355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Маканин » Андеграунд, или Герой нашего времени » Текст книги (страница 10)
Андеграунд, или Герой нашего времени
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 10:31

Текст книги "Андеграунд, или Герой нашего времени"


Автор книги: Владимир Маканин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

И Гурьев, под звук, под мелкое дребезжание, все мялся на ватных, на застоявшихся ногах. Хотя бы без этой жалковатой, не дающейся ему улыбки – не мог я ее видеть, а ведь видел, смотрел. И (тонкость!) я не уверен, что на моих губах в ту минуту не плавало точное подобие его улыбки, остаточная интеллигентская мимикрия под всех. Сколок улыбки той давней поры.

– Я пойду. Не... не подходит цена, – говорит наконец инженер Гурьев и уходит.

И еще машет зачем-то всем нам, смеющимся зевакам (всему человечеству), машет рукой – мол, так надо. Мол, он что-то вспомнил. Улыбка, и этот как бы с оправданием (и, конечно, тем меньше оправдывающий) невнятный взмах рукой российского интеллигента, кто его не знает. Уходит. Ушел.

Вернувшись в общагу, сую в карман нож. Почти машинально, то есть не обдумывая и даже не пытаясь соразмерить степень набежавшей тревоги. (Тот, воткнутый в стол нож, дребезжащий, еще дергался в моих глазах.)

У Конобеевых на кухне замечательный набор ножей – покрутив в руках тот и этот (машинально перебирал их), выбрал все-таки свой. Тот, которым чистил картошку и к которому привычна рука. На всякий случай. (Агэшник достаточно автономен, чтобы не уповать на милицию.) Конечно, нож ни к чему. Но если меня станут стращать, я тоже постращаю. Он вынет – я выну; и тихо разойдемся с миром (и еще, пожалуй, с уважением друг к другу).

Нож заедает, открывается нажатием кнопки; с грубоватым щелчком. В давних кочевьях я где-то его позаимствовал, чтобы удовлетворять свою почти чувственную любовь к арбузам. Люблю их по осени есть прямо на улице, покупаю, сажусь, где придется, стелю под арбуз газету и неспешно съедаю его целиком, долго-долго поплевывая косточками: философ... А-а, вот о чем в ту минуту подумал: нож, мол, взял в карман не для себя – для своего «я». Подумал, что когда-то и мое «я» было унижаемо. В сером инженерском пиджачке.

Та униженность давно изжилась, но и ослабев, она продолжала давить на расстоянии: как закон тяготения. Я даже силился в себе воссоздать (на вмятинах моей многажды линявшей психики) болезненно-обидные сценки из прошлого. Сценки и случаи, уже оптом забытые – стершиеся настолько, что не помнились. Но ведь были.

За плавленым сырком, за дешевой колбаской, еды в доме никакой... и, конечно, опять мимо их палаток. (КИОСК, написано на одной из них крупно.) Еще не сумерки.

К прилавкам я подошел с вдруг возникшим желанием дать им (продавцам) определиться в агрессивном ко мне чувстве. Вот и овощной лоток. Вот он. Очень могло быть, что мне захотелось их (и себя?) слегка спровоцировать. Как бы на пробу. Но нет: полуседой мужик за пятьдесят их мало интересовал. Они не задирались. Не покупаешь – посмотри товар! Посмотри, полюбуйся – они, мол, не против... Пожалуй, они даже отыграли задним числом прошлый инцидент, посмеявшись, но теперь не над общажником, не надо мной, а над одним из своих, кто за прилавком. Смеялись над молодым кавказцем, мол, не умеет считать до миллиона и потому считает до тысячи, зато долларами!.. Вполне могло быть, что отыграли. Восток дело тонкое.

Я прикупил там и тут еды, вернулся спокойный. Я поел. Я был дома. А тот жалкий инженеришка, боль, стаял на нет в моем сознании. (Как комок снега. Как небольшой.)

Подумал, не позвонить ли Викычу, поболтать перед сном. Или уж сразу пристроиться на весь вечер в кресле. И чтоб с книжкой какой-никакой. И чтоб душа...

Не скажу толкнуло, но словно бы с легким вечерним чувством меня повело к дверям – я иду. Иду подышать первым ночным воздухом.

Чувство вины вдруг наваливается на меня из ничего (из этого сладкого ночного воздуха). Такое бывает; и обычно неясным образом связано с братом Веней. Я перед ним не виновен, это несомненно – но несомненно и чувство вины. Я на этот предмет уже и не рефлектирую, привык... Конец дня, к вечеру, к ночи ближе человеку хочется дать жалостливым чувствам волю. Хочется себя укорить. Душе сухо. Душе шершаво. А события дня слишком мелки, будничны, недостают и недобирают, чтобы душу царапнуть. Поддразнил себя: ренессансный, мол, человек, а глядишь, с удовольствием бы помолился на ночь глядя. Если б умел!..

Стал думать, что куплю брату в следующий раз:

– хлеб мягкий, как всегда (немного; Веня любит хлеб бородинский);

– сыру (порезать двумя кусками – один, возможно, возьмет себе широкоплечий медбрат. Как замечено, медбрат берет честно, то есть меньшую все-таки половину);

– отварить свеколки (Веня просил... натереть свеклы с чесноком).

К этой моей минуте я уже сидел на скамейке; одинокий мужчина, вне дел, слабо и вяло рефлектирующий к ночи. Ни души. А справа торчал знакомый фонарный столб, фонарь светил – оттуда направленно освещались деревья, весь наш общажный скверик.

На скамейке, соответственно освещению, левая половина моего тела и моего лица (и моего сознания?) были в тени. Возможно, уже работало предчувствие: я бросил косой взгляд в сторону. Я увидел его сразу.

Кавказец подошел, сел рядом. Он даже не потрудился меня попугать, толкнуть, скажем, рукой в грудь или схватить для начала сзади за ворот. (Он не был из тех, что куражились у прилавка в середине дня.) Нет-нет, этот человек не колебался: он уже достаточно знал о суетных наших общажниках. Он просто сказал, что если у меня есть деньги и курево, чтобы я отдал ему то и другое. Деньги. И курить, – повторил он и коротко вздохнул, да, такой обычный вздох, мол, жизнь идет.

Я вынул купюры, их и было немного. Отдал из рук в руки. Отдал сигареты. Он продолжал спокойно сидеть рядом.

– Карманы выверни. Монеты оставь себе. Молодец, – командовал он.

Он встал, чтобы уйти. А я глядел ему прямо в спину, в лопатку, думая о моем ноже в заднем кармане. (Уличный фонарь сверкнул мне в лицо. Фонарь и подсказал.)

А он опять сел, вынув из своего бокового кармана початую бутылку водки. Возможно, хотел выпить сидя, а не на ходу.

Я (инерция) все еще пребывал в длящихся мыслях о брате и о моем самодостаточном «я», которому нынче что-то сухо и никак не плачется (то бишь, не думается о вечном...). Но вот кольнуло: сначала о деньгах, утрату которых, конечно, переживу (что мне деньги – их всегда нет!) А вот каково будет пережить еще и униженность? Завтрашний спрос с самого себя, чем и как завтра оправдаюсь? – именно так, с будущей оглядкой думалось, притом что думалось без гнева, холодно и словно бы абстрактно. Я видел уже сразу отстраненно; как с высоты фонаря. Нас обоих. Сидят двое на скамейке рядом. Картинка затягивалась до совсем медленной и недвижной, до статичной. Тем удивительнее, что я тоже захотел глоток водки и живо сказал:

– Дай глотнуть. Холодно.

Он усмехнулся и дал. Он был не столько грабитель, сколько человек, кичащийся своей силой. (Своим умением нагнать страх.)

– Эй, эй! – прикрикнул он, когда после первого большого глотка я сделал второй.

Забрал – и теперь сам, вслед за мной, тоже сделал несколько крепких глотков. Посидел. Отдышался от обжигающей жижи.

– Неплохо пьешь, отец, а?

– Да ведь русский, – оправдался я скромно.

– А-аа! – пренебрежительно воскликнул он, протянув гласный звук. Мол, он тоже заглотнуть водки может как следует! или не видишь?!.

Тем не менее он пьянел на глазах. И продолжал прикладываться маленькими беспаузными глотками (думаю, это была первая его ошибка).

Он болтал: о будущем бизнесе (явно привирал), о ресторанах, по Москве знаменитых, и еще про какие-то престижные дома на Кутузовском, куда он хоть сейчас позвонит и поедет: «Будет красная икра, из холодильника клубника с мороженым... нцы-цы!» – прищелкнул он языком. В перескок – вдруг – об охоте в горах, как метко он стреляет и как ледяная горная кристальная вода (ручей? или водопад?) выбивает за тыщу лет в скале каменное корыто! – Он болтал, как болтает выпивший сразу повышенную дозу, неравномерно (пока что) распределяющуюся по крепкому телу. Крепок, я тоже отметил. Болтал он в удовольствие – и, конечно, бессвязно – своего рода наслаждение, треп, смех, воздух, удобная скамейка и великий водочный хмель, что дает выговориться душе. С новым скачком (с разворотом) мысли он заговорил так:

–...Пить – это, отец, просто. Совсем просто. А-а! Русский, говоришь?.. Ну, отец, ты только не спорь. Это уже все знают. Русские кончились. Уже совсем кончились... Фук, – произнес он слово, как-то по-особому меня зацепившее. Слово было из моего детства. (Языковая тайна, «лингвистическая бездна» поманила меня.) Пишущий человек, пропускавший через себя потоки слов ежедневно, ежечасно, и вдруг на тебе! – Забытое, с легким дымком, слово. Смешное, игровое слово из детства, которое ни разу в своей пишущей жизни почему-то не использовал: не употребил. Оно удивило. А сидящий на скамье и унизивший меня поборами еще и повторил. Ему тоже понравился этот звук-слово в необязательной нашей болтовне: – Фук!.. Фу-ук! – тоненько повторил он, как бы откупоривая крохотную бутылку.

Уже чуть прежде я вынул руку из заднего кармана и завел ему за плечо – он справа, так что моя правая сама собой вышла ему за левую лопатку. Словно бы расслабляя тело после выпитой водки, я сел свободнее, закинув руку за спинку скамьи и также (в этот именно момент) за его спину. Он – по-ночному чуткий – уловил движение моей руки (но он не знал, про нож). А фонарь, справа, вдруг так ясно и нацеленно – знак! – стал светить, выбрызгивая весь свой свет мне прямо в глаза.

И вот я медленно говорю:

– Но у меня тоже есть нож. – И тянусь, тянусь левой рукой в карман (обманываю; и говорю правду). Не только, мол, у вас, южан – и тянусь, даже с кряхтеньем (хорошо это помню), тянусь и лезу в пустой карман. Не только, мол, вы нож носите.

– Зачем тебе нож, отец? Смех самый. Нож носишь. А деньги отдаешь, ха... – он засмеялся.

И – щелк! – он тут же выхватил свой нож. Для чего? Дальше произошло слишком быстро. (По памяти. Возможно, реальность была медленней – не знаю.) Известно, что кавказцы владеют ножом хорошо. Как всякий тонкий в кости народ, не полагающийся на грубую (тягловую) физическую силу, они и должны владеть ножом, вполне понятно. Этот, на скамейке, тоже владел. Он мгновенно вынул нож, прямой боевой нож, – а я, тоже быстро, протянул к его ножу руку (левую, пустую), что, возможно, и заставило его замахнуться. Он бил мне под локоть и в локоть через рубашку (не бил в ладонь, боясь в ней завязнуть), подкалывал – бил болезненными колкими тычками. Так что я опередил его не ножом, не лезвием, заведенным заранее за его спину, я опередил знанием того, что должно произойти. Знание пришло, как вспышка. (Когда мне показалось, что заискрил фонарь.) Моя правая рука была за его спиной, и оттуда – ее нельзя перехватить – оттуда и случился удар. Прямо за лопатку. Воткнул, и так легко я попал, проник в область сердца, обнаружив там пустоту: нож вдруг провалился. Я словно бы обвел там ножом его сердце, со стороны. Три секунды. Четыре. Не больше. Он умер уже в первую секунду, мгновенно. Тело напряглось уже после. Тело выпрямилось, выбросив ноги вперед, и затем согнулось. (Крепкий, он обмяк лишь на чуть.) Расслабив ноги, уже не упирался каблуками в землю. Сидел, голову свесил.

Он лишь в первые полсекунды ойкнул, когда я вошел, провалился ножом под лопатку. Остальное без звука, без хрипа, все в тишине.

– Фук? – спросил я с простенькой интонацией, спросил, не усердствуя голосом, а только как бы легко, житейски укоряя его. Мол, сомневался, а?

Я ушел, а он остался сидеть. Нож я выдернул и тут же (не знаю, откуда это во мне) ткнул его в землю, у себя под ногами. (Воткнул в землю несколько раз кряду, так очищают крестьяне нож от жира, втыкая его в хлеб.) Я сидел на корточках и втыкал. Затем сунул нож в платок. Я забрал и его, вывалившийся из руки нож. Оба. И пошел. А он сидел. Только когда подходил к общаге, я понял, что иду быстрым шагом, что я убил и что надо же мне теперь побеспокоиться о самосохранении. И тут (только тут) заболела, задергала, заныла у локтя рука, которую он несколько раз ранил своим ножом. Вот теперь болело. Именно боль уже направленно и прямолинейно (и с детективной оглядкой) подтолкнула к тревоге меня и мою мысль: надо вернуться... бутылка с водкой... отпечатки пальцев.

Я был возле общежития. Я развернулся (шагах в десяти, уже у самых дверей) – и быстро, быстро, быстро пошел назад к деревьям и к той скамейке. Я вроде бы просто шел мимо (мимо сидящего там). Я шел, чтобы по пути, по ходу прихватить бутылку и, не останавливаясь, пройти дальше. Но... когда я к скамье принагнулся, бутылки там не было. Показалось это немыслимым. Этого не могло быть. Я хорошо помнил, как он после очередного глотка поставил бутылку рядом (справа от себя, на скамейке). Могла упасть, завалиться, но куда?.. Я развернулся и еще раз прошел мимо, на этот раз не в трех шагах, а в шаге от мертвого, свесившего голову – бутылки не было. Ни на скамье. Ни под скамьей. Ее уже забрали. Собиратели бутылок (в нашем районе) подстерегают и делают свое пчелкино дело мгновенно.

Теперь надо было быстро уйти. Просто-напросто уйти – и поскорее. Не быть здесь, не мелькать. (Уйти не думая.) Но из инстинктивной опаски я не пошел в общежитие, ноги туда не шли. Я сел на последний (в час ночи, он вдруг появился) троллейбус – я счел этот полупустой троллейбус добрым знаком и долго ехал и ехал в сторону метро, потом в сторону центра, потом прошел к Москва-реке и выбросил там оба ножа. Потом сел и посидел на какой-то скамье. Встал уже от ночной прохлады (или от озноба). Медленным шагом я пошел улицами (шел уже при неработающем транспорте) – добрался к Михаилу. Он без расспросов пустил переночевать. Как и обычно, Михаил сидел за машинкой за полночь. Я захотел умыться. В ванной, закатав рукав (и что-то напевая, озвучивая быт), я по-тихому обработал на руке одеколоном и ватой четыре ранки разной глубины. Как на собаке, – подумал (и внушал себе, внушение важно), заживет!

Возясь с рукой, я размышлял: прежде всего о той исчезнувшей бутылке. Без паники – говорил я себе. Не впадай в детектив, примолкни, ты не в сюжете – ты в жизни... Карауливший пустую бутылку (в некотором отдалении от двух пьющих на скамейке, обычное дело!) ждал, когда бутылку оставят или отшвырнут в сторону, в кусты; – он вряд ли меня разглядел, я сидел за кавказцем, на темной половине скамейки. Это первый шанс. Второй шанс в том, что, забирая бутылку в полутьме (торопливо, скорей!), он подхватил ее за горлышко и пошел прочь чуть ли не бегом: он не понял, что человек на скамейке мертв – пьяный как пьяный, сидит, свесил башку...

– Поесть хочешь? – спросил Михаил, появляясь за моей спиной.

Михаил ничего не заметил. (Моей возни с рукой.)

– Нет, нет, уже ложусь спать! Работай. (Не обращай на меня внимания...)

Я лег, постарался уснуть.

Вернулся в общежитие я утром, отчасти надеясь, что прошлым вечером меня не видели. Но, конечно, видели.

Кто-то сидевший у входа видел и запомнил. Я заметен (выходил подышать воздухом). В тот вечер вахтера ненадолго сменила у входа его жена. И запомнила. (Очень может быть, что вахтер осведомлял; и не впервые.) Так или иначе, на другой же день меня вызвали в милицию. Но вызвали простецки – в ряду других общежитских мужиков – притом что и вызвали меня чуть ли не самым последним, к вечеру. Седина, возраст как-никак были мне прикрытием, хотя и относительным.

Я знал двоих, нет, троих собирателей винной посуды, занимавшихся нищенским промыслом в округе нашего многоквартирного дома. Двое мужчин (один из них старик) и пьяноватая баба. Здесь их лица уже всем примелькались, нет-нет и встретишь у магазина. Скорее всего, ночью промышлял старик. Предположительнее он, думал я. Старики не спят ночами. Я не опасался и не верил всерьез (не детектив же), что дойдет до снятия отпечатков пальцев. Но все-таки важно. (Сличить бутылочные отпечатки так просто.)

У винного магазина утром я стал о старике спрашивать.

– Старикашка? Тютька?.. А его все так зовут. Кликуха такая: Тютька! Но сегодня его не будет.

– А где он?

– Зачем он тебе?

– Да так. Небольшое дело.

Тот, кого я спрашивал, хмыкнул:

– Не. Его не будет.

– А когда?

– Не знаю. Тару он уехал сдавать. Понимаешь – тару? Будет только завтра. Но зато с деньгами будет!.. – И мужик почему-то засмеялся.

Весь день я ходил, высматривал старика – устал.

А к концу дня, едва вернулся, обойдя заново близкий гастроном и наш винный, вызвали в милицию.

Следователь был толст, сыт, в его лице читался не слишком выраженный интерес, что, конечно, могло быть и маскировкой. Но я был спокоен. Страха ничуть. (Бутылка у старика Тютьки. Так быстро они тоже до него не доберутся. Не проколись сам, а уж старик как-нибудь...)

– Вчера ночью вы вышли из общежития примерно в ноль часов. Куда вы пошли?

– Не помню. Это вчера?

– Да.

– Не помню...

– Вам все-таки надо вспомнить.

Я сидел перед ним и изображал процесс вспоминания. Мол, не так просто. Мол, думаю. Я удачно припомнил, как я забежал отдать половину своего долга Гизатуллиным. Могли и другие меня приметить, когда курил в коридоре.

– Вспомнили?

Ага, подумал я. Он видит по лицу. Значит лицо все-таки переигрывает. (Ну-ка, сбавь пары. Совсем сбавь. Притихни.) Я помолчал еще.

– Ну? – спросил он.

– Вот. Я вчера получил кой-какие деньги за работу – я сторож, приглядываю за квартирами. Вчера как раз четвертое число... Я отдавал долги. Отдал Гизатуллиным. А потом какое-то время ходил по этажам. А потом поехал к приятелю (я назвал Михаила). Заночевал у него. (Тише. Тише. Уж больно все складно. Не настаивай.)

– Когда вечером вы вышли из общежития, вы сразу поехали троллейбусом?..

– Троллейбуса не было. Я ждал. Долго не было. С кем-то из ребят мы выпили.

– С кем?

– Не помню, капитан. Не помню. Ты уж прости. – Я посмотрел на него сколько мог честно. Они, в милиции, меня в общем знали. Стареющий мужик, с седыми висками, к тому же писатель, хоть и неудачливый, – вряд ли к такому станут цепляться. Вряд ли он меня задержит. Если, конечно, старик Тютька, собиратель бутылок, ночью меня не разглядел, когда караулил бутылку у двух пьющих на полутемной скамейке. (И ведь этот капитан не видит сейчас сквозь рубашку мою пораненную в четырех местах руку. Не забери я у мертвого кавказца нож, они бы закатывали у всех нас рукава, ища порезы.)

Следователь записывал. А через приоткрытую дверь в соседнюю маленькую комнату (каморка) я видел еще двух следователей, согнуто сидящих за своими столами. Один с оспенным лицом, с въедливыми глазами – вроде бы перебирал бумаги. Но глаза его нет-нет меня прощупывали (оттуда – через дверной проем). Он мне не понравился. Да ведь и вызвали не для того, чтобы я встретил нравящихся мне людей.

– Пока свободны, – сказал мне толстый следователь.

Я поднялся; показалось, что пронесло.

– Минутку! – крикнул тот, оспенный следователь (из другой комнаты), когда я уже был у дверей. У меня екнуло.

Он велел мне зайти в его каморку. Перед ним, на столе лежали огромные фотографии – увеличенные снимки отпечатков пальцев. Я почувствовал пустоту в желудке. Сейчас для сличения он снимет мои (такие же огромные, они будут лежать на виду).

– Ну что, Петрович, – сказал он этак насмешливо. Отвел взгляд к фотографиям отпечатков, затем снова поднял на меня. Наши глаза встретились.

Мне даже подумалось: он знает. (Испуг?)

– Ну, так что? – и опять его особый смешок, словно он строил из себя дотошного сыщика или, скажем, Порфирия из знаменитого романа (а ведь и Раскольников литератор, смотри как! – мелькнуло в голове). Но теперь не пройдет. Не тот, извините, век. Хера вам.

Я и тут все время чувствовал, что переигрываю. Господи, заткни психологию, заткни этот фонтан, он меня выдаст... – взмолился. Притих. А тут и воля уже взяла свое. В ушах не шумело.

Но теперь, придавив панику, я одеревенел, отупел. Тупо смотрел на следователя, оспинки на его лице. Давай!

И вот он выдвинул ящик стола. Он так медленно, мучительно медленно выдвигал ящик, – емкий – а я (в напряжении) ждал стука, хорошо всем известного стука катящейся по ящику пустой водочной бутылки. Я сглотнул ком. Однако звука не было. В ящике были всего лишь фотографии.

– Знакомо это лицо? – показывает мне крупно лицо убитого кавказца. Лицо как лицо. А я отвечаю уже чистую правду:

– Вроде бы – да.

– Вы поживший человек. Вы давно в общежитии. Глаз у вас пристреленный, наметанный – ну? – знаком он или нет?

Я как бы осердился:

– Сказать тебе честно (я перешел на ты) – он мне вроде бы знаком. Но еще более честно – я их всех на хер путаю!..

– Говорят, вы писатель. Потому и ругаетесь? (Ирония.)

– Нервничаю. Слышал, что убили его.

– Откуда вы слышали?

Екнуло еще раз. Так и проколешься! (Так неожиданно. И так нелепо.)

– В общаге все все знают, – говорю.

Следователь вздыхает. Вот как он вздыхает, ух-уху-ух-уу... мол, всюду болтуны, попробуй тут искать и поймать. И отпускает меня:

– Ладно. Идите.

Я шел и радостно подрагивал, слегка опьянен. Но, может быть, и озноб. (Не воспалилась бы рука. Надо бы поглотать таблеток. Лишь бы не скрутило, лишь бы без врачей.) Отпечатки пальцев, этот оспенный что? – забыл их с меня снять?.. Нет. Не забыл. Просто я не из тех, кто под явным подозрением. Да, без определенных занятий. Да, нищ. Да, не прописан. Но – не под подозрением.

А-ааа... Я вдруг сообразил – дошло. Меня вызвали лишь к вечеру. Небось, последним. Они, небось, человек десять вызвали до меня.

– Восьмерых уж вызывали, – подтвердила вахтерша. – Завтра снова, я думаю, дергать людей станут. Всех спрашивают. Как рыбку ловят!

Хорошо, что сразу и с утра вернулся: справился, – подумал я. Мог себе навредить.

– Вас Сестряева просила зайти, – крикнула вахтерша вслед.

– Кто?

– Сестряева. Калека со второго этажа... Сказала, увидишь Петровича – скажи ему, пусть зайдет. Хорошо, я вспомнила!..

Сестряева? (Я этого не понимал. Но, конечно, насторожился. Теперь уже каждый чих настораживал...) Мне захотелось водки, алчно, прямо сейчас, сию минуту – обжигающие полстакана; и ничего больше.

Возле квартиры Конобеевых (которую я стерег и в которой жил) шастал туда-сюда Михаил. Сказал, что приехал меня проведать, я, мол, вчера был у него какой-то смурной и придавленный: плохо и мало пил чай. Не позавтракал.

Я уверил его, что ничего не случилось.

– Да, – согласился он. – Ты сегодня лучше.

Мы пошли купить водки. Я занервничал. С притаенным в душе раздражением думал, как бы от Михаила сейчас избавиться. Но оказалось, зря; оказалось, он как раз мне в помощь.

В магазине, в людской толчее чуть ли не первым человеком я увидел Тютьку, старика сборщика бутылок – Михаил тем временем стал в очередь в кассу.

С трепетом (но, конечно, сдержанно) я сунулся к Тютьке:

– Отец, помоги. Я пьяный был. На скамейке. Потерял записную книжку с адресами... Не видал?

– На черта мне твоя книжка.

– Тебе-то на черта. А мне нужна. Я бы приплатил.

– Когда было?

– Вчера.

– У третьего фонаря? (Скамьи он считал по фонарям – ловко.)

– Может, у третьего.

– Погоди, погоди. Не ты ли сидел там и пил с чуреком?

– Я пьян был. Но вроде пил один... (Ах, ты сука. Неужто уже был зван к ментам? Не сам ли к ним поспешил подсказать?)

А он всматривался в мое лицо.

– На скамейке? С ним? – и легонько так всматривался.

– С тем, которого убили, что ли? – спросил я прямо глядя в его выцветшие глаза. Вот как с тобой, сука.

– Ну? – спросил-сказал он.

У меня вдруг не стало слов. Их, правильных, больше не было. (Любое слово могло проколоть хлипкий шарик – и весь мой подкрашенный воздух сам собой вышел бы вон.) Но, на счастье, как раз и подошел Михаил с чеком на водку. Чего вы тут?..

– Да вот. Спрашивает, не я ли пришил одного человека с солнечного Кавказа?

– Надо мне больно! – спохватился старик. – Я видел: пили вчера там двое. Двое – это точно, прошел мимо них, ждал бутылец. Но далеко было, не углядеть.

– Близорукий, что ли? – спросил Михаил.

– В том и дело, что дальнозоркий. Я бутылку с двухсот метров вижу в кустах. Тем более на скамейке. Потому и не подхожу к пьющим близко. Да вот задача – фонарь слева. Чурку-то хорошо видно, даже усы. А с кем он пил, лицо как в черниле – хер увидишь...

Я уже пришел в себя:

– Ты ведь бутылки собрал? Собрал! Ты бутылки сдал?.. (Важный вопрос, главный для меня вопрос.)

– Сдал.

Вот и точка.

– Ты, старик, не темни. Мы тоже с Михаилом люди уже тертые... Скажи честно: книжку записную подобрал? Если да – отдай не греши.

Он последний раз попытал:

– А много ли дашь? (Предлагают много, когда виноваты.)

И опять кстати вмешался Михаил – ты, старичок, не тяни резину. Отдай по совести. Отдай даром. Тебе уже о душе пора думать. А ты все о деньгах. Тебе, может, в путь завтра собираться?

Старик злобно кольнул глазами:

– Может, и так. Может, и в путь. Однако скажу тебе вот что: на небо прибирают не тех, кто старйе.

– А кого же?

– А тех, кто спелее.

И он ушел, зло плюясь по сторонам и заодно стреляя глазами по ржавым уличным урнам: не сверкнет ли где небитая бутылка. Мы тоже ушли. Меня пробил пот (разговорное напряжение). Я был мокр и рукой (незаметно) отирал с шеи. Уже за первым углом я перехватил у Михаила водку и сдергивал с бутылки белую шапочку. Ты что? – удивился Михаил. Мол, неужели ж начнем на улице, когда дом в двух шагах? Но я уже возвращал – вернул бутылку ему. (Взял себя в руки.) Михаил наблюдателен, он не Тютька. Я сказал, что всего лишь хотел присмотреться к бутылке (хотя я умирал от желания сделать первый глоток):

–...Бутылка странная, на мой взгляд. Не подделка? (Иногда ведь всучат наполовину с водой.)

Я еле сдерживался, чтобы не прикрикнуть (давай же! давай хоть по глотку! чего тянуть?!) И вновь остроту мгновения удалось сгладить, затушевать.

Более или менее просто (естественно) я ему предложил:

– Глотни-ка ты, Миш. У тебя ноздри потоньше.

И передал ему – первому – открытую как бы для пробы бутылку.

В квартире Конобеевых на кухне выпили, поболтали, и Михаил ушел (одной головной болью меньше). Я остался один. Рука заживала. Я вышел покурить в коридор. Конобеевы предупредили – не водить поздних гостей и чтоб обои не воняли куревом, две просьбы, Петрович.

Ходил и курил. Выпитая водка гнала мысли ровным хорошим потоком.

Сестряева ходит с костылем. Женщина под сорок, сильно прихрамывающая, редко выходит в коридор. Но глаз на мужчин держит. Улыбчивая. На одной из общих пьянок я из моего повышенного чувства сострадания (чокнуться с калекой, пожелать здоровья) подкладывал ей большой ложкой салат с помидорами, передал стопку водки и раза три улыбнулся. Поухаживал; а когда все расходились по своим этажам и когда я ей (последний сочувственный жест) пожелал спокойной ночи, она вдруг взорвалась обидой (ухаживал, а что ж не проводил скучающую женщину?!) – стояли на повороте уже опустевшего коридора, и так звучно, презрительно и даже, пожалуй, театрально она мне бросила: «Вы не мужчина!..», – и, отвернувшись, зашкандыбала в свою однокомнатную.

Когда я зашел к ней теперь, Сестряева была в нарядной кофточке, похоже, что меня ждала.

В квартирке чисто. Книги. Непугающие обои на стенах. Кв метры с японским телевизором. (Наш серединный человечек.) Сестряева, опираясь на костыль, стояла возле кресла. Пригласила меня сесть. Она хочет поговорить со мной про завтра. Я почувствовал холодок в желудке. (Но спокоен.) Завтра, как она мне пояснила, ей придется идти в милицию и рассказывать им. Подписывать показания.

Я понимал, конечно, что в милицию вызовут общежитского вахтера (как и позднюю уборщицу, как и коменданта – их непременно вызывают), но почему Сестряеву?.. Это тут же выяснилось. Дело в том, что частенько ночами мучают боли, она плохо спит – а они знают это, они все знают. «... Вызывают расспросить, не видела ли я кого в окно. Я ведь сижу и вижу улицу, как на ладони, второй этаж». – Калека долго его добивалась, элитарного второго этажа. (Не только легче подыматься по лестнице, но и вечерами есть что посмотреть, если телевизор скучен.)

– Понятно, – сказал я. – Вы видели меня той ночью. И хотите меня предупредить. Это мило. Это очень мило. Cпасибо, – сказал я.

– Они спросят. Я не знаю, назвать ли мне вас... или совсем не называть? – сказала она как в раздумье. Пока еще без намека. Но с чуть уловимой улыбкой. (И еще – я заметил – с неким добрым психодвижением вроде как мне навстречу.)

– Нет, конечно. Не называйте. Зачем человеку, чтобы его таскали и дергали. Бог с вами!

Она помолчала. Она думала, как теперь продолжить. Но и я думал.

Было ясно, что Сестряева не знала, что я был возле той скамейки. И что я там делал, тоже не знала. (Вероятно, даже не подумала об этом. Из ее окна скамеек не видно.) Но зато она знала, что мне будет неприятно, если затаскают к следователям, станут расспрашивать и переспрашивать (как только она заявит, что видела меня, одного-единственного человека в тот час возле дома со стороны сквера).

Она тихо говорила, а я сидел на стуле и смотрел в пустое бельмо телевизора. (Может быть, следовало смотреть в глаза. Я все собирался посмотреть ей в глаза.)

–...Поймите, Петрович. Мне как-то трудно солгать. Не умею. И как сказать им, зачем вы туда-сюда ходили? – вы раз пошли, потом вы вдруг вернулись (убил и вернулся, вот зачем). Я понимаю, вы просто гуляли. А затем прямо у дома развернулись и снова туда пошли (вспомнил про бутылку, которую дальнозоркий Тютька как раз унес)...

– Да уж. Подергают меня всласть.

Она смутилась, но не опустила глаза и (с плавающей краснотой на щеках – вспыхнули чуть) продолжила:

– Если б мы были друзьями. Тогда понятно. А просто так – как лгать-то?

Я обратил внимание, что она не сказала врать, сказала лгать – читает книги; интеллигентна. Понятно, калека ведь.

Оба мы сделались вдруг спокойны. Конечно, не стал я изображать ни лицом, ни голосом, что готов вырвать костыль и тут же начать пристраивать ее на диванчик. Но этого и не нужно было. Я понимал, раз умна – значит, даст мне время. (Но и оттягивать слишком нельзя. Опасно – я тоже понимал.)

Я шагнул к ней ближе:

– И, значит, мы станем друзьями, Тася. Какие проблемы! – я улыбнулся, я даже засмеялся. – Мне это по сердцу. То есть быть друзьями. Заодно же я избегу дурацких разговоров со следователями.

Вот тут она смутилась. (Уже почувствовав победу.)

А я сказал:

– Через час я приду. Хорошо?

И пришел.

Была в ее теле, как бы это назвать, припрятанная изнеженность (припрятанная от мира холеность). К тому же, как и многие калеки, она оказалась умна и с удвоенной чуткостью, что зачастую уже само по себе стоит ума. Во всяком случае, было с ней просто, ничуть не в тягость. (Робость движений; и скрываемая боязливая трепетность.)

Мы погасили настольную лампу, и теперь я тоже увидел из ее окна (пошел тот самый, первый час ночи) – увидел под фонарем подъезда входящих-выходящих общажников. Они были редки. Их действительно нетрудно запомнить. Она подошла ко мне сзади, коснулась плеча. Чуткая, она не обмолвилась насчет вида из окна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю