что дальше, собственно, идти не стоит». «В самом деле, не стоит», – хихикнул, отмахнувшись от моих сантиментов – стихи были изумительные.

В ответ на мои претензии, что сам же дает на отзыв рукописи, а никакие замечания (иногда фактические ошибки) не приемлет (вспоминаю, как напрасно мы с Соловьевым трудились, по его просьбе, над композицией рукописи «Остановки в пустыне» – одобрил, даже восхитился, но не внял).

Смеется: к критике – любой – невосприимчив. Советы, замечания, даже если вздор у меня – хотя вряд ли, но предположим, – как мертвому припарки! Знаете – почему? Потому что меня с детства все время ругали. Ругали и ругали – за все, всегда мною страшно недовольны.

Всех (двоюродные братья) ставили мне в пример. Я был хуже всех. Не просто плохой, а – никчемный, ни к чему не годный. Неуправляемый, невыносимый. Сплошная – изо дня в день – ругань. Что плохо учился, совсем не учился, грублю, хамлю, вообще не то и не так говорю. Отчасти, может быть, и справедливо. Но только отчасти. Столько ругательской энергии было на меня обрушено, что если бы пустить в дело – электростанция бы заработала! И я стал защищаться.

Точнее – разработал защитные меры. Приучил себя отключаться, обособляться. Ну, ругают и ругают. Я же – не то чтобы не слушаю. Я – не слышу. Неуязвим и сам по себе. Неприкосновенное лицо.

Так я и критику и любые, в мой адрес, замечания – воспринимаю как ругань. Интуитивно. Такая, чисто аллергическая, реакция. Ничего не поделаешь.

Говорили в ту ночь обо всем, обо всех, но больше – о самом Бродском. И он был на редкость словоохотлив. Вот, к примеру, циркулировали в узком кругу знавших и любопытствующих о нем людей слухи, постепенно ставшие легендой: как 15-летний школьник – бунтарским, едва не крамольным жестом – бросил школу. Волевой акт ухода. Среди многих поразительностей в биографии Бродского этот его радикальный поступок особенно дивил.

И вот сидим мы рядышком, я и Кушнер, оба медалисты, Саша к тому же – школьный учитель, интересуемся – как это Ося посмел, решился, бросил вызов школьной системе.

Ося – трезво, со скукой: никакого вызова не было. Никакого бунта!

Было – отчаяние, полный тупик. Кромешная безнадега. На самом деле: не я бросил школу, это школа бросила меня.

Как все случилось: дважды просидел в седьмом классе, побывал второгодником – шутка сказать! В восьмом – только начались занятия – не врубаюсь, не схватываю, не понимаю ничего. Такое помрачение сознания. Или полное затмение ума. Геометрия там, физика-химия, или английский – представьте себе! – это еще полбеды, хотя сознавал – завалю непременно. Что меня подкосило – ну прямо наповал! – это астрономия проклятая (он точно назвал астрономию, хотя в восьмом классе вряд ли числился этот предмет). Что там, о чем там, вообще что это такое – не вникал. Ну никак. Полный завал. Это был для меня конец. Сиди не сиди в школе – не поможет. И я школу бросил. На третьем месяце в восьмом классе. Никаких заявлений – просто перестал ходить в школу. Прогуливал, где-то скрывался. А потом родителей вызвали. Ну и представьте, что там для меня началось – конец света!

Это единственный раз, когда я слышала от него опровержение – скорее всего им же распространяемой – легенды. Не могу сказать, что он подтверждал позднее эти слухи. Но никогда их больше не опровергал – ни в Питере, ни когда отвалил за кордон.

Подходило к шести. У Оси – размытое от усталости лицо. Мы с Сашей разминаем затекшие ноги. В прекрасном, однако, настроении – наговорились всласть.

Будим Володю. Просыпается трезвый, выспанный, готовый к тому, ради чего привел нас к любимому Осе – говорить, говорить, говорить.

«Куда вы торопитесь?» Ничего не оставалось, как сказать ему: «Ладно, мы уходим, а ты оставайся».

И ловлю нервную оторопь, почти ужас на лице Бродского.

Крохотки от Беллы Билибиной

Тесно общаясь для этой книги с Наташей Шарымовой – см. беседу с ней «Мифы и реалии» и отдельную тетрадку ее фотографий, – я выспрашивал ее о разных приколах, связанных с Бродским в Ленинграде, в добавление к моим «Трем евреям». Наташа превзошла самое себя, когда поделилась со мной не только своими, но и моментальными мини-воспоминаниями, которые ей наговорила по телефону из Петербурга в Нью-Йорк ее питерская подружка Белла Ивановна Билибина (девичья фамилия – Семенова, в первом браке – Лебедева). Некоторые печатались в «Комсомолке», другие я слышал впервые. Рыжая красавица, это я отлично помню, а Наташа Шарымова, с ее разбегом художественных и художнических аллюзий, подсказывает мне: «Рыжеволосая венецианка.

Мечта…» Я бы добавил применительно к Бродскому: Мечта Поэта.

Тем более, он был вхож в ее дом – наравне с другими. Сейчас поясню.

Спокойная, всегда позитивная, тонкая, остроумная, сердечная, дружелюбная, добрая, отзывчивая, приветливая, гостеприимная – вот именно, гостеприимная! – Белла была учительницей музыки и содержала у себя на дому музыкальный салон. Хотя встречалась с Бродским и на других территориях. Вот ее рассказики.

1959-й. В это время я была замужем за пианистом и композитором Виктором Лебедевым. Его друг, инженер Альберт Рутштей, сейчас он в Америке, пригласил нас в гости послушать стихи молодого поэта Оси Бродского. Все собрались на Моховой, в большой комнате с камином.

Почти без мебели. В центре – стол, на столе – ваза с яблоками, вокруг – стулья. Хозяин, его жена, пианистка Седмара Закарян, мы с Витей и пара из Харькова – рассаживались. Вошел Бродский.

Увидев меня, он воскликнул:

– О! Мы теперь можем организовать Союз рыжих!

Я – рыжая от рождения, и Альберт Рутштейн – рыжий.

Затем Иосиф подошел к столу и начал читать стихи. Он был взволнован и очень бледен. Меня поразило, как он читает. Это трудно передать.

Вдруг один из харьковчан взял из вазы яблоко и с громким хрустом начал его есть.

Иосиф остановился и сказал:

– Пожалуйста, без сопровождения…

И тут же у него из носа хлынула кровь.

Все всполошились, засуетились. Кровь уняли.

Иосиф продолжал читать.

Позже Виктор Лебедев вспомнил, откуда ему знакомо лицо Бродского: он, Виктор, был пионервожатым у Иосифа в классе.

* * *

Помню поездку к литератору Михаилу Мейлаху в Комарово в 1970 году. Иосиф пригласил меня и тебя – неужели не помнишь? – составить ему компанию.

Когда мы приехали, Миша провел нас в кабинет, а сам ушел, чтобы приготовиться к обеду. Иосиф стал листать толстый журнал.

Потом произнес: «Булгаков. Мастер и Маргарита».

Отложил журнал и стал метаться по кабинету. Туда-сюда, туда-сюда.

Подбежал к окну и воскликнул:

– Я хочу жить! дышать!

И пулей выскочил из дома.

Обед состоялся, но – без Иосифа.

Чтобы понять ситуацию, нужно знать, что отец Миши Мейлаха, знаменитый профессор-литературовед Борис Соломонович Мейлах, в разгар борьбы с космополитами за книгу о Ленине получил Сталинскую премию и на нее выстроил в Комарово шикарный особняк, именуемый остряками «Мейлаховым курганом», «Спасом на цитатах» и «Ампиром во время чумы».

* * *

Однажды у нас в квартире на Литейном раздался звонок. Я была дома одна, беременная, на девятом месяце. Пошла открывать. На пороге стоял Иосиф. Он протянул ко мне руки, его запястья были перевязаны.

– Вот, пытался… – пробормотал он.

Я очень испугалась. Что делать? Как помочь?

Налила Иосифу коньяка. В этот день в Ленинграде была угроза наводнения. Иосиф, просидев у меня минут пять, умчался смотреть на Неву.

Я бросилась звонить Вике Беломлинской. Вика и Миша тут же вызвонили еще кого-то. Кажется, физика Мишу Петрова, сели в его машину и поехали искать Иосифа. Они прочесывали набережные, но не могли его найти. Тогда в полном отчаянии они приехали на Пестеля.

К счастью, Иосиф оказался дома. Вика потом говорила, что Иосиф был насквозь мокрый и фыркал, как кот.

* * *

В те же годы две зимы подряд Иосиф жил в Крыму, в Гурзуфе, в доме, который ему любезно предоставила художница Зоя Борисовна Тимашевская, дочь известного нашего пушкиниста.

Оттуда я получила письмо от Иосифа.

В конверте была открытка с изображением громадной обезьяны, из Сухумского питомника, которая вцепилась в прутья клетки.

На обратной стороне – надпись: «Это я».

* * *

Ко мне на Литейный пришел необычайно возбужденный Бродский и сказал, что у него родился сын. Он попросил меня прогуляться с ним по аптекам, чтобы купить все необходимое для младенца.

День был яркий, солнечный. По Литейному до Невского мы шли пешком. Сначала зашли в книжный магазин «Лавка писателей», потом в аптеку на углу Фонтанки. Иосиф купил соски, рожки и всякую всячину.

Сказал:

– Я хочу назвать сына Андреем или Алексеем… Но если он будет грассировать, как я, то лучше – Алексеем.

Иосиф был горд и необыкновенно весел.

* * *

На Американской книжной выставке в Москве Бродского особенно поразил ксерокс. Вернувшись, он говорил о нем с восхищением и подарил мне сделанную на этом ксероксе копию рукописного оригинала стихотворения «Зимним вечером в Ялте».

* * *

В Ленинград приехала на гастроли французская певица Жюльетт Греко. У меня было два билета, и я пригласила Иосифа на концерт. Места были прекрасные: пятый ряд, все видно и слышно.

– Дорогие дамы, собирайте все розы, которые попадаются на вашем пути…

Так перевели одну из песен Жюльетт Греко, звезды французского шансона, музы французских экзистенциалистов и вечной соперницы Эдит Пиаф.

Эти строчки насмешили Иосифа, он хохотал, как ненормальный.

После концерта пошли в магазин, я купила бутылку чего-то крепкого, и поехали к тебе, надеясь застать у тебя привычную компанию литераторов, композиторов, художников. Как всегда.

Весь вечер Иосиф мурлыкал:

– Дорогие дамы…

А именем Жюльетт Греко во Франции названа очень красивая, быстрорастущая, плетистая алая роза, цветущая до самой осени.

Запись Наташи Шарымовой, по телефону.

Январь 2015 г.

Посвящается ИБ. Проза на стихи Бродского
Казус Жозефа. Диптих

Он шел умирать. И не в уличный гул он, дверь отворивши руками, шагнул, но в глухонемые владения смерти.

ИБ

Перед богом – не прав

– Поразительно – как можете вы носиться с подобными воспоминаньями?.. Они порою навязываются сами – но как их можно смаковать?

Джейн Остин


Меня упрекали во всем, окромя погоды, и сам я грозил себе часто суровой мздой. Но скоро, как говорят, я сниму погоны и стану просто одной звездой.

ИБ

Я – это снова я, Владимир Соловьев, автор пары дюжин книг на дюжине языков и бесчисленных статей, прозаик, политолог, критик, эссеист – уж не знаю кто. Живу уж не помню сколько лет в Нью-Йорке, а раньше жил в Москве, а еще раньше в Ленинграде, но это было так давно, что язык не поворачивается назвать его Петербургом. И биографическая эта справка не к тому, что я не тот Владимир Соловьев – не Владимир Соловьев философ и поэт позапрошлого уже века и не нынешний телевизионщик Владимир Соловьев, а чтобы не путали меня со мной же: автора-рассказчика с литературными персонажами, от имени которых я часто пишу свои подлые истории. Исключения редки: ну, само собой, мои исповедальные «Три еврея» и «Записки скорпиона», а из малых проз «Мой двойник Владимир Соловьев», «Молчание любви», «Тринадцатое озеро», «Мой друг Джеймс Бонд», «Умирающий голос мой мамы…», еще пара-тройка набежит, да вот эти оба-два на остатках таланта, где я – это я, но главный герой – не один к одному к своему прототипу, кое-что оставил как есть, а кое-что присочинил: быль, но с художкой. Зато имя оставил его собственное: Иосиф. Нет, нет, не тот Иосиф, который Joseph, или как обозначали его Кириллом и Мефодием – Жозеф, про которого у меня уже немерено эссе и несколько шедевральных книг, включая вот эту, а про безвестного Иосифа, у которого комплекс Жозефа. Дай ему родаки другое имя, никакого комплекса у него бы не было, и судьба сложилась бы иначе.

Начать с того, что здесь, в Америке я окружен русскоязычниками, может, и более талантливыми, чем я, но, в отличие от меня, они не из пишущей братии. Либо пишут, но не печатаются. Либо печатаются, чтобы остаться на плаву, не вкладывая живую душу в написанное.

Один – блестящий остряк и каламбурист, другой – известный нью-йоркский журналист и тамада-рассказчик вровень с лучшими, кого я знал (Довлатов, Икрамов, Рейн), третий – словесный виртуоз и лакомка, четвертый – тот и вовсе Леонардо да Винчи, хоть и с припи**ью Хлестакова, зато хорош во всех жанрах, будучи многостаночник, пятый – мой вдруг отыскавшийся однокашник, емельный эпистолярист, у которого каждое словечко на вес золота, одно к одному, еще один – шестой? – с которым я в раздрае, мастер затейливых концепций, хоть и по касательной, а то и вовсе безотносительно с реальностью и литературой, да еще в одной со мной квартире Лена Клепикова с непотраченным – и нерастраченным – литературным даром, пусть и выпустила в России пару сольных книжек и соавторских со мною, где ее главы много лучше моих. У них всех альтруистические таланты, а у меня то, что Набоков называл «писательская алчность». Вот я выдаиваю для своих литературных опусов их жизни, истории, судьбы.

Пора заняться человеком-оркестром Иосифом, названным так, как и многие из его поколения, включая Бродского, с которым он не только тезка, в честь Сталина, но и одногодка, фантазию у него не отличишь от правды, особенно когда его поведет на шпионские рассказы. Тем более, он в обиде на меня за то, что в большом мемуарном томе, куда я слил и смешал два времени – московское и нью-йоркское, коктейль получился еще тот, я посвятил ему абзац, на который он смертельно обиделся и из куинсовского соседа-приятеля превратился в лютого неприятеля. Кто из нас прав, пусть читатель и судит, хоть я и пользуюсь преимущественным правом рассказчика, а ему сочинить – слабó.

Та вспоминательная книга называется не просто «Записки скорпиона», а со вторым названием «Роман с памятью» – роман в обоем смысле: как литературный жанр и как любовная интрижка. Я решил – и решился – говорить в этом романном мемуаре о мертвых, как о живых, зато о живых – как о мертвых. В самом деле, мы все уже не молоды, скоро умрем – как еще сохранить наше время, иначе чем законсервированным в слове? Моя книга вызвала скандал по обе стороны океана, но чего не ожидал, – что потеряю приятеля здесь. Знал бы, может, и не писал бы о нем. Или все равно написал бы? Не знаю. Уж больно он обидчивый. У меня пять к нему эпитетов: загадочный, талантливый, умный, блестящий, несостоявшийся. Я бы добавил: с царем в голове.

А я – безобразник. Готов извиниться и взять свои слова обратно, но не одно – несостоявшийся, – а все пять. Уж если так писать, то предварительно надо раздружиться с ним, а я как ни в чем не бывало продолжал с ним дружить, уже написав этот абзац. Тем более, в каком-то высшем (или низшем) смысле он состоялся, развлекая нас, знакомых и незнакомых. Только несостоявшиеся и интересны в жизни – по определению. Состоявшиеся – уже состоялись. Тогда как несостоявшиеся берут реванш в общежитии за то, что недоосуществились.

А как он замечательно готовит! Живет жадно и прикольно, сказочник своей жизни, человек-аттракцион, сочиняет свою судьбу, перелицовывая прошлое с ординарного в необычное. Ему тесно в собственных границах, а тем более в литературных, на которые я намекал: он сам по себе – художественное произведение.

Не жизнь, а тысяча и одна ночь, не иначе.

Могу в следующем «тиснении», если таковое случится, вовсе его не упоминать, тем более он маргинальный в моей книге персонаж. Как и в моей жизни. Хотя он, в самом деле, несостоявшийся: по лени, по безволию, по хвастовству, по речистости – взамен реала. За счет фанфаронства он добирает то, чего не сумел добиться, так и не реализовав свой потенциал профессионально.

Несостоявшийся – то есть несбыточный.

Он ходит здесь у нас в баронах мюнхгаузенах и пустомелях, а иногда его так заносит, что, не считаясь с хронологией, он говорит легковерам, что был заслан британской разведкой в канцелярию Геббельса, а потом давал показания на Нюрнбергском процессе. Сколько же ему тогда должно быть сейчас лет? Под сто? Он восприимчив и переимчив: прочтет шпионскую книгу, тут же представляет себя ее главным героем и соответственно – как свою собственную историю – пересказывает приятелям, а еще лучше – шапочным знакомым. Даже я пару раз попадался, а потом помалкивал из вежливости, но бывало стыдно за него. Притом в нем есть все те достоинства, на которые я указал, но в нереализованном виде. Он мог бы стать писателем, журналистом, историком, шпионом, но пролетел и не стал никем. А время уличных риторов, наподобие Сократа, прошло с афинских времен, да и тогда Сократа сограждане не потерпели и приговорили к смерти. А как бы афиняне поступили с Иосифом, которого одна московская отказница в своих воспоминаниях называет «агентом влияния» и полагает, что он был к ним откомандирован гэбухой?

В московские времена, когда он был еще не Рихтер, а Кулаков, я знал его вприглядку, зато он, как выяснилось уже здесь, был знаком с одним моим незаконченным секретным опусом, который, именно ввиду его незаконченности и секретности, я дал прочесть одному-единственному доверенному лицу и всего только на ночь – ума не приложу, каким образом он достался Иосифу тогда еще Кулакову, тот дал прочесть его своему приятелю Врухнову, Врухнов – Игорю Андропову, а Игорь Андропов – своему отцу, который возглавлял КГБ, перед тем как возглавить – ненадолго, за 15 месяцев перед кончиной – СССР. Жесть! А тот мой докуроман, из которого я теперь извлекаю целые отсеки для новых книг, будь то помянутый московский мемуар либо книга про Довлатова с доподлинными его письмами, был чрезвычайно политизирован и давал довольно точное представление об идеологической дислокации в стране, что не могло не заинтересовать ее главного надсмотрщика. Потому я и назвал Иосифа «загадочным», что никак не мог мысленно проследить путь моего незаконченного романа от моей приятельницы, которой я верил абсолютно, через Кулакова-Рихтера до Юрия Владимировича Андропова. А что, если я ошибся, и Иосиф, совсем напротив, состоялся, и из любительского агента влияния стал профессиональным агентом, который действовал сначала в России, а теперь, под другой фамилией, работает в США, куда заслан с определенными целями? И почему он сменил фамилию? Здесь это, правда, не проблема – у меня есть в Нью-Йорке русский знакомый Айвэн Инглиш, который в Москве был Наумом Лифшицем. Мало ли что человеку взбредет в голову? В России изменить фамилию было невозможно, разве что в случае неблагозвучия. По мылу получил недавно из Москвы копию справки за подписью ведущего научного сотрудника Института языка и литературы Академии наук доктора филологических наук имярек (М.А. Габинского):

Дана в том, что имя на языке идиш Сруль, хотя и соответствует этимологически древнееврейскому Йисраэль («Богоборец»), русскому Израиль, ввиду неупотребительности его в русской среде, заменяется там по созвучию на другие имена, в частности на имя Александр (из греческого «Защитник»), почему отчества Срулевна и Александровна носит одно и то же лицо.

Но это к слову, а у нас ситуация иная: в Москве Иосиф был известен как Кулаков, а тут стал Иосифом Рихтером. Он и био свое здесь изменил: остался полукровкой, национальность смешанная, как теперь говорят, но сохранив русскую половинку, еврейскую поменял на немецкую, любящую единственного сына идиш-маму, которую общие знакомые хорошо помнят, превратил в немку-садистку; даже место рождения заменил: вместо военной Москвы – военный Берлин. Это нам, которые знали его с доисторических времен, он вешал лапшу на уши, а мы тихонько посмеивались и редко ловили его на лжи, а уж что он говорил тем, кто его в России вовсе не знал! Не всегда прямо, часто – намеками, окружая себя ореолом таинственности. Какое-то время ходил в германофилах, и у него даже была значительная меморабилия, Третьего рейха, а выпив, напяливал эсэсовскую фуражку, козырял и распевал немецкие солдатские песни, но потом вдруг переметнулся, заделался англофилом и представлялся недоучкой Оксбриджа, хотя на самом деле был выгнан со второго курса Московского архитектурного за неуспеваемость. Выдавал себя за художника и показал мне как-то нарезанные из книг ксилографии, будто бы его, но я ни разу не видел ни одной книги, целиком им оформленной: не только барон Мюнхгаузен, но и крошка Цахес. Гравюры, однако, мне понравились, и я сказал, что в них чувствуется тонкий стилизаторский талант, на что Иосиф обиделся и сказал, что ставит их выше, хотя я имел в виду только то, что они похожи на книжные иллюстрации. Присмотревшись, однако, я обнаружил в них что-то знакомое и сказал, что чувствуется влияние Кравченко, Юдовина, Фаворского. Придя домой, я заглянул в мои альбомы: никакого влияния, а просто обманка – это были ксилографии Кравченко, Юдовина, Фаворского. Съемная квартира Иосифа была тонко оформлена репродукциями старых мастеров, под потолком по периметру он пустил картины Карпаччо из Далматинской Скуолы Сан Джорджио дели Скьявони. Но когда я назвал имя моего любимого венецейца, Иосиф стал оглядываться, не понимая, о чем я: художественный инстинкт у него преобладал над эрудицией.

Однажды он подробно говорил о моей книге (о «Post mortem»); я сказал, что он хороший читатель, но он меня тут же поправил:

– Я – не читатель, а писатель.

– А я – читатель, книгочей, – нашелся я.

– Вы не читали моей книги о Пеньковском.

Он, действительно, сочинил книгу об Олеге Пеньковском, но именно сочинил, измышляя его жизнь, как свою собственную, почему ее никто и не издал, что правда в ней была неотличима от вымысла, а Пеньковский, что ни говори, – реальное историческое лицо, самый крупный провал советской разведки. Или самое крупное достижение британской, это тебе не подслушивающий камушек в центре Москвы!

Добавлю, что я не читал его книги о Пеньковском потому, что он мне ее не давал.

Зато показал однажды другую шпионскую книгу, не помню, про что именно, где на обложке и титуле стояло его имя, но я заглянул на последнюю страницу, чтобы узнать тираж, и там увидел совсем другого автора: поменяв титул, Иосиф не удосужился исправить копирайтную страницу или, как говорят теперь, выходнухи. И так во всем – был он в своих выдумках дотошлив, но небрежен, и поймать его не стоило большого труда, как набоковского Смурова, который рассказывает о своих геройских приключениях во время Гражданской войны в Ялте на вокзале, но никакого вокзала в Ялте, оказывается, тогда не было. А сейчас, когда Крымнаш? Никто из нас не прерывал вральных историй Иосифа, но как-то было за него неловко: человеку к 70, а он резвится как дитя малое. И откуда эта его мечта казаться шпионом? С детства? Или он в самом деле был завербован гэбухой, но на малые дела, а мечтал о больших и гэбухе предпочел бы тот же Интеллидженс сервис или, на худой конец, ЦРУ? Вот я и написал, что он загадочный, хотя несколько переувлекся в позитивных эпитетах, ограничившись, для равновеса, всего одним негативом? А было ли чему состояться? Или это была мечта начитавшегося шпионских историй подростка, которая сохранилась до старости? При всей внешней солидности, нрав у Иосифа был инфантильный, и мы все это сознавали. Одна только женщина сказала ему, что он подвирает. На что Иосиф резонно ответил:

– А что, мне рассказывать, как я получаю зарплату? Тебе это интересно?

Он был прав. Добавлю, что он развлекал нас не только своими небылицами, но и самим собой. Он создал свой вымышленный образ и не собирался из него выходить. Мы и любили Иосифа не несмотря на его вранье, а благодаря ему. По крайней мере частично. Как-то наш общий приятель – ну да, Саша Грант, тот самый тамада-рассказчик – полез в Интернет и уличил Иосифа во лжи.

– Кому ты больше веришь – Интернету или другу? – возмутился Иосиф.

Саша Грант, который работал на русском ТВ в Нью-Йорке, обещал нас помирить, сведя на Черной речке (шутка), но свел в своей передаче, устроив нечто вроде телепоединка. Иосиф с ходу заявил, что мемуарист о живых писать не имеет права, на что я, перебив его, сказал, что это фигня и он что-то путает: тогда уж о мертвых – ничего, кроме хорошего (что тоже не так), народ молчаливый, они не могут ответить лжевспоминальщикам и клеветникам, как те же Бродский и Довлатов (Саше Кушнеру и Валере Попову соответственно), а живые – могут, наш спор тому пример, плюс сослался на целую когорту вспоминальщиков именно о живых – от Сен-Симона и Стефана Цвейга до дочерей Сэллинджера (опубликовала без спроса письма этого анахорета) и Рональда Рейгана, которая при жизни президента выпустила мемуары, где назвала его равнодушным, холодным родаком, а Первую леди и вовсе заклеймила садисткой. На что Иосиф неожиданно сказал:

– Извините, что я говорю, когда вы перебиваете. (Домашняя заготовка или плагиат, подумал я.) Наш разговор пошел не по резьбе. А я хотел спросить вас: что значит состояться? Это обложки книг? Вы, к примеру, состоялись?

– Больше, чем того заслуживаю, – ответил я и изложил свою теорию о том, что окружен более талантливыми, возможно, чем я, людьми. – Не знаю, сколько мне было дано, но я реализовал свой дар, какой ни есть, с лихвой. И продолжаю, – и сослался на эту книгу о Бродском. – И дело не в двух дюжинах книг на чертовой дюжине языков, не говоря о сотнях статей и эссе. Как мог, я все выразил, ничего не осталось за душой. Еще одно последнее сказание («Это, про вас, Иосиф», – не сказал я), и летопись окончена моя. – Не зарекайся, – сказал ведущий, с которым мы на ты. – Начнешь другую – летопись, я имею в виду.

Я рассмеялся, но Иосиф был сердит и серьезен:

– Вы не ответили на мой вопрос: обложки книг?

– Не обязательно. Скажем, вы бы стали шпионом.

– Откуда вы знаете, что я не стал?

– Иосиф, я о вас знаю больше, чем написал, – сказал я. – Шпион не притворяется шпионом.

– А двойное прикрытие? Я намекаю, что я шпион, и все думают, что я хвастун, а я шпион на самом деле?

– Ты шпион на самом деле? – спросил ведущий, который знал моего оппонента с московской юности.

– Я – шпион, который притворяется шпионом, чтобы не узнали, что я шпион.

– В таком случае, я – писатель, который притворяется писателем, чтобы не узнали, что я писатель.

О чем я хочу честно предупредить читателя? Ну, конечно же, я пользуюсь преимуществом рассказчика и свою позицию аргументирую лучше, чем моего оппонента. Еще чего – быть адвокатом дьявола! Даже в обличье Иосифа Рихтера – имею в виду дьявола. Хотя кто знает.

Недаром я импульсивно употребил слово «загадочный», характеризуя его в «Записках скорпиона».

Этот мой полуторакилограммовый фолиант лежал перед нами на столе в телестудии и принадлежал Иосифу с бесчисленными закладками и подчеркиваниями пятью разных цветов фломастерами. То есть безнадежно, с моей точки зрения, испорченный, ибо следующие читатели этого экземпляра будут читать не всю книгу, а только то, что отчеркнуто пятью разноцветными маркерами. Нет, все-таки он книгочей, и я уже жалел, что из-за своей несдержанности потерял такого читателя. Или, наоборот, нашел?

Но если все-таки потерял, то стоит ли слово дружбы? Искусство превыше всего, думал я. Я ошибаюсь?

– Я готов изъять из следующих изданий, но не одно только слово «несостоявшийся», а вместе со всеми остальными про вас. Или напишите опровержение – я вставлю его в следующий мемуарный том, «Быть Владимиром Соловьевым» называется. Идет?

– Я с вами в торги не вступаю.

– А наш сегодняшний диалог – не торг?

– Дуэль.

– Словесная. Значит есть возможность на прилюдное слово ответить прилюдным же словом. Тем более, какая-то часть наших зрителей читала мою книгу, какая-то ее еще прочтет, а какая-то – никогда.

– Вы рассматриваете эту передачу как рекламу вашей книге.

– Ничего себе реклама, когда вы ее кроете разве что не матом.

– Негативное паблисити.

– Мы уже не юноши, у нас седые головы и седые души, – сказал я Иосифу. – Потери начались не вчера, мы тоже умрем, может быть, раньше, чем думаем, вот-вот присоединимся к молчаливому большинству и тоже замолчим, так пока у нас временно есть право голоса – и голос! – мы должны, обязаны выговориться перед тем, как нас оборвет навсегда смерть. Как иначе сохранить наше время, чем в слове?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю