355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бушин » Честь и бесчестье нации » Текст книги (страница 9)
Честь и бесчестье нации
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 10:07

Текст книги "Честь и бесчестье нации"


Автор книги: Владимир Бушин


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)

Нет, не хватило бы сил у Достоевского прочитать все это, а если и прочитал бы – не поверил! Прогулки под липами? Обед из трех блюд? Кисели-компоты? Послеобеденный мертвый час? Зеленая травка? Еженедельные выходные? Да в Омском остроге за целый год было у каторжан всего три нерабочих дня – Рождество, Пасха и день тезоименитства государя. Ночные концерты, волейбол?.. Да откуда сил на это взять после двухсот с лишним кирпичей?

По воспоминаниям Л. Копелева, в Марфинской спецтюрьме было две знаменитых волейбольных команды: "Железная воля" и "Соколы". Солженицын играл за первую. И вот представьте себе: в трусах и майках выходят на площадку два гения, два титана. Подача! Мяч в игре. Пас. Другой! Блок!.. Но что это? Наш герой грохнулся наземь. В чем дело? А это Достоевский, блокируя удар, нечаянно заехал ему по физиономии своими кандалами… Странно, если такой сон ни разу не приснился Александру Исаевичу во время мертвого часа на травке.

На такой вот каторге, где самым ужасным были муки слова за письменным столом (поэт сказал: "Нет на свете мук ужасней муки слова"), Солженицын и отбыл большую часть своего срока.

Где его Большая Ложка?

Как же сложилась жизнь и работа нашего героя на новом и последнем месте его неволи? Он пишет: «В начале своего лагерного пути я очень хотел уйти с общих работ, но не умел». Не умел? Да кто же тогда витал почти все время в руководящих сферах – то мастером, то завпроизводством, то помощником нормировщика? Кто трудился в поте лица библиотекарем, толмачом и математиком? Кто и вовсе бездельничал? Нет, не только в начале, а на протяжении всего срока мы видим неукоснительное и весьма успешное стремление улизнуть от общих работ, выбиться в лагерные придурки. Между тем штаб-лекарь И. И. Троицкий, знавший Достоевского по каторге, вспомнил, что тот «на все работы ходил наравне с другими».

Но как бы то ни было, а герой заявил: "Приехав в Экибастуз на шестом году заключения, я решил получить рабочую специальность". Иначе говоря, решил продолжить накопление пролетарского стажа. До сих пор, как помним, эти специальности не больно-то ему давались. Как же теперь? А вот: "Такая специальность подвернулась – каменщиком. А при повороте судьбы я еще побывал (!) и литейщиком". Наконец-то добрались мы до этих пролетарских специальностей, в которых Солженицын, как говорил доверчивым американцам, проработал в жизни "немало лет", а на самом-то деле именно только "побывал" – точно сказано!

Нет оснований утверждать, что профессией каменщика будущий отшельник овладел лучше, чем в свое время – маляра. Однако он поспешил свое, хотя и позднее, но страстное приобщение к пролетариату сделать фактом высокой поэзии. Пишет стихотворение "Каменщик", которое начиналось так: "Вот – я каменщик…" Осень и зиму пробыл в бригаде каменщиков. Так что эти пять-шесть месяцев мы обязаны отнести к его действительному рабочему стажу.

А дальше? А дальше однолагерник Д. М. Панин пишет: "На мое бригадирское место удалось устроить Солженицына". Что ж, опять за старое? И это после стихов-то в честь приобщения? "С бригадирской должностью Саня справляется, – пишет Решетовская, – она кажется ему необременительной. Чувствует себя здоровым и бодрым".

На очередной руководящей должности герой пробыл до конца января 1952 года, когда заболел и лег в госпиталь. 12 февраля его оперировали под местной анестезией по поводу опухоли в брюшной полости. Как объяснили больному врачи, а он написал жене, "опухоль не имела спаек с окружающими тканями, сохраняла капсуловидную замкнутость и потому не могла дать метастазов". С. Говорухин уверяет, что "через две недели после операции Солженицын уже работал на тяжелейшем производстве – в литейном цеху". Ничего подобного. Чувствовал он себя после операции хорошо, но вот что все-таки его терзало. "Вырастает тридцатилетний оболтус, – жалуется он в письме, – прочитывает тысячи книг, а не может наточить топора или насадить ручки на молоток". Мало того, несмотря на эрудицию, оболтус даже пишет-то об этом несуразно: "насадить ручки на молоток". И вот он снова загорается желанием стать пролетарием – научиться столярному делу. Но, сообщает Решетовская, "не судьба овладеть Сане столярным делом!". Опять!.. Так что восторженная догадка Л. Аннинского, будто книжные полки в вермонтском поместье тороватый хозяин смастерил сам, увы, неосновательна.

Только после этой неудачи, сообразив, как трудно стать столяром, герой решает сделаться литейщиком. Правда, стихов об этом он почему-то не писал, не объявил "Вот – я литейщик", но у него осталось вещественное доказательство этой славной, поистине пролетарской страницы своей трудовой биографии. Догадываетесь, критики, какое? Ну, конечно, большая ложка, которую Александр Исаевич сразу же отлил из алюминия, как только узнал, что он плавится. Говорухин, вероятно, мог видеть эту Большую Ложку в Кавендише. Может, сподобился и кашку манную кушать ею.

Если подвести итог лагерной трудовой биографии Александра Солженицына, то приходится констатировать: "братьями по труду" он мог бы с несколько большим основанием называть библиотекарей, нормировщиков и счетоводов, чем каменщиков, литейщиков и чернорабочих. Увы…

Шоколадка за щекой и тараканы во щах

От Большой Ложки закономерно будет еще раз вернуться к вопросу о киселях-компотах. Конечно, в Экибастузском особлагере с этим дело обстояло хуже, чем в Марфино, хотя и не бедственно. Но опять же все познается в сравнении. Солженицын пишет: «Большинство заключенных радо было купить в лагерном ларьке сгущенное молоко, маргарин, поганых конфет». Он не покупал поганых конфет, ибо, по его словам, «в наших каторжных Особлагерях могли получать неограниченное число посылок (их вес 8 кг был общепочтовым ограничением)», но если другие по разным причинам все-таки не получали, не от кого, например, то Солженицын весь срок получал от жены и ее родственников вначале еженедельные передачи, потом – ежемесячные посылки. Кое-что ему даже надоедало, и он порой привередничал в письмах: «Сухофруктов больше не надо. Особенно хочется мучного и сладкого. Всякие изделия, которые вы присылаете – объедение». Это голос, и речь, и желания не горемыки, изможденного трудом и голодом, а сытого лакомки, имеющего отличный аппетит. Ну, жена послала сладкого, и вот он сообщает: «Посасываю потихоньку третий том „Войны и мира“ и вместе с ним творю шоколадку…»

Что ж, Достоевский тоже был почти удовлетворен лагерными харчами: "Пища показалась мне довольно достаточною. Арестанты уверяли, что такой нет в арестантских ротах европейской России… Впрочем, арестанты, хвалясь своею пищею, говорили только про один хлеб. Щи же были очень неказисты, они слегка заправлялись крупой и были жидкие, тощие. Меня ужасало в них огромное количество тараканов. Арестанты же не обращали на это никакого внимания". Итак, у одного гения за щекой шоколадка, а у другого во щах насекомое шоколадного цвета, только всего и разницы. Правда, первый, дососав шоколадку, однажды назвал себя "бронированным лагерником", да еще гордо воскликнул: "Уж мой ли язык забыл вкус баланды!" Второй ничего подобного никогда не говорил.

И вот заключительный штрих общей картины солженицынского ада: может быть, еще больше, чем шоколадке за щекой Александра Исаевича, обитатели Мертвого дома удивились бы "Войне и миру" в его руках и множеству других книг, прочитанных им в лагере, как и бесчисленным поэмам, пьесам, рассказам, написанным там же, да еще штудированию английского языка (увы, малоуспешному). Действительно, в Лубянке, например, он читает таких авторов, которых тогда, в 1945 году, и на свободе-то достать было почти невозможно: Мережковского, Замятина, Пильняка, Пантелеймона Романова… Вы послушайте: "Библиотека Лубянки – ее украшение. Книг приносят столько, сколько людей в камере. Иногда библиотекарша на чудо исполняет наши заказы!" Подумайте только: заказы! А в Марфино утонченный библиоман имел возможность делать заказы даже в главной библиотеке страны – в Ленинке. В Мертвом же доме была только одна Библия, и ничего больше. Достоевский писал А. Н. Майкову: "В каторге я читал очень мало, решительно не было книг. А сколько мук я терпел оттого, что не мог в каторге писать…" Кто может ведать, что потеряло человечество из-за долгой острожной немоты Достоевского и во что обошлась патологическая болтливость Солженицына и в неволе и на свободе, и в России и в Америке, и в книгах и на телевидении.

Обогнавший время

Повторим внятно еще раз: любое пребывание на фронте может для человека кончиться трагически, и любая служба там полезна для общего дела победы; в то же время любая неволя, даже если она с зеленой травкой и волейболом, полуночными концертами и заказами книг в Ленинке, с послеобеденным сном и писанием романов, – все равно тягость и мука. И мы не стали бы говорить ни о фронте, ни о каторге Солженицына, если бы он, напялив личину пророка, объявив себя Мечом Божьим, в первом случае не оказался бы хвастуном и крохобором, а во втором, то и дело талдыча о своем христианстве, не стал бы так злобно глумиться над каторгой Достоевского с ее кандалами и вшами, смрадным ложем в три доски и тараканами во щах, с ее тяжким трудом и тремя нерабочими днями в году. Да взять хотя бы и такой по сравнению со всем остальным мизер: Солженицыну срок неволи был засчитан со дня ареста на фронте, в Восточной Пруссии, а Достоевскому – только со дня прибытия в Омский острог, предшествующие же одиннадцать месяцев в каменном мешке Алексеевского равелина и зимнего кандального пути – коту под хвост. Казалось бы, одно это у истинного христианина, у любого порядочного человека должно вызвать сострадание и уж во всяком случае остановить злобное перо. Но этого не случилось. И неудивительно, ибо вот что говорят о солженицынском христианстве люди, близко знавшие его на протяжении десятилетий. Владимир Лакшин: «В христианство его я не верю, потому что нельзя быть христианином с такой мизантропической наклонностью ума и таким самообожанием». Лев Копелев: «Пафос христианства устремлен к таким нравственным качествам, как любовь к ближнему, прощение, терпимость. Это основы христианства, а они, как известно, не прельстили Солженицына. Его обращение к Богу наигранно и носит чисто прагматический характер».

Особый цинизм глумления этого лжехристианина еще и в том, что ведь сам-то он, выйдя на свободу, издал горы книг, отхватил Нобелевскую, огреб нешуточное богатство, купил поместье в США, второе – в России, дожил в отменном здравии вот уже почти до восьмидесяти лет, а жертва его разоблачений, пережив и страх смертной казни, и кандальную каторгу, и унизительную солдатчину, потом всю жизнь бился в долгах, писал из-за безденежья всегда в спешке, болел и скончал свои дни в шестьдесят лет.

А уж надо ли говорить о том, что перевешивает на весах литературы, что человечество держит у сердца и будет держать в будущем, – "Записки из Мертвого дома" или "Архипелаг", "Преступление и наказание" или "Раковый корпус", "Братья Карамазовы" или "В круге первом"…

Едва ступив на русскую землю, Солженицын опять начал призывать всех нас к покаянию. Вот и показал бы христианский пример, начав с себя, – покаялся бы перед великим сыном русского народа и его собратьями по несчастью за свою злобную ложь об их кандальных муках.

Мы неоднократно ссылались в нашем повествовании на Н. Решетовскую, первую жену Солженицына, на ее книгу "В споре со временем", вышедшую в Москве в 1974 году. В 1991 году в Омске она была издана под гораздо более верным названием – "Обгоняя время". Да, вся мерзость нынешнего времени – пещерный антикоммунизм и малограмотная антисоветчина, злобность и лживость, цинизм и нахрап, религиозное ханжество и холуйство перед Западом – все это уже давно, обогнав время, было явлено миру в страшном образе Солженицына. "Этот человек, – писал о нем Александр Зиновьев, – одна из самых гнусных личностей в истории нашей страны наряду с Горбачевым, Ельциным, Яковлевым, Шеварднадзе и прочими подлецами более мелкого масштаба".

Аль-Кодс. 1994. № 23 (44). Июль

Герои, пустозвоны и молчальники

В преддверии пятидесятилетия нашей великой Победы яковлевско-попцовское телевидение много поработало, стараясь создать соответствующую суперпраздничную атмосферу. Большую роль сыграл в этом цикл передач, главными героями которых были самые мощные столпы демократии. Возглавила цикл, разумеется, передача, в которой фигурировал сам Александр Яковлев, – академик, орденоносец, председатель, член. Потом пошли Георгий Арбатов, Зиновий Гердт, Булат Окуджава… На последней передаче стоит остановиться.

Ну, Б. Окуджаву все знают. Человек он, бесспорно, талантливый. Во всяком случае, на мой взгляд, как писатель он талантливей, допустим, чем Волкогонов как историк, Яковлев как философ, Козырев как дипломат, Грачев как полководец и даже Ельцин как президент. И то сказать, не принимал же Булат Шалвович непосредственного участия, например, в расстреле своего парламента, а лишь выразил публично свое восхищение этой миротворческой акцией.

Как у всякого талантливого человека, у Окуджавы есть свои слабости, заблуждения, противоречия. Так, не будучи русским аристократом, подобно, скажем, графу Толстому, он считает себя, однако, знатоком быта русской аристократии середины прошлого века. Увы, это глубокое заблуждение, которое, как мы видели, обнаруживается в его романах повсеместно. Однако это не мешает Окуджаве не только считать себя знатоком жизни русской аристократии, но и объявить аристократом собственную персону. "Меня, – говорит, – однажды спросили, как я отношусь к Юрию Бондареву. Я ответил: "Как аристократ к лакею". Здесь мы сталкиваемся еще с одной примечательной особенностью автора: нередко он говорит совершенно обратное тому, что хочет сказать. В самом деле, хотел сказать, что относится к собрату по перу с полным презрением. А что сказал? Ведь аристократ, если он не дурак и не хам, прекрасно понимает, что труд лакея, слуги, официанта, дворецкого весьма нелегок, непрост и требует соответствующей квалификации, а потому вполне заслуживает уважения. Но Окуджава с детства воспитан родителями, видимо, тусклыми функционерами партии, в презрении к слугам и официантам, и до семидесяти с лишним лет так и дожил с этим высокомерием в душе, за что сам вполне заслуживает презрения, – вот и все, что сказал он своим афоризмом.

Целый час говорил Окуджава с телеэкрана о Сталине, Жукове, Шолохове, – как лакей об аристократах. А также о Евтушенко и Вознесенском, – как лакей о лакеях.

О Сталине он всегда твердит примерно одно и то же:

Маленький, немытый и рябой…

Рябой это верно. Что ж делать? Никто ведь не корит Окуджаву за то, что он лыс и тщедушен. Уж так распорядилась природа, против не попрешь. Немытый? Кто-то заметил: человеку, впервые сходившему в баню на старости лет, все человечество кажется немытым. Окуджава впервые сходил в баню в 67 лет. Маленький? Известный потрошитель истории генерал Д. Волкогонов в своей давно забытой книге "Триумф и трагедия" воспроизвел страницу из дела И. В. Сталина, заведенного в 1908 году в Бакинском жандармском управлении (БЖУ). Там фотография и текст свидетельствуют: рост Иосифа Виссарионовича составлял 174 сантиметра, – средний мужской рост. Между тем, по данным ЦПЛ (Центральной поликлиники Литфонда), рост самого Окуджавы 169 сантиметров. Следовательно, как говаривали русские аристократы, чья бы корова мычала…

Пылко говорил Окуджава о Сталине и Жукове, но особенно распалился, когда настала очередь дать историческую оценку Михаилу Шолохову накануне его 90-летия. Ну так разошелся! Зубами клацал… И тут мне вспомнился журнал "Огонек" № 5 за 1987 год. Во всю обложку – роскошная фотография: Евтушенко, Вознесенский, Окуджава… На фоне роскошной казенной дачи кого-то из них в Переделкине, ныне, вероятно, чубайсизированной. Сытые, гладкие, довольные собой, в мехах. Все улыбаются, миляги. А в журнале – статья: это, дескать, мы, а не кто другой, были буревестниками перестройки. Уж точно, они… Но что там виднеется за спиной Окуджавы? – гля, бульдог! Здоровый, криволапый. Так вот, когда этот аристократ начал клацать зубами, мне показалось, что бульдог пролез между Вознесенским и Окуджавой вперед и начал речь: "Классик русской и мировой литературы Михаил Шолохов с точки зрения бульдогов"…

Что еще запомнилось в этой передаче? Конечно же, стихи, с такой болью прочитанные автором:

 
Меня удручают размеры страны…
 

Ну, это понятно. Размеры России многих удручали: ордынцев и поляков, Карла XII и Наполеона, кайзера Вильгельма и Гитлера. И ныне кое-кого удручают, например, небезызвестного дипломата Кунадзе, горевшего желанием уменьшить размеры страны хотя бы за счет Курильских островов. Но до конца дней своих все они так и остались при своем удручении. А вот драматические терзания Окуджавы легко разрешить. Действительно, если его так удручают 17 миллионов квадратных километров России, то почему бы не перебраться на родину своего отца, в Грузию, где в молодости и сам жил, получил бесплатно высшее образование. Тут всего 69,7 тысячи квадратных километров – как уютно! И это велико? Ну, тогда на родину матери – в Армению, она еще уютней – 29,8 тысячи квадратных километров. Опять слишком много? Тогда в Израиль – всего 20,7 тысячи… Нет, никуда он со своим бульдогом не уедет, ибо ни в одной стране мира им, короткошерстным, не позволят публично поносить великих деятелей родной истории и культуры да жаловаться, что страна слишком велика. Попробовал бы Окуджава, допустим, в США, где не раз бывал, поскулить по телевидению: «Меня удручают размеры вашей страны! Верните Мексике половину ее территории, что вы оттяпали когда-то, Испании – Флориду, которую вынудили уступить вам, Франции – Западную Луизиану, России – Аляску. Вот тогда я буду вас уважать, янки загребущие…» Нетушки, ничего подобного Окуджава в США не говорит, а поет нежную песенку о маленьком оркестре под управлением любви. А вякнул бы – тотчас выставили бы!

Между тем юбилей Победы приближался. И вот в самый его канун 8 мая в передаче "Без ретуши" на наши телеэкраны как достойного финалиста выпустили Григория Бакланова. Я включил ее в тот момент, когда ведущий Сергей Торчинский говорил герою передачи: "Я знал участника войны Гурвича. У него было два ордена Красного Знамени… Вам, фронтовику, известно, конечно, как трудно было человеку с такой фамилией получить две столь высокие награды…" Так и сказал: с такой, мол, трудной, непроходимой фамилией. Я замер. Ну, думаю, сейчас мой старый друг Гриша, однокашник по Литературному институту, врежет этому тележиду. Уж Гриша-то, писатель-фронтовик, еврей-интернационалист, знает правду. Я ожидал, что скажет примерно так: "Любезный Сергей Григорьевич, а не знаете ли вы другого Гурвича, члена партии с 1944 года? Он с такой точно непроходимой фамилией, как понимаете, да еще с таким именем, как Семен Исаакович, получил на фронте не два, а четыре ордена Красного Знамени, да еще орден Александра Невского, два ордена Отечественной войны первой степени, два ордена Красной Звезды, а в октябре 1944 года – Золотую Звезду Героя и орден Ленина. Неужто не слышали? Какой же вы еврей!.. Правда, дослужиться до генерал-полковника, как Давиду Абрамовичу Драгунскому, тем паче до генерала армии, как Якову Григорьевичу Крейзеру, Семену Исааковичу не удалось, но полковника все-таки получил. Как полезно подумать бы вам, милый Сережа, о таких фактах, прежде чем лезть на экран со своими намеками, изобличающими олуха царя небесного…"

Впрочем, я не совсем уверен, что Торчинский назвал Гурвича. Может быть, Гуревича. Тогда Бакланов мог сказать ему так: "Я, молодой человек, знаю двух Гуревичей – Михаила Львовича и Семена Шоломовича. Вы кем в армии были – не кашеваром ли? Не по военторговской ли части? Или вовсе не служили? А Михаил Львович был артиллеристом, командовал батареей "сорокапяток". Слышали? Противотанковая пушчонка такая. Ее на фронте звали "прощай, родина!", ибо частенько выходила она на прямую наводку. И впрямь, 17 сентября 1943 года у деревни Тарасово на Смоленщине в обнимку со своей "сорокапяткой" попрощался Михаил Львович с родиной. Но перед этим бой он вел так доблестно, что тоже заслужил звание Героя. А Семен Шоломович был связистом. Звание Героя получил за мужество при форсировании Днепра в том же памятном сентябре… А знаете ли вы, кашевар, сколько всего евреев за годы войны удостоились звания Героя Советского Союза? В эти предпраздничные дни по одной программе вашего телевидения говорили: 135, по другой – 150. На самом деле 108. О, это немало! Один лишь Солженицын, звуковой разведчик, может уверять, что "на фронте Героя давали только отличникам боевой да политической подготовки". Есть среди евреев и дважды Герои, как упоминавшийся Давид Абрамович Драгунский. Писатель Вячеслав Кондратьев почему-то уверял, что по относительному исчислению евреи на первом месте по числу Героев за время войны. Нет, это не так. Они достойно стоят на пятом или шестом месте. Но разве во время войны кто-то держал в уме мысль о каком-то там месте…"

Но что же Бакланов – писатель-фронтовик, еврей-интернационалист, мой дорогой однокашничек? Он промолчал, он пропустил невежественно-лживую поджигательскую реплику Торчинского мимо ушей, словно это была всем давно известная истина, – что ж о ней рассусоливать. Взгляд у него был отсутствующий. Возможно, он размышлял, прикидывая, кого бы еще вслед за Бушиным огласить фашистом, да так вельмигласно, так ловко, чтобы президент, проспавшись, разглядел. А потом пустозвоны и молчальники еще стенать да жаловаться будут: антисемитизм заел! Да кто же делает для этого больше, чем они?

… Между прочим, после той передачи С. Торчинский больше не появлялся на экране. В чем дело? Неужто совесть проснулась и сменил профессию? Кто-то мне рассказывал, что видел его в зоопарке, работает там в слоновнике яйцекачателем: за качок – пятачок, а за пару – гривенник. Ну, слава Богу, нашел себя человек.

Правда России. 1995. 25 мая


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю