355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Маканин » Андеграунд, или Герой нашего времени » Текст книги (страница 11)
Андеграунд, или Герой нашего времени
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 10:31

Текст книги "Андеграунд, или Герой нашего времени"


Автор книги: Владимир Маканин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

А я сказал ей приятное: про холеность ее тела. Она улыбнулась:

– Умею жить одна. Сколько угодно. Я, конечно, калека, но я не выношу общажную пьянь... Мужчина у меня был десять лет назад. Одиннадцать.

Я поддакнул, огладил ее небольшую грудь.

– Знаешь, кто это был – одиннадцать лет назад?

Я невольно насторожился, ожидая бог знает чего.

– Кто?

Она засмеялась негромко:

– Мой дальний родственник. Он приехал из Сибири, и остановиться бедняге было негде. Еще и обокрали в скором поезде, не осталось ни рубля. Бедный! Жил у меня три дня.

Лежа рядом с Тасей (в дреме), я думал о себе проще, а об убийстве уже отстраненно: как о сюжете. То же и я видел, конечно, те или иные бесчисленные криминальные фильмы – помнил эффекты улик, помнил страхи. Как все знакомо и узнаваемо. Забытая из-под водки бутылка(!). Сгинувшие в никуда отпечатки пальцев(!). А женщина с бессонницей, сидящая у окна(?!). Но сейчас простая и столь расхожая атрибутика сюжета с убийством касалась моей жизни. И с куда большим уважением следовало сейчас отнестись к так простенько подстерегающим (к следящим за нами, шаг в шаг) приметам реальности: это ямы. Ямы, и человеку преступившему следует их четко обойти, как бы ни были они примитивны и схожи с плохой киношкой. Не дергаться. Не пугаться (например, Таси). И вот (лежа, приглаживал Тасино плечо, в узкой ее постели) важная мысль пришла: мысль о чувствах – мысль уже вне той первой и нервной, горячечной суеты, когда я выбросил ножи в Москва-реку или когда метался по магазинам в поисках Тютьки с бутылкой. Там – точка.

Когда человек убил, он в зависимости не от самого убийства, а от всего того, что он об убийствах читал и видел на экранах, вот мысль. Человек убивший считается с условной реальностью. Он втянут в диалог. Заранее и с умыслом втянут. Его чувства зависимы (вот мысль). Человек сам (своими чувствами) втягивает себя в соответствуюший сюжет преследования (с соответствующей поимкой или непоимкой). И вот если из сюжета чувством уйти... если исключить чувства... Не участвовать. Забыть. Не знать. Не помнить.

Cпасительная мысль (о неучастии чувством в сюжете) мне помогла уже в разговоре с Тасей – когда мы, оба на взводе, стояли в ее комнате. Не спеши отказываться – вела меня мысль. И не вздумай возмущаться на милый женский шантаж, мол, что это, моя дорогая, за нисходящие намеки?!. Никаких чувств. Ничего амбициозного. Не упорствуй. (Но и не спеши к ней в объятья.) Помнись немного с ноги на ногу. Посмотри на ее плечи. На ее улыбку. Ямочка на левой щеке.

Это и дало мне так естественно сказать – ладно, Тася, будем друзьями. И добавить: приду через час.

Верная мысль не чувствовать (верная мне) была теперь угадана и как-никак со мной. Моя мысль и мое «я» – мы сближались. Это важно. Важный урок. Я даже сколько-то медитировал: я, мол, не чувствую досады на безденежье, я не чувствую раскаяния, я не чувствую страха перед ментами... я даже солнца поутру сегодня лицом, щекой, закрытыми глазами не чувствую. (Как властно и тут набегало будущее. Подумать только, как скоро мне предстоял обратный урок: стараться усилием чувствовать то, чувствовать это... и даже стараться чувствовать солнце лицом и остывшей щекой, поутру, подойдя к окну ближе.)

А пока что за окном осень, появилась дешевая картошка – вот и думай, не чувствуй, а думай, купить ли впрок и где в общаге ее ссыпать, хранить. Картошка – надолго, это еда. Навестить брата Веню. Так я и говорил себе – внятно: есть Веня, есть в продаже картошка, а моего чувства в сюжете, где скамейка и кровавые два ножа, нет. (А нет чувства, нет и убийства, не было его, ничего не было, и потому им тебя не угадать.) А картошку надо будет ссыпать в крыле К, там холодно – два раза по полмешка (легче принести).

Купил Вене сыра. В их отделении испортились сразу оба холодильника: продукты, лежа холмами на столе, портятся. Несчастные психи ходят вокруг стола, принюхиваются и так жалко ссорятся, съев чужое.

Двести граммов вареной колбасы. Батон. Молока в пакетах не было. С бутылкой к больным не пустят...

Вернулся, уже темнело.

Я поговорил с отставником Акуловым. Постояли вместе в коридоре, покурили. Его, конечно, тоже вызывали, зная его угрозы (на словах) в адрес кавказцев. (Меня вызывали как не прописанного здесь, как бомжа. Которого к тому же видели ночью.) Акулов рассказал – его спрашивали долго; и после протокола еще задержали на лишний час. Убитый с кем-то выпивал, сидя на скамейке, вот они и схватились за мужиков. Про бутылку даже не вспомнили, усмехнулся Акулов. А ведь должна же быть там бутылка, из горла пили – не из стаканов же! Не поискали. А потому что лентяи. Зарплата ментам приплывает сама собой. Ленивые суки. На черта им вообще чем-то заниматься...

– Не найдут, – подытожил Акулов, махнув рукой.

– Думаешь?

– Разве что убийца сам подставится.

Акулов уверен: если убийца не задергается, не вляпается сам в какую-нибудь новую поножовщину, дело останется на нулях.

Подошел Курнеев. Курил, слушал. Тоже согласился: милиции сейчас заводиться неохота – лень!

– Спишут на межкавказские распри: мол, счеты свели. И делу конец.

Мы посмеялись. Да, похоже. Да, да, так и будет. (Во всяком случае, взамен меня никто не пострадает, спи, подружка, спи крепко, – это я подсказал, подшепнул своей совести, в промельк вспомнив, как она там?)

–...Год назад я уже видел одного такого. Меж собой подрались! Всю ночь валялся на улице. Пристреленный, – сказал Акулов.

– Я тоже его видел.

– Кто стрелял, так и не нашли? – спросил Курнеев.

– Не.

А все же я был удивлен. Интеллект, мой верный служака, как же он старался, пыхтел, лез в пыльные углы, воевал, помогая мне не ступить в ямы и обойти ловушки. И еще похваливал, поощрял меня (и сам себя) в переигрывании нашей жалкой (с точки зрения сыска) милиции! Я всматривался в себя: тяжело всматривался и легко удивлялся. Застукал свое «я», как женщину с кем-то. Конечно, сразу и простил – ведь мое я. Но с легким разочарованием. Мол, я-то тебя ценил особой ценой.

При всматривании в себя (в свое «я») нет раздвоения. При взгляде в зеркало, мы ведь тоже, соотнося, отлично понимаем, что реальный человек и человек, отраженный на зеркальной поверхности, – один. Одно целое.

«Я» в ответ только молча (и отраженно) смотрело. Нет, оно не было на чем-то застуканным и пойманным: оно не оказалось особо хитрым или там злым. Оно лишь на чуть приоткрыло мне свои заспанные молочные глазки с детской жаждой жить и с детским же выражением в них скорее животного мира, чем человеческого. Не страх – а вечность. Эти глаза (глаза моего «я», которое убило, а теперь припрятывало концы, как все люди) оказались похожи на глаза животных. Мы все в этом схожи. Глаза собаки, лошади. В таких глазах в достатке и боли, и печали, но нет кой-какой мелочи... знания смерти. Глаза смотрят и не знают про будущую смерть. И, стало быть, «я» с этой стороны вполне самодостаточно – оно живет, и всюду, куда достает его полупечальный-полудетский взгляд, простирается бессмертие, а смерти нет и не будет. А если есть бессмертие, все позволено.

Не сама мысль удивила, а то, с какой легкостью она не то чтобы вместилась в мое «я» – обнаружилась в нем.

И еще яма. Ямка, чтоб проскочить. Сюжет нет-нет и выявлял (подсказывал) свои ухабы и рытвины (нормально!), а я их не чувствовал. Я лежал, почитывая диалоги Платона, когда в дверь стукнули.

– Петрович, спустись к вахте – тебя к телефону!

Вечернее вторжение могло быть только чужое (со стороны), потому что и Викыч, и Михаил не станут звонить вахтеру, зная, что я у Конобеевых.

Я спустился. Удачно, что я читал. После чтения мой мозг суховат, мыслит короткими цепкими фразами. Не чужд и прихотливой логики. В такую минуту меня не напугать.

– Алло.

– Петрович?.. Приве-ет, – баском заговорил. (Незнакомый мне голос.)

– Привет.

– Я буду говорить прямо: не люблю тянуть. (Он хе-хекнул. Простецки. Мол, все мы люди.) Я знаю о тебе. Знаю про ту скамейку. Но я хочу что-то иметь за мое молчание.

Он тут же добавил, что именно:

– Деньги.

– Да ну? – сказал я. (Холодок не возник. Не чувствовать.)

Я ждал. Пусть скажет что-то еще.

– Получу деньги – буду молчать.

– Много ли хотите? – спросил я на «вы». Спросил сухо, но с ноткой. (С зашевелившимся вдохновением.)

Он сказал:

– Мне деньги очень нужны. Тридцать тысяч. (В то время – тысяча долларов.)

Я засмеялся.

– Отчего ж не полмиллиона?..

– Я говорю серьезно.

– Я тоже, – сказал я. – Тридцать рублей ровно. (Один доллар.) Но не сразу. По частям. У меня скромный и в общем случайный заработок. Годится?

Еще раз засмеявшись, я повесил трубку.

Ночью он опять позвонил. Опять на вахту.

– Это снова я.

– Ну?

Долгая пауза. Ночная и затянутая пауза (мне бы сразу бросить трубку – впрочем, кто знает, как лучше). Он сказал:

– У меня улика.

Тут я рассвирепел:

– Послушай, улика уликой, а у тебя совесть есть?!. Какого хера звонишь и спать не даешь?!

И бросил трубку. И сказал сурово вахтеру: не зови меня больше, разбудишь – дам по башке, я зол, когда сонный!..

Когда я поднялся по лестнице и вошел в квартиру, он позвонил снова. Уже знал номер Конобеевых. Но я уже не брал трубку. Нет и нет. Какие бы зацепки, намеки, слова, какие бы улики ни назывались, мое дело не среагировать, я не должен попасть в чувство сюжета; и если не в сюжете, я неуязвим... – повторял я, как повторяют спокойную холодноватую молитву.

Лежал на спине, курил. Час ночи. Звонивший знает, где я. (Узнал же он у вахтера номер телефона. Он мог узнать и про окна. Я погасил свет.) Лежал в темноте. Сплю, – сказал я себе... Даже вызовут, даже за руку схватят – меня нет, меня нет в вашем сюжете...

Утром все разрешилось. Утро было с солнцем – я вышел покурить, первую, натощак; курил натощак и Акулов в коридоре. Сказал, что звонил ему некий хмырь: «... Хмырь меня пугал, ловил рыбку в воде. Товарищ Акулов? – да, говорю, – А он мне баском, ржавым своим баском, что есть, мол, улика и что я ему денег должен отвалить. Представляешь, какая сука. Чтобы я тем самым сознался – ну, сука, ну, ловит на крючок!» – Я засмеялся: мне, мол, тоже звонили.

– А я так и думал. Он всем звонит, – Акулов затянулся сигаретой покрепче. – А знаешь, кто?

– Кто?

– Следователь с оспой на морде. Помнишь?.. Я его по голосу узнал – он меняет голос, но кой-какие нотки я успевал расслышать... Он это. Клянусь, он. Так они рыбку и ловят. Сука. Оспа на лице зря не бывает.

Я шел улицей. Груз с плеч.

Вечером, по дороге в булочную, я и сам этого следователя увидел. Он шел почти рядом. Лицо, скулы, и – близко – щеки, изъеденные мелкими ходами, словно бы потравленные легким раствором кислоты, оспенный. На всякий случай я свернул: прошел в обход 24-го дома, где кусты и детская песочница, веревки с бельем... Когда я оглянулся, следователь всматривался в окна общежития – возможно, искал (вычислял) ракурс, с которого тот или иной жилец мог случайно видеть ту скамейку. Ясно, что полуабсурд нынешних милицейских дел (их дел в целом) не исключал рвения мелких служак. Следователь работал. Пусть.

Пришлось считаться и с собственным легкомыслием. (Окрыляющим нас, когда кажется, что уже все позади – мелкое, а ведь чувство!) Я вдруг загорелся войти в отделение милиции: ворваться к начальнику в кабинет и сказать, заявить во гневе, имитация гомо советикус, мол, оскорблен, мол, ваш следователь меня шантажирует, деньги требует – я узнал по телефону его гнусный голос!.. Однако что если они и впрямь среагируют. И чтобы заткнуть мне рот (известная практика), да и просто попугать, снимут (только попугать) отпечатки моих пальцев – ан, глядь, и обнаружат их (точно такие же) на плече пиджака кавказца!.. Нет уж. Пусть этот занюханный оспенный Порфирий продолжает звонить всем подряд. Никаких жалоб. Пусть работает. Нет меня в их сюжете – нет меня в их жизни. (Меня просто нет.)

Вечером записка на вахте – зайти в милицию, комн. 203, к старшему сл. Орловскому. Я тотчас понял: идти не надо. Старшему сл., возможно, это надо. Но зачем это мне?..

Не пошел.

Но зато я пришел еще раз к калеке, к Сестряевой. Ну просто чтоб по-хорошему и по-доброму. (Один раз вроде как мало.) Она не догадывалась, но если б даже насторожилась, все уже окончательно потонуло там, где все и хоронится в женщине. Лаская ее, казалось, я еще глубже хороню случившееся. Вгоняю по-тихому вглубь. Тася обрадовалась мне. Ждала.

А вот и последний аккорд сыскного абсурда: никто из получивших повестку на повторный вызов в милицию попросту не пришел. (И я не пришел.) Так и было: ни один человек, ни один наш общажник, такой бесправный и, казалось бы, затюканный, не явился! В каком криминальном романе, в каком фильме возможен такой итоговый сюжетный выворот? Нет таких фильмов. Нет таких романов. День не пришли, другой не пришли – месяц не являлись! И тогда (спустя еще неделю) два следователя и старшина (они как-никак должны были опросить, слепить отчет) ничего лучше не придумали, как собрать в одном месте подозреваемых (то есть всех более или менее подозреваемых) на общее собрание. Могло быть только у нас, у русских; гениальный народ.

Сначала шумел, разорялся старшина:

– Почему не пришли в милицию, мать вашу?!. Сколько можно писать повесток?! Вам не стыдно. Я должен за вами бегать?!

(Ах, как правильно я сделал, что тоже не пришел – не выпал из массы. Народ гениален, но ведь и я один из.)

Затем выступил толстяк следователь (капитан). А второй, тот, что оспенный, молчал (но ощупывал глазами каждого – хрена тебе, подумал я). Толстый следователь обратился ко всем собравшимся сразу:

– Граждане! Я от вас помощи жду. Помощи и человеческой поддержки... – Почему-то именно нам, подозреваемым, он стал жаловаться, объясняя свои трудности: трудности работяги следователя в нынешний переходный период. Когда нет денег. Когда криминоген разыгрался. И когда общество вот-вот окажется неспособным никого защитить. – Собрал я вас как раз поэтому – подсказки жду. Кавказцы молчат, покрывают друг друга. А назавтра снова грозят один другому резней. Но вы-то свои, вы-то – наши люди и должны помочь милиции. На ... вам их кавказская солидарность! помогите милиции, ну, хоть намеком подскажите! – толстый следователь, что в чине капитана, был прост и прям. В сущности, он предлагал сейчас же и стукнуть.

Но шумели и подавали голос лишь те, кто хотел домой.

– Тише, тише!.. Вопрос. Вопрос теперь ко всем! (Интересно, как запишется в протокол – скольких людей они допросили?) Вопрос всем: вам была предъявлена фотография убитого. Вы имели время подумать. Ну? (пауза) – кто из вас его знал?

Трое нехотя подняли руки.

– Еще вопрос. С кем видели убитого в тот день? Хотя бы по национальности – с кем из кавказцев или из русских вы его видели? С чеченами? с азербайджанцами?..

Вопросы были куда как просты. Но ответы были еще проще: никто не видел. (А если и видел, не хотел называть.)

– Ну ладно, – чертыхнулся толстяк капитан. – Не хотите называть – не называйте. Но пошлите бумажку по рядам. Напишите прямо сейчас и пошлите: я жду...

Собравшихся общажников было человек десять, чуть больше. Сидели на жестких стульях в телевизионной большой комнате (внизу, на первом этаже). Записки капитану никто не послал. Кто-то ядовито крикнул: «Записку с подписью?» – «Не обязательно», – живо откликнулся капитан, как бы не слыша хамских смешков. Но все равно никто не написал. Капитан стал браниться. Он, мол, никого отсюда не выпустит. А старшина, мол, встанет сейчас горой в дверях!.. Как впереди, так и сзади меня общажники заерзали на стульях, закурили. Стоял гам. Наконец, записку послали, передавая из рук в руки, и (удивительно!) сразу же попытались меня заложить (если, конечно, не шутка). В записке, корявым карандашом, значилось: видел вместе с писателем.

Капитан зачитал, и все хохотнули. Шутка получилась, как они считали, отменной.

– Писатель – это вы? – спросил толстяк капитан, отыскав меня глазами. Вспомнил.

Я встал и кивнул:

– Я.

Непонятно почему, все опять дружно захохотали. Или мой интеллигентско-бомжовый полуседой облик так не соответствовал (в их представлении) дерзкому убийству прямо на улице?.. Я не успел почувствовать холодка страха. Меня прикрыла новая волна хохота. Следующая записка, которую капитан развернул, сообщала, что убитого частенько видели вдвоем с Дудаевым.

Подошел ближе к их палаткам. Я даже не знал, работал ли убитый в одной из них или, возможно, поставлял им товар. Я просто постоял. Посмотрел. Они занимались продажей, веселым вечным своим трудом. Глядели дружелюбно...

Как поединок. Я защищал. Не те малые деньги, которые он отнял (совсем мало) – я защищал «я». Он бы ушел, отнявший и довольный собой, а я после пережитой униженности не находил бы себе места: я бы болел! Уже на другой день, уже с утра, нервный и озлобленный (на самого себя), я бегал бы возле их палаток, ища там ссоры (потому что я даже лица его в столь поздний час не запомнил; один как другой). Представил себе пустое и постыдное утро, этот стон зубной боли: «Ннн-н-ыы!..» – Бегал бы, крутился бы возле палаток в злой беспомощности – в невозможности найти обобравшего меня среди полусотни торгующих его соплеменников.

На той ночной полутемной скамейке (фонарь светил с одной стороны) он мелкими глотками пил водку. Он велел мне вывернуть карманы. А я его спросил:

– Зачем тебе деньги? так мало денег – зачем?

Он хмыкнул:

– Приду – бабе скажу. Мол, пугнул одного, он сразу мне отдал.

Я промолчал.

– Ей нравится, когда я говорю «пугнул инженера», – она смеется.

– Ну и что?

– А ничего. Она засмеется, а когда она смеется, мне хочется ей лишнюю палку кинуть.

Он сказал инженера, что значило в обиходе – бедного, значило не умеющего жить. Он не знал, что вновь (второй раз за этот день) больно попал в мое бесправное прошлое. Его ошибка. Засветил, образно говоря, еще один фонарь. Плевать, что для какой-то его бабы я – инженер, плевать, что она засмеется. Ведь вовсе не из жалкости и не из страха я вывернул карманы, а от неожиданности. Я всего лишь уступил неожиданному нажиму. (Он не мог в такое поверить.) А ведь я вполне мог отдать и уйти с вывернутыми карманами. Я ушел бы. Рефлектирующий человек. Просто человек. И не стал бы из-за такой мелочи, как деньги (да еще такие плевые деньги!), связываться с ним и выяснять отношения. Если бы не мое «я».

Теперь я стоял возле их палаток.

– Ну, что отец? – они заговорили со мной. – Купить что-то хочешь, а денег маловато?.. Верно говорю?

– Верно.

Мы засмеялись – и они, и я. Но смех этот был совсем иного рода, без насмешки. Мы смеялись, потому что сама жизнь смешна, а не я, не они и не кто-то другой или третий. (Смешная жизнь без денег.) Но для меня разговор значил. Мое «я» сурово подталкивало меня к ним ближе – не давало увильнуть ни даже просто обойти их, торгующих, сторонним шагом. Стой. Ты честен перед ними. Стой и держи взгляд.

– Как торговля? – спросил я. (Беседуем.)

– Да так, отец. Помаленьку!

Сбоку, более пожилой, стоявший с лотком хурмы, воскликнул:

– Ни то, ни се. Сэмь-восэмь!..

Засмеялись. Заговорили, что осень хороша, да жаль, кончается. Ночи прохладны... А тот, что сбоку, пожилой кавказец протянул мне здоровенный и роскошный плод хурмы. Угостил. Я чуть не сбился на виноватость – начал было преувеличенно благодарить, улыбаться, но остановился. Стоп. (Я не виновен.) Я только чуть подбросил в руке золотой плод, подбросил – поймал, тем самым вполне оценив взятое: благодарю!..

В пустой квартире Конобеевых я позволяю себе подумать о чае (и чтоб вкус крепкой заварки). К сладкому чаю что-нибудь на прикус, можно черный солоноватый сухарик. На полке у меня большая (обувная) коробка, полная черных сухарей к чаю и про запас. Они аккуратные, величиной со спичечный коробок – коричневые, ровно подгорелые кубики.

В помощь срабатывает то расслабляющее (и одновременно испытывающее нас) полуголодное терпение, с которым впадаешь в вид спячки. Притих. Экономлю движения. Жду чай... Что случилось, то случилось. Я сожалею: мне жаль. Мне ведь и точно жаль, что я убил его, этого случайного человека (дорого с него взял за попытку ограбления – за попытку унизить меня, это точнее). Жаль и сожалею, но вот раскаяния... нет.

Словно бы под водой, под толщью морской воды, нечто от глаз скрытое (заскучавшая совесть? притихшее «я») ползет по дну, как тихоходный краб. Медленные, переступающие по песчаному грунту движения... Кто, собственно, спросит с меня – вот в чем вопрос. Бог?.. Нет и нет. Бог не спросит. Я не так воспитан. Я узнал о нем поздно, запоздало, я признаю его величие, его громадность, я даже могу сколько-то бояться Бога в темные мои минуты, но... отчетности перед ним как таковой нет. Не верю в отчет. Но уж тем более никакой отчетности перед людьми и их суетой. Что люди для отдельного, как я, человека?!. Что мне их нажива и само обустройство их жизни – их же и проблемы.

Я вдруг рассмеялся логике: представилось логичным, что, как у хорошего школьника, единственная для меня ценность (которая и сейчас в цене) – известна. Единственный коллективный судья, перед кем я (иногда) испытываю по вечерам потребность в высоком отчете – это как раз то самое, чем была занята моя голова чуть ли не двадцать пять лет – Русская литература, не сами даже тексты, не их породистость, а их именно что высокий отзвук. Понятно, что и сама литература косвенно повязана с Богом, мысль прозрачна. Но понятно и то, что косвенно, как через инстанцию, отчет не дают. Литература – не требник же на каждый день...

Так я рассуждал, вернувшись с милицейского опроса в той телевизионной комнате. (Дело явно закрывают. Финиш.)

Освободившись от треволнений ментов и суеты людей (от одной из навязанных ими забот) и став душой легче, я сделался в меру философичен – варил овсянку, готовил ужин. Покой ощущался. Покой в руках – вот где был главный теперь покой. Люблю свои руки! Взаимоугадывание чутких движений и лад – обе руки сделались легко согласованны, чуть обмякшие, огрузлые от непотраченной силы. Было удачей, что я столкнулся с грабителями в этот помеченный рефлексией день – в этот же вечер.

Поел, прибрал (был у Конобеевых) и вовремя вспомнил, что сейчас какой-то популярный ТВ-фильм, народ жаждет, а значит, полный вперед и проверь! – и вот уже иду, руки в карманы. И сразу на этаж, в квартиру Соболевых, где и обнаружил людей. Двоих, это обычно. Тати не жнут, а погоды ждут. Приход их не был ограблением – попыткой. В коридорах общаги как раз опустело, признак мыльного фильма, час этак одиннадцатый. У дверей я уже поигрывал ключами в кармане. А из замочной скважины Соболевых струилась толика света. Ого! Возможно, я сам забыл и там горит, нагорает со вчерашнего вечера (плохо!). Но, конечно, сердце тукнуло об опасности. Открыл – быстро вошел. Двое. Оба сидели в креслах, пауза.

Мрачные, чуть встревоженные хари: возможна разборка.

– Мужики. Надо уходить, – обратился я. Просто и без нажима, как к своим, а голос бодр: – По телевизору, говорят, фильм хороший! По домам пора...

Могли пригрозить, приставив пистолет – газовый; у ближнего ко мне (торчком заткнут в кармане). Могли затолкать меня на кухню. Запереть в ванную, тоже бывает. (У них был выбор.) Но и у меня какие-никакие приемы. Важен момент. А ведь оба сидели у столика в креслах!

Пользуясь замешательством, минутным, разумеется, я прошагал к шкафу и вынул початую бутылку водки (в шкафу ее и держу), два стакана (два и держу) – после чего налил им. Обоим. Все очень естественно. Замедленными движениями, не вспугивая ни взглядом, ни словом, я поставил стакан перед тем и перед другим, каждому – хорошие манящие две трети. Глотнул крепко из горла сам, не отрава.

– На дорогу вам, мужики, посошок! Чтоб без обиды. Чтоб честь честью, – приговаривал я. – И по домам.

Они переглянулись, выпили – и ушли. Один из них, едва выпив, крякнул и солидно, с заметным достоинством отер рот. Мол, закусь не требуется. Мол, честь честью.

Шаги их стихли, а я еще этак минут десять побыл один. Минут пятнадцать. Сегодня уже не придут. Я оглядел квартиру. В свой разведывательный (я так думаю) визит они вещей не потревожили, кроме одной – чехол портативного японского компьютера был на проверку открыт и снова закрыт (змейка съехала влево). Сам компьютер обнаружить не успели; я загодя припрятал, завернув в полотенце и бросив на антресоль – в хлам, где подшивки газет и журналы.

С утра купил новый замок, поставил на дверь; теперь будет два. Конечно, профессионал подберет ключ к любому замку. Вот и пусть подбирает, время идет, Соболевы, глядишь, уже вернутся.

Прием с водкой – мой старинный прием, из самых давних, я мог бы запатентовать.

Початая бутылка и дразнящие, родные их глазу граненые стаканы (я специально добыл такие, унес из дрянной столовки) – это важно; но к стаканам в плюс важно кое-что личное, взгляд или крепкий мужской вздох, – тогда и сыграют спокойные руки, опыт ненарочитой силы движений.

В те дни я только-только бросил писать повести; точка, финиш – я спал, ел, раскачивался поутру на стуле, а братья Рузаевы были молодые маляры, бесцеремонный напор и тупая смелость. «А мы Р-ррузаевы!» – рыкали они в общежитском коридоре. Эти Р-ррузаевы уже унесли лучшие стулья из телевизионной комнаты. А с третьего этажа (у кого, не помню) забрали из квартиры кресло, им нравилось, что оно на колесиках. Тогда же нацелились на сторожимую мной квартиру.

В открытую и чуть ли не рядом с дверью оба сидели в коридоре на корточках и курили. Ждали, когда уйду.

– Да кто ты такой?! – выкрикивали братаны. Имелось в виду, что я здесь не прописан, что я – никто, прилепившийся к общаге бомж и (если что) такого бесправного можно вмиг выбросить вон.

В те годы (в писательские) я бывал слишком удивлен той или иной людской черточкой: в случае с Рузаевыми меня поразили не сами крики, не коридорная наша разборка, а наглые и обезоруживающе синие, распахнутые в мир глаза молодых маляров. Шут с ней, с психологией, с агрессивной асоциальностью, а вот их глаза, ах, какие!.. Душа пишущего зафрахтована в текст, возможно, я и хотел сберечь и уже удерживал в себе это чувство (удивление человеком).

– Кто ты такой? – Они еще и засмеялись, два синеглазых братана Рузаевы, повернулись ко мне спиной. И ушли.

А я молчал, но ведь ни повести, ни рассказы я уже не писал, и тогда почему я скован и заторможен? – мысль была в новинку и показалась важна (и уже нужна мне). Я даже решился, помню, повторить разборку с братанами – повторить и соответствующее чувство. Сама униженность их криками пустячна, уже мелочь, уже по боку, а вот повторенная униженность (и некая новая мысль в ней) была мне ценна. Да, да, я хотел прояснения, как в тексте.

Постучал к ним в дверь. Маляры Рузаевы, вообще говоря, тоже были на этаже бесправны (только-только прибыли по найму, а жили здесь у двоюродной сестры – школьной учительницы Ирины Сергеевны). Тем заметнее были в коридорах их вороватые, но неколеблющиеся синие глаза.

Я уже знал, что на этот раз им отвечу, вроде как я вспомнил – кто я. Я – сторож. (Я опекаю квартиры временно уехавших, зажигаю там вечерами свет, за что мне и платят.) Более того: я вдруг сообразил, что их случайный вскрик-вопрос – как яблоко, павшее ко времени на темя сэра Ньютона. И что отныне за обретенное самосознание я буду благодарен дураковатым братанам. Мое «я» уже рвалось жить само по себе, вне литературы, да, да, будь благодарен, – говорил я себе, да, да, пойди и возьми припасенную бутылку водки, распей с ними, они (мать их!) здорово тебе помогли сегодня своим случайным и хамским кто ты такой!

Я так и сделал: пошел, но прихватил теперь водку. Я поднимался на этаж к братьям Рузаевым. Надо отметить. Надо вбить кол, вбить осиновый, говорил я себе.

Один из Рузаевых дверь приоткрыл, но меня не впустил.

– Чего тебе? – спросил.

В руках он держал картофелину, чистил ее скребком, спуская шкурку прямо на пол под ноги. И повторил (не был большой выдумщик) те же апробированные слова, приносившие братанам всегда и везде удачу:

– Вали отсюда. Кто ты такой?!

Но ведь я знал ответ (и я все-все-все о себе теперь знал).

– Я с водкой. Пусти. – И я решительно пошел на него (он спешно посторонился).

А я прошел на середину их кухни. И сразу к столу. Я был тверд, как человек, почувствовавший суть дела.

Но и тут – странная запятая. Я с водкой, я у стола, а один из братанов уже со мной рядом. Второй Рузаев стоит у плиты. И вот я слышу, как первый подходит ко второму и говорит негромко: «Этот опять пришел. К сеструхе, что ли?» – «Петрович?» – «Ага» – Второй стоит спиной и меня не видит; и вдруг (с явным смущением в голосе) зовет: «Ирина!..»

– Ирина! К тебе! – кликнул он уже громче, высоким голосом.

После чего учительница Ирина Сергеевна (в опрятном платье, причесанная и строгая) вышла из комнаты ко мне и с неожиданной энергией на меня напала – зачем, мол, вы ходите?! зачем смущаете людей? Это компрометирует. Это подрывает авторитет!..

– Если женщина вам нравится, вы могли бы быть поделикатнее, да и посообразительнее! Цветы. Вино. Но не бутылка же водки! – выкрикивала она.

Вероятно, все эти слова были в ходу в ее старших классах: она вполне допускала, что человек влюблен и что страсть не дает ему быть тактичным, однако же люди, она отчеканила – не животные! У людей разум. У людей мораль...

Я приметил в развороте ее строгой белой блузки тонкую жилку на шее – жилка жарко, бешено пульсировала! Она била тревогу. (Жилка гнала кровь, как на пожар.) Тук-тук-тук-тук-тук...

В этой горячей жилке и таился вскрик женской души. (Давняя невысказанная забота?) Мне лучше было помолчать.

– И больше не приходите! Не смейте! Ни вы, ни ваши дружки!.. – вскрикнула она напоследок. Надела плащ. И выскочила за дверь.

А я остался с братанами. Они тоже стояли потрясенные.

Я уже взял было со стола охаянную бутылку. Взял, чтобы уйти, но поставил на место. (Заметил на подоконнике два граненых стакана. Третьего не было, я взял себе чашку.)

Поставил стаканы на стол. Налил на две трети каждый. Не жалко.

– Нам, что ли? – они хмыкнули.

– Вам.

Братья присели к столу. Откашлялись. Стали виниться – они, мол, не станут больше высматривать в сторожимой мной квартире. Даем слово, слово маляра, Петрович!..

Я поднял чашку:

– Давай, ребята. Чтоб по-доброму...

Хваткие братья-маляры (они ее двоюродные; из Тамбова) влились в какую-то строительную артель и очень скоро правдой-неправдой сумели добыть себе в Москве по отдельной квартире. А Ирина Сергеевна все там же – в своей махонькой. Теперь ей под пятьдесят. Постарела. Кашляет.

Так у счастливых людей, без инфаркта и без вскрика, останавливается наработавшееся сердце, туки-тук – само собой, во время сна. Так я оставил писательство. В редакциях, в их набитых пыльных шкафах, в их непрочищенных мусоропроводах, возможно, еще валялись две-три мои повести с отказными рецензиями, десяток отвергнутых рассказов. В них остаточным образом еще что-то пульсировало и постукивало; туки-тук. Но во мне уже тишина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю