355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соловьев » Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества » Текст книги (страница 13)
Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:07

Текст книги "Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества"


Автор книги: Владимир Соловьев


Соавторы: Елена Клепикова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Меня, однако, интересует сейчас иностранец в своем отечестве, связующий двух этих поэтов, хотя они и так были человечески связаны и близки, несмотря на полувековую между ними разницу, и в посредниках не нуждались – Исайя Берлин, друг Ахматовой и Бродского, хоть и в разные времена. Вот что он писал о Бродском: «Как могли его понять те, кто не читал его по-русски, по его английским стихотворениям? Совершенно непонятно. Потому что не чувствуется, что они написаны великим поэтом. А по-русски… С самого начала, как только это начинается, вы в присутствии гения. А это уникальное чувство – быть в присутствии гения… Поэт может писать только на своем языке, языке своего детства. Ни один поэт не создавал ничего достойного на чужом языке… Поэт говорит только на родном языке».

Лиса или ёж?

Что же до Анны и Исайи, то спустя 20 лет после ночной встречи, за год до смерти АА, они вновь свиделись в Оксфорде, где Ахматова получила диплом почетного доктора. Судя по воспоминаниям сэра Исайи, он смущенно выслушивал ее эгоцентричную и гиперболизированную трактовку их ночного свидания:

«Она добавила, что мы – то есть она и я – неумышленно, простым фактом нашей встречи, начали холодную войну и тем самым изменили историю человечества. Она придавала этим словам самый буквальный смысл и была совершенно в этом убеждена и рассматривала себя и меня как персонажей мировой истории, выбранных роком, чтобы начать космический конфликт. Я не смел возразить ей, сказать, что она преувеличивает воздействие нашей встречи на судьбы мира, потому что она восприняла бы это как оскорбление ее собственного трагического образа Кассандры – и стоящего за ним исторически-метафизического видения, которое так сильно питало ее поэзию. Она думала, что Сталин дал приказ, чтобы ее медленно отравили, но потом отменил его».

Именно от Ахматовой сэр Исайя узнал апокриф о бешеной реакции Сталина на их неформальное рандеву: «Наша монахиня принимает иностранных шпионов…» – и дальше разразился такой бранью, мат-перемат, которую АА не решилась повторить. Исайя Берлин тут же оговаривается, что никогда не служил в разведке, и слова Сталина объясняются его патологической манией преследования. А если даже и был британским шпионом, разве он признался бы в этом?

Вот этот вопрос – был ли Исайя Берлин шпионом – кажется мне куда более важным, чем вопрос о его физической близости с АА, которая если и случилась, то по инициативе АА. Майкл Игнатьефф, британский писатель русского происхождения, в своей новой биографии Исайи Берлина говорит о его связях с Интеллидженс сервис глухо, невнятно, не ставя точку над «I». Вскорости, однако, у нас здесь вышла книга Питера Финна и Петры Куве «Th e Zhivago Aff air: The Kremlin, the CIA, and the Battle over a Forbidden Book». Еще до ее выхода издательство прислало galley-proof, по которой я ее рецензировал для нью-йоркских СМИ. Чрезвычайно интересная по информативности книга – секретные меморандумы ЦРУ о распространении запрещенного «Доктора Живаго». Она стоит отдельного разговора, а пока что о роли Исайи Берлина в контрабандной переправке рукописи романа за кордон.

На основании частично рассекреченных документов ЦРУ там говорится, что некий непоименованный сотрудник британской разведки сделал микрофильм с романом Пастернака. Далее упомянуты поименно несколько человек, которые могли передать рукопись за границу.

Среди них – Исайя Берлин, который приехал на дачу Пастернака в Переделкине и забрал у него рукопись романа. С Ахматовой он, возможно-вероятно, был в близких отношениях, зато с Пастернаком тесно дружил. Были ли непоименованный британский агент и названный по имени Исайя Берлин одним и тем же лицом, сказать с уверенностью невозможно, но похоже. Слишком много совпадений, чтобы свести их к случайности. Кстати, за какие заслуги перед Британией он был возведен в рыцарское звание в таком сравнительно молодом для этого звания возрасте, вызвав приступ зависти у своего друга великого поэта Одена, который так и не удостоился этой чести? А Элиоту – из-за того, что тот, в отличие от Одена, получил Нобельку. К слову, оба были эмигрантами: Оден – с британских островов в Америку, а Элиот – в обратном направлении. Так за какие заслуги эмигрант Исайя Берлин стал британским рыцарем?

За свои очевидные литературные достижения или за свои тайные услуги стране, натурализованным гражданином которой он являлся?

Врать не буду – не знаю.

Среди многих идей Исайи Берлина есть известная альтернатива «лиса – еж». Сам образ он позаимствовал у древнегреческого поэта Архилоха – «Лис знает много секретов, а еж – один, но самый главный» – и заново ввел его в литературный и психологический обиход, применительно к человеку. В частности – к художнику.

Люди-лисы устремлены к нескольким целям сразу и видят мир во всей его сложности, амбивалентности и оксюморонности. Они разбрасываются, пытаясь добиться сразу всего – их мышление лишено какой-либо общей концепции. К лисьей группе сэр Исайя относил Шекспира и Пушкина.

Люди-ежи предельно упрощают мир, сводя его к простой организующей концепции, которая связывает все воедино. Не важно, насколько сложен мир, еж сводит все вопросы и проблемы к упрощенной, иногда даже примитивной и понятной идее. Для ежа все, что не въезжает в эту концепцию, не существует. В ежовый ряд вписываются Ницше, Достоевский, Фрейд. А к какой категории относится герой этой книги? Кто он – лиса или еж? Вопрос чисто риторический – кто есть Бродский и ежу понятно.

А сам сэр Исайя – кем он был по его собственному раскладу? Ну конечно, лисой! Разбрасывался как редко кто. Чем только не занимался! О чем только не писал! О Карле Марксе и исторической неизбежности, о веке Просвещения и о русской интеллигенции, о разных видах свободы, об искривленном древе человечества – истории идей.

Преподавал, сочинял мемуары, был администратором, дипломатом, консультантом высшего класса и на высшем, правительственном уровне. Входили ли в круг профессиональных и служебных обязанностей этой лисы еще и агентурные, разведывательные, шпионские?

Могли – запросто. И грех было британскому правительству не воспользоваться этим талантливым, уникальным, штучным человеком.

Так, может, Сталин подозревал Исайю Берлина вовсе не из-за мании преследования?

Я привел начальные строки Посвящения к «Поэме без героя», а вот как его заканчивает АА:

 
…Но не первую ветвь сирени,
 Не кольцо, не сладость молений —
Он погибель мне принесет.
 
Как поссорились Иосиф Александрович с Евгением Александровичем

Я уже пытался несколько раз рассказать эту историю в нью-йоркских газетах и по радио – «Новое русское слово», «В новом свете» (филиал «МК»), «Народная волна», а потом в Москве – в «Литературной газете» и в моей книге «Post mortem». Причем каждая попытка вызывала, с одной стороны, скандал, а с другой – приток новых сведений, не менее сенсационных, чем те, что я излагал начально. Получалось что-то вроде снежного кома, который катит с горы, становится все больше и набирает скорость. В таком вот значительно дополненном виде эта детективная история публикуется впервые. Не думаю, что это последняя версия. Следующая – в новой, будущей книге этой моей авторской линейки:

Быть Евгением Евтушенко. Ночной дозор. Групповой портрет на фоне России

Хотя по природе своей я – антитабуист и возмутитель спокойствия, и анекдот о скорпионе, жалящем черепаху, наверное, про меня, но как раз в данном конкретном случае я опирался на документы, которые факсимильно прилагал к публикациям. Во избежание дальнейших пустопорожних споров хочу заранее предупредить, что лично у меня собранный материал, который я сейчас собираюсь в очередной раз предъявить читателям в обогащенном, как уран, виде, вызывает больше вопросов, чем ответов. Потому и избранный жанр – не статья, а сказ, хоть и построенный на документальном материале: докурассказ. Отсюда его лирическая, вопросительная интонация. Но именно вопросы и важны, потому что автор на основании полученной информации пытается переосмыслить ход текущей истории, произвести переоценку известных людей и исторических явлений. Это и есть главный побудительный мотив новой, в книге о Бродском, публикации этого мини-исследования. Оно же – детективное расследование. Не компромат на литературных випов, а несколько зафиксированных фактов из их жизни и деятельности. А уж выводы я и подавно не собираюсь делать, оставив это трудоемкое и рискованное занятие самим читателям.

Берта Тодда я знал, наверное, с четверть века, – ну, чуть меньше, но узнал его только после его смерти. Точнее: стал узнавать, когда он лежал в коме в Норт-Шор в госпитале в Куинсе, в пяти минутах от моего дома: я ходил туда к Лене Довлатовой, которая упала с подоконника и сломала колено, и не подозревал, что этажом ниже умирает мой давний приятель. За неделю до этого мне позвонила Лиля, его последняя де-юре жена (де-факто уже бывшая), и сказала, что Берт исчез, дома его, по-видимому, нет, до него не дозвониться. Я сказал: ломать дверь.

У Берта была лимфома, его бомбардировали химио– и радиотерапией, просверлили в черепе дырку и через нее всаживали лекарство в спинной мозг. Он уже не чувствовал ног и рук, но вел себя мужественно, рулил свой «Форд Таурус», мотаясь между Нью-Джерси, куда собирался переехать к сыну от предпредыдущего брака, и старой квартирой в Куинсе, рядом с колледжем, и говорил, что победит рак. Был ли он в самом деле оптимистом или хотел им казаться – не знаю. Он был скрытен, но черта эта оказалась не личной, а ведомственной, о чем я тоже узнал после его смерти. Я ему позвонил на следующее утро после его исчезновения – он снял трубку и сказал, что чувствует себя лучше. Я решил, что с ним все ОК, и замучил его вопросами: неделю назад он подарил Лене Клепиковой компьютер, у нее не все там ладилось. Это был его последний разговор: ночью дверь взломали, он лежал на полу, а когда сын и жена переложили его на кровать, раздался мой звонок. Слава богу, сын не понимал ни слова по-русски, но откуда мне было знать? Тем более, не первый раз мы поднимали тревогу, а он, выяснялось, заночевал у какой-нибудь девки – ходок был еще тот. В тот же день его перевезли в Норт-Шор в госпиталь, куда я ходил к Лене Довлатовой, а потом стал ходить к обоим – даже странно, что мы разминулись с Евтушенко, а встретились только на панихиде. Берт уже не откликался, никого не узнавал, был овощ, а не человек. Хотя кто знает…

Пару раз он пытался вырвать капельницу – пришлось надеть на него наручники и приковать к кровати. Оброс бородой, ну чистый викинг! Если бы не все эти трубочки, я решил бы, что он просто заснул, как засыпал иногда у нас, пока загружал компьютер, – был безотказен, а я, стыдно сказать, типичный user. Но как раз тогда, чисто выбритый, с отвисшей челюстью, он казался мертвецом, но я сам напоминаю себе мертвеца, когда просыпаюсь, лежа на спине, с полуоткрытым ртом. Врач сказал Лиле, что надежды никакой, клинически он мертв, но в таком вегетативном состоянии может протянуть недели, месяцы и даже годы, чем напугал соломенную вдову и нью-джерсийского сына, которые прямо у смертного одра Берта начали борьбу за его пенсионный фонд, а тот перевалил, по слухам, за миллион: Берт был скуп, что объяснялось его шотландскими корнями и мормонским воспитанием. Совсем как у Толстого, когда умирает старший Безухов. Я был, понятно, на стороне Лили и Анны Беллы, их с Бертом 14-летней дочки: они полностью от него – а теперь от его наследства – зависели и больше походили на сестер, чем на мать и дочь. Тем более, несмотря на Лилины просьбы, Берт наотрез отказался застраховать свою жизнь: на чужой смерти никто не должен наживаться, говорил он. Сын был компьютерщик и исправно зачинал детей одного за другим в слабеющей надежде на продолжателя рода, но одна за другой упрямо рождались одни девочки.

На панихиде я увидел всех жен Берта – последняя, понятно, не была знакома с первой: мормонкой, старше Берта, относилась к нему, как к сыну, а вот – пережила и прибыла из их родной Юты в Нью-Йорк со своим новым мужем как на торжество: жизни над смертью. Такие панихиды натуральным образом переходят в «пати», где встречаются люди вовсе незнакомые либо давно не видевшие друг друга. Как я – Евтушенко, хоть он мой сосед по Куинсу, но связывал нас только Берт, друживший с обоими. А Женя был в обиде на меня за «Евтуха», как я его обозначил в «Трех евреях»: в главе «Три поэта» – о поэтическом турнире Бродского, Евтушенко и Кушнера в моей питерской квартире. Так называл его Бродский – еще до их разрыва. Он всех коверкал: Барыш, Шемяка, Лимон, Маяк, Борух. Я не поддерживал с Женей отношений после отвала и не откликался на неоднократные, еще до публикации «Трех евреев», попытки Берта нас заново подружить – даже в тот раз, когда Женя в очередную гастроль в США не собрал зал (опять-таки, по его мнению, из-за Бродского) и остро нуждался в утешении, и Берт звонил мне из его номера, но я не пригласил и не приехал – только отчасти из-за своего тогдашнего нелюдимства, но еще и из инстинкта самосохранения или из мании преследования, которая у меня срабатывала здесь на каждого совка. Тем не менее спустя годы, уже в пору гласности, я передал Жене через Берта, который наладился в Москву, только что вышедших в Нью-Йорке злосчастных «Трех евреев», которые тогда еще назывались «Романом с эпиграфами» – с автографом, содержания которого, само собой, не помню. Потом Берт рассказывал, что Женя прочел роман за ночь (как раньше Фазиль, а позднее Булат), а наутро:

– Никогда не видел Женю таким разгневанным, – рассказывал Берт, возвратясь.

Маловероятно, что только из-за Евтуха: не в прозвище, а в самом «Романе с эпиграфами» дело. Боюсь, этот рассказ ему тоже придется не по ноздре, хоть я и держу слово, данное ему на панихиде Берта и Евтухом больше не называю. Еще меньше этот рассказ понравился бы Бродскому, но я пишу не для моих героев, живых или мертвых – без разницы, чтобы им угождать, а для себя самого. По внутренней потребности разобраться в случившемся и в узнанном.

Когда Евтушенко снял квартиру рядом в Куинсе, зашел как-то Берт и спросил – нет ли у нас затычки для ванной, Женя просит:

– Говорит, если у тебя найдется, он все простит.

Увы, не нашлась, и наше с Женей примирение – как оказалось, ненадолго – случилось только на панихиде Берта.

– Если я вам жму руку, значит прощаю за Евтуха, – сказал Евтушенко и тут же обрушил на меня – с ссылкой на своего тезку Рейна – новую версию конфликта с Бродским: будто бы Бродскому подкинул чернуху на него Марамзин, а тот действовал по заданию гэбухи, которая завербовала его, пока он сидел в следственном изоляторе Большого дома.

В «Трех евреях», а потом в нашем первом с Леной Клепиковой международном политологическом триллере «Андропов: тайный ход в Кремль» подробно излагается история, которая поссорила самого известного русского поэта с самым талантливым. Вкратце: будто бы с Евтушенко советовались о Бродском на самом высоком гэбистском уровне, и Евтушенко сказал то, что от него ожидали услышать – да, ему не представляется судьба Бродского в России, но хорошо бы тому упростили формальности и облегчили отъезд. Эту историю я слышал в смутном изложении от Бродского за два дня до его отъезда из России и спустя полтора месяца – от Евтушенко. Здесь мне придется процитировать «Трех евреев»:

Я понял, что он мне рассказал о разговоре с Андроповым в опровержение возможной версии Бродского. А откуда Ося всё это взял? От того же Евтуха? Вряд ли от Андропова…

Повинную голову меч не сечет, а Женя, похоже, был не уверен, правильно ли он поступил, угадывая мысли и желания председателя КГБ.

А какое чувство было у Пастернака после разговора со Сталиным о судьбе Мандельштама?

Прошлым летом в Коктебеле, едва приехав и не успев еще пожать Жене руку, я подвергся с его стороны решительному и жестокому нападению – без обиняков, он выложил мне все, что думает о Бродском, который испортил ему американское турне: инспирированная Бродским и компрометирующая Евтушенко статья во влиятельной американской газете, а из-за нее, впервые за все его поездки в Америку, полупустые залы, где он выступал. Фотограф нас заснял во время этого разговора, лицо на фотографии у Жени разъяренное.

Шквал агрессивных оправданий – Евтух настаивал на полной своей невиновости перед Бродским.

Я склонен ему верить, убрав прилагательное «полная» – скорее всего он и в самом деле невиновен или виноват без вины, так что зря Бродский затаил на него обиду.

Тех читателей, которых интересуют подробности, отсылаю к «Трем евреям», а те выдержали уже несколько изданий в Нью-Йорке, Питере и Москве, то есть общедоступны. Так или иначе, Евтушенко и Бродский были зациклены друг на друге – бельмо на глазу один у другого, и Берт, великий миротворец, попытался их помирить, хотя там вражда – в отличие от нашей с Женей – была не на жизнь, а на смерть.

Я рассказывал историю их мнимого примирения в дневниковых «Двух Бродских», прошу прощения за вынужденный повтор.

К тому времени Бродский уже вышел из Американской академии искусств в знак протеста, что в нее иностранным членом ввели Евтушенко, объясняя свой демарш объективными причинами, хотя налицо были как раз субъективные. И вот Берт сводит Евтушенко с Бродским в гостиничном номере, а сам спускается в ресторан, заказывает столик в надежде славы и добра. Выяснив отношения, пииты являются через час, поднимают тост друг за друга, Ося обещает зла на Женю не держать. Все довольны, все смеются – больше других, понятно, домодельный киссинджер. Недели через две Берт встречает общего знакомого, тот рассказывает, как в какой-то компании Бродский поносил Евтушенко. Берт заверяет приятеля, что это уже в прошлом, теперь все будет иначе, он их помирил. «Когда?» Сверяют даты – выясняется, что Бродский поливал Женю после их примирения. Наивный Берт потрясен:

– Поэт хороший, а человек – нет.

«Про Евтушенко можно сказать наоборот», – промолчал я и хорошо сделал, потому как ради красного словца, а на самом деле у Евтушенко много отличных стихов, хотя и шлака навалом. А Берту я рассказал тогда анекдот, как один индеец раскроил другому череп трубкой мира.

Другой вопрос: Берт мирил Бродского с Евтушенко из общехристианских (как-никак мормон!) или дружеских побуждений? Их с Женей связывала 40-летняя дружба, с первого приезда Жени в Америку, когда Берт, тогда аспирант Гарварда, пообещал безвестному за океаном Евтушенко устроить гастрольное турне по всей Америке. Фантастика! Берт, однако, сдержал слово и привез в Москву контракт на выступления в 28 колледжах. Женя, в свою очередь, познакомил его с Окуджавой, Вознесенским, Ахмадулиной и Аксеновым – этот десант и был сброшен Россией на Америку. Да только все не так просто, что и выяснилось на Бертовой панихиде, почему, собственно, я и упоминаю все эти детали, которые заиграют после того, как я оглашу то, что узнал.

Важно также упомянуть, что власти поначалу препятствовали американским контактам «великолепной пятерки» и, в частности, сорвали первую американскую гастроль Евтушенко, подозревая провокацию ЦРУ, что легче всего объяснить манией преследования у КГБ, хотя это была не мания, а реальность, но я опять забегаю вперед.

Не знаю, как у Евтушенко, но у Берта никого ближе и родней в этом мире не было. Шутя я как-то сравнил их с однояйцевыми близнецами.

Стоило Жене мигнуть – и Берт бросал все и устремлялся к другу. Лиля обижалась, когда он целыми днями пропадал где-то с Женей, оставляя ее одну с Анной Беллой, названной так в честь двух русских поэтесс.

(Думаю, что и Лилю, красивую татарку чистых кровей, Берт выбрал в жены из-за разительного сходства с юной Ахмадулиной, первую книгу которой он перевел на английский.) Да я и сам свидетель: уже в нашу с Леной бытность в Куинс-колледже приглашенными профессорами, когда Евтушенко нагрянул нежданно, Берт, всех подведя, бросил классы и отправился с ним в очередное турне. Это чуть не стоило ему кафедры, которую он возглавлял, – меня тогда удивило, как Берт выкрутился. Теперь-то все встает на свои места. Как и то, что скуповатый по природе Берт, когда расходы на организацию выступления превышали сборы от него, выкладывал Жене гонорар из собственного кармана.

Выходит, не из собственного. А Евтушенко об этом знал? Когда он пожаловался Берту, что его шантажирует КГБ, Берт тут же организовал ему охрану из трех телохранителей, сославшись на помощь сенатора Джарвица.

Не из-за этой ли поглощающей дружбы Берт проворонил другого русского поэта – Бродского, хотя именно по инициативе профессора Тодда того взяли в 73-м на семестр в Куинс-колледж (нас с Леной в 78-м на два семестра, а Евтушенко в 94-м с тенюром)? Отношения у них не сложились, и спустя несколько лет Бродский, помню, морщился при одном упоминании Берта Тодда. Или дело в ревности, которую Бродский, требовавший от друзей абсолютной лояльности, испытывал к Евтушенко, а потому предпочел в друзья и переводчики «незанятого» Барри Рубина? (Вера Данэм, другой профессор Куинс-колледжа, досталась Вознесенскому – такое вот распределение ролей.)

Так или иначе, заштатный Куинс-колледж стал на какое-то время пристанищем и убежищем рашн политикал эмигре. Хоть Евтушенко и не эмигре в буквальном, статусном смысле, да и времена другие, когда Россия, перестав быть супердержавой, ушла из мировых новостей и русские кафедры повсюду, включая Куинс-колледж, позакрывали, но Берту тем не менее удалось протащить сюда Евтушенко почетным профессором: distinguished professor. Из-за чего и разразился скандал, с участием Бродского, уже на исходе его жизненных сил, ибо, как считал Бродский, Евтушенко взяли на место несправедливо уволенного Барри Рубина. Но скандал все-таки не такой сильный, на весь город, как несколькими годами раньше, когда в должности заведующего новообразованной кафедрой иудаистики не утвердили Томаса Бёрда – потому что не еврей (бельгиец). Несмотря на знание тем идиша и идишной культуры, но спонсоры-ортодоксы, когда на них накинулись евреи-либералы из «Нью-Йорк таймс» (в таком случае, писали они, зав. античной кафедрой должен быть древний грек или древний римлянин), ссылались именно на идиш: кому нужен нафталинный идиш, когда зав. иудаистской кафедрой должен знать иврит? Понятно, антисемиты возрадовались этому скандалу как доказательству еврейской, с библейских времен, ксенофобии. Их бы успокоило разве что если бы шефом иудаистики был назначен юдоед. Как в гестапо. Том тоже был на панихиде Берта и единственный из выступавших плакал. По Берту? По себе? Та история его здорово подкосила.

Проживи Бродский пару месяцев дольше, он, возможно, и довел бы второй куинсколледжный скандал до крещендо, то есть до уровня первого, с выносом избяного сора на страницы «Нью-Йорк таймс», главного мирового арбитра и вершителя судеб. Судьба распорядилась иначе, а сослагательные гипотезы альтернативного прошлого – в отличие от футурологических – невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть.

На панихиде Берта – точнее на последовавшей за ней тусовке – мне и вручили два письма, о содержании одного я знал раньше, другое оказалось для меня полным сюрпризом. Меня предупредили, чтобы я читал их не прилюдно, лучше – дома, но – нетерпение сердца! – я не внял и вышел из Klapper Hall на лужайку кампуса. Уже зажглись фонари и звезды, с куинсовского холма, как на ладони, сиял силуэт Манхэттена (минус голубые башни-близнецы, к «дыре в пейзаже» надо было еще привыкнуть), стояло бабье, или, как здесь говорят, индейское лето, я был в легком подпитии, но письма меня мгновенно отрезвили. Одно – от Бродского президенту куинсовского колледжа: про уволенного Барри Рубина и взятого взамен Женю Евтушенко. Другое – от Берта второй жене, которую он попрекал, что та раскрыла его тайну третьей жене: что он был агентом ЦРУ.

Когда я вернулся в Klapper Hall, там слегка поредело, но Женя все еще тусовался с нервным пианистом из «Русского самовара» и парочкой бухарских студенток; несостоявшийся шеф иудастики Томас Бёрд утирал слезы, которые начал проливать на трибуне; вдовы Джеймса Бонда сбились в кружок и делились впечатлениями о жизни с ним (предположил я). Последняя, тридцатью тремя годами его младше (Лиля, мой гид по панихиде, все более походившей на склеп, где плакальщики – они же мертвецы), сообщила, что Берт был сексуально энергичен и, как латентный педофил, предпочитал субтильных женщин, а Лиля как раз из породы «маленькая собачка до смерти щенок». Я стал гадать, а где же здесь представитель той организации, к которой тайно принадлежал наш с Женей mutual friend[10]10
  Общий друг.


[Закрыть]
, и знает ли Евтушенко о том, что был связан дружбой не просто со своим переводчиком и импресарио, но со шпионом – и знал ли об этом раньше?

It would not be honest if I did not tell you that I was terribly disappointed that you should have told Lilia that I had worked for the CIA… – пишет Берт в своем письме. – It was not your right to tell her what I had once told you in intimacy and with a solemn promise from you that you would never tell anyone.

Th ere were then and there have remained serious reasons for this and I can only understand the lapse on your part as a combination of your continuing pain and anger at me and the reasonable surmise that time has passed and it does not matter now. It does.[11]11
  Было бы нечестно не сказать тебе, что я был ужасно разочарован, что ты сказала Лиле, что я работал на ЦРУ… Ты не имела права говорить ей то, что я сказал тебе однажды в минуту близости, взяв с тебя клятву, что ты никому больше не скажешь. Для этого были – и до сих пор – серьезные причины, и я могу объяснить эту промашку с твоей стороны все еще длящейся болью и гневом на меня и вполне понятным резоном, что время прошло и это больше не играет никакой роли. Играет. (Намек на то, что Берт в это время – письмо написано в 93-м – продолжал сотрудничать с ЦРУ. – В. С.)


[Закрыть]

Всё вдруг предстало в ином, ярком до рези свете: от организованных Бертом американских турне Евтушенко с телохранителями и гонорарами не из собственного все-таки кармана, когда не было сборов, – до самого шестидесятничества как политического – скорее, чем культурного – явления. А я-то подозревал Берта в связях с гэбухой (не на стукаческом, понятно, уровне) и материализовал свои подозрения в герое-рассказчике моего псевдодетектива «Матрешка», которого списал с него, не догадываясь о его главной служебной и жизненной функции (роман и посвящен Тодду). Что, впрочем, не мешает одно другому – мог быть и двойным шпионом. Как по ту сторону евклидова пространства сходятся параллельные линии, так и две эти организации-близняшки где-то за пределами противостояния супердержав – как, скажем, сейчас, но и тогда, на иной, правда, высоте… бла-бла-бла. Но тогда не есть ли и шестидесятничество побочный продукт этого мистического, за земными пределами, сотрудничества ЦРУ с КГБ, а наш с Женей общий друг – гермес, посланник, посредник этих богов всемирного политического Олимпа?

Тысячи вопросов сверлили мой мозг в связи с Бертовым признанием. Я даже позабыл о доносе на Евтушенко, сочиненном Бродским за два с половиной месяца до смерти, а Ося как раз от шестидесятничества всячески открещивался, да и не был шестидесятником ни по возрасту, ни по тенденции, ни по индивидуальности – слишком яркой, чтобы вместиться в прокрустово ложе массовки: одинокий волк. Их – Евтушенко и Бродского – контроверзы были общеизвестны, но одно дело – устные наговоры, другое – такое вот совковое письмецо!

One can’t think of a more grotesque irony that this, – писал Бродский, сравнивая увольняемого из Куинс-колледжа Рубина и взятого туда Евтушенко на гамлетов манер, как тот отца с отчимом: – You are about to kick out a man who for over three decades studiously sought to bring the American public to a greater understanding of Russian culture and hire an individual who during the same period was systematically spewing poison of the ‘stars on your banner are bullet holes, America’ variety in the Soviet press.

Times have changed, of course, and bygones should be bygones. But „the end of history,“ Mr. President, doesn’t yet mean the end of ethics. Or does it? [12] 12
  Трудно представить больший гротеск. Вы готовы вышвырнуть человека, который свыше трех десятилетий изо всех сил старался внедрить в американцев лучшее понимание русской культуры, а берете типа, который в течение того же периода систематически брызжет ядом в советской прессе, как, например, «звезды на твоем флаге – дыры от пуль, Америка». Конечно, времена меняются, и кто прошлое помянет, тому глаз вон. Но «конец истории», мистер Президент, не есть еще конец этики. Или я не прав?
  Стиховую цитату Евтушенко даю в обратном переводе, но вот точная цитата из стихотворения Евтушенко на смерть Роберта Кеннеди:
Линкольн хрипит в гранитном кресле ранено.В него стреляют вновь. Зверье зверьем,И звезды, словно пуль прострелы рваные,Америка, на знамени твоем.  Так что у Бродского в его кляузном письме явная натяжка, а цитата вырвана из контекста и переврана.
  Сам Евтушенко теперь говорит, что я дал ему это письмо на похоронах Берта Тодда: «Ну вот, смерть Берта сняла с меня табу. Он когда-то запретил мне показывать тебе это письмо», – будто бы сказал я. И далее: «Раскрываю письмо, читаю. Что же узнаю. Оказывается, Бродский написал президенту Куинс-колледжа, где в 1991 году оформлялись мои документы, что я не имею морального права работать там профессором. Потому что я якобы оскорбил американский флаг в своих стихах. Что ж тут оскорбительного, если я разделил возмущение и боль большинства американцев этим убийством (Роберта Кеннеди – В.С.)?…Несколько последних лет Бродский прекратил какие-либо нападки на меня…»
  Понимая обиду Евтушенко, настаиваю все-таки на моей хронологии и на моей версии: письмо Бродского помечено 8 ноября 1995 года, так что он не только не прекращал наскоки на коллегу, но незадолго до смерти возобновил их.
  А на похоронах Берта Тодда я не был – только на панихиде, с Женей я на «вы» и письма ему не показывал, а зачитал по телефону. Прочесть его полностью он мог только в моей начальной публикации этой истории в периодике.


[Закрыть]

Хмель с меня как рукой сняло, но теперь я был пьян открывшейся мне интригой и возможностью тут же продлить ее во времени, пусть и в том же пространстве Куинс-колледжа. Тем более человек, вручивший мне телегу Бродского на Евтушенко, уже слинял, да и не брал с меня слово хранить вечно. Но тут я вспомнил, как однажды сидели мы с Бертом у него дома и трепались под уютное жужжание факса, пока адская эта машина не гильотинировала полученный документ, и Берт, прочтя, передал мне: отказ другого нобельца, Милоша, от предложенной ему докторской мантии Куинс-колледжа по той причине, что там преподает Евтушенко. Хоть он и не хочет вмешиваться в дрязги русских, писал Милош, но принятие почетной степени в этой ситуации было бы оскорблением памяти Бродского.

– Если бы ты знал, сколько Женя натерпелся от Бродского! – сказал Берт. – Женю тотально бойкотируют, отказ за отказом, всеобщий остракизм. Особенно здесь, в Нью-Йорке. Какой-нибудь прием или банкет – приглашают Евтушенко, а потом отменяют приглашение из-за того, что гости отказываются с ним рядом сидеть. Я ему не рассказываю, не хочу огорчать. И этот факс тоже не покажу. Женя очень ранимый.

Ранимый так ранимый, решил я, и письмо Жене на поминках Джеймса Бонда не показал, удержался. Но на другой день Женя звонит мне сам, он улетает на месяц в Москву, полчаса трепа после четвертьвековой тишины, две главные темы – сначала я (веселым был всегда, но появилась легкость, с какой я обижаю людей; да, мы такие, как вы рассказываете, но у вас нет сожаления, что мы такие, вы пишете без боли – и тут я вспомнил, как давным-давно, в другой жизни, в Москве, мой друг Таня Бек сказала, что любопытство выело во мне все остальные чувства), потом Бродский. Тут я не утерпел и, к слову, зачитал доносительное письмо Бродского. Я был горевестником поневоле. А что мне было делать? Скрыть это письмо от собеседника?

Евтушенко был потрясен – привык к оральным наездам, никак не ожидал письменного. В голосе у него была растерянность:

– Подарок на Новый год.

– Ну, до Нового года еще надо дожить.

– Как бы достать это письмо?

– Оно передо мной.

– Вы собираетесь его публиковать?

– Факсимильно? Не знаю. Но помяну или процитирую в моем романе о человеке, похожем на Бродского, – это уж точно. В главе «Бродский – Евтушенко».

– Вы пишете роман о Бродском?

– О человеке, похожем на Бродского, – еще раз уточнил я на всякий случай. – Чтобы сделать Бродского похожим на человека. Стащить его с пьедестала.

Забегая вперед. После публикации этой истории в американской периодике я послал ее наудачу в «Литературку», которая охотно печатала главы из «Post mortem», упомянутого романа о человеке, похожем на Бродского. Произошла, видимо, какая-то заминка – я не получал из редакции ни «да», ни «нет». Как оказалось, главред был в сомнениях, не зная, что делать с моим скандальным докурассказом. Пока не встретил Вас случайно в Переделкине и не поделился с Вами своими сомнениями:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю