Текст книги "1917-й - Год побед и поражений"
Автор книги: Владимир Войтинский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Положение казалось безвыходным. Ночью с 15-го на 16-е происходило совещание меньшевистской фракции. Бесконечные речи, бесчисленные формулы... Выяснилось лишь одно: большинство фракций против коалиции.
Еще четыре дня речей. Говорили министры-социалисты, говорили представители курий. Собрание понемногу утрачивало внешнюю чинность первого дня. Все чаще речи ораторов прерывались криками:
– Позор! Хлеба!
Этим новым "лозунгом" большевики хотели показать, что Временное правительство, коалиция и меньшевистски-эсеровский оборонческий блок довели страну до голода.
Председатель совещания Чхеидзе долго пропускал мимо ушей эти крики, но, наконец, решил вмешаться.
– Хлеба! Хлеба! – неслось из боковой ложи, занятой боль
шевиками.
Чхеидзе повернул голову в ту сторону.
Как? Что вы сказали, товарищ?
Хлеба! – снова раздается из ложи.
Вы ошиблись, товарищ! – кричит в сторону ложи предсе
датель. – Здесь хлеба не дают, здесь не лавка!
Общий смех, на несколько минут настроение разрядилось, оратор мог закончить свою речь. А затем опять началось:
– Позор! Хлеба!
В этих криках не было ни негодования, ни отчаяния, ни угрозы – ничего, кроме озорства. И от этих озорных выходок сердце сжималось тревогой за дело демократии.
На работу совещания ложился налет безысходности. Скучно было и в зале, и за столом президиума, и на совещаниях по куриям, и на собраниях фракций. И даже блестящие сами по себе речи отдельных ораторов, даже такие моменты, как полемическая схватка Троцкого и Церетели, не рассеивали окрашивавшей совещание нудной тоски.
И еще одно глубоко запечатлевшееся в памяти впечатление. Выступали представители национальностей – поляков, литовцев, латышей, украинцев, белорусов, эстонцев. Их речи были проникнуты тупым шовинизмом. Казалось бы, подобные речи должны были рождать негодование. Но из большевистских рядов их встречали аплодисментами и сочувственными криками: социальный экстремизм бунтарей протягивал руку национальному экстремизму сепаратистов. И в хоре этих речей диссонансом прозвучали лишь две речи – представителя евреев и представителя грузин: они не отрекались от русской революции.
19 сентября приступили к голосованию резолюции. Как неделю тому назад в меньшевистской фракции, сперва голосовался общий вопрос – нужна ли коалиция. За коалицию 766 голосов, против – 688 голосов, воздержалось 38 человек.
Итак, коалиция проходит. Голосуется поправка: в коалицию не должны входить кадеты. За поправку 595 голосов, против – 483 человека, воздержалось – 72 человека. Итак, поправка принята.
Ставится на голосование резолюция в целом, с принятой поправкой. За нее – 180 голосов, против – 813, воздержалось
– 80 человек. Шумное ликование большевиков, растерянность среди руководителей, бурные пререкания в различных местах зала... Ночные совещания по куриям и фракциям... Все чувствовали, что дело не в случайностях голосования, не в том, что президиум неудачно поставил вопрос или голосовавшие не сумели выразить свою волю, – дело в том, что единой воли у совещания нет, как нет ее у демократии. И, сознавая это, все же искали словесной формулы, которая могла бы сгладить разногласия, сплотить большинство съезда, наметить хоть какой-нибудь выход из тупика.
В этой обстановке и всплыла идея "предпарламента"220 –идея, которая еще до совещания носилась в демократических кругах, но которой раньше не придавалось большого значения*. Теперь Церетели выдвинул эту идею вновь, связав с нею вопрос о создании правительства.
20 сентября резолюция о "предпарламенте" была принята совещанием –большинством в 829 голосов, при 106 против, при 69 воздержавшихся и при отказе от участия в голосовании большевиков. На другой день началась работа по организации "предпарламента": вырабатывали нормы представительства, намечали распределение мандатов. А в это время в Смольном происходило заседание Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов – и море рук поднялось здесь за большевистскую ярко демагогическую резолюцию, разоблачающую создание "предпарламента" как новое наступление контрреволюции, новый обман народа, воскрешение коалиции.
22-го совещание закрылось. По поручению президиума я должен был обратиться к делегатам с заключительной речью. Положение обязывало сказать что-нибудь бодрое. Искал подходящих к случаю слов – и не находил. С трудом выдавил из себя несколько фраз о том, что, может быть, в конце концов, результаты совещания окажутся более значительными и ценными, нежели они представляются в данный момент; может быть, и "предпарламент" послужит делу сплочения сил демократии, и найденный совещанием выход действительно окажется выходом из тупика.
Затянули Марсельезу. Песня оборвалась на второй строке. Зал и сцена начали пустеть.
В тот же день я выехал снова в Псков, на фронт, унося с собою из Петрограда гнетущее, тяжелое чувство бессилия и безнадежности. Начиналась агония Февральской революции.
* По-видимому, об этом плане говорили еще во время Государственного совещания в Москве, на котором я не был.
* * *
Теперь на фронте не проходило дня без кровавых эксцессов то в одном, то в другом полку. В чудовищной мере усилилось дезертирство – солдаты толпами покидали позиции, шли до ближайшей железнодорожной станции, силой захватывали вагоны и целые поезда. В Пскове на вокзале днем и ночью толпились тысячи беглецов. Командование было бессильно бороться с этим явлением. Да оно и не боролось, Черемисов221, сменивший Клембовского на посту главнокомандующего фронтом, предпочитал плыть по течению, подделываясь под солдатскую стихию, заигрывая с темной толпой даже тогда, когда в этой толпе зрела мысль о Варфоломеевской ночи222. Но отношение нового главнокомандующего к армии не имело ничего общего с любовью к русскому солдату ген. Парского. Для Черемисова солдатская масса была "сволочью", и он заискивал перед нею лишь потому, что видел в ней силу. Вообще это был военный чиновник, совершенно поглощенный заботами о том, как использовать новую обстановку в личных целях, запутавшийся в честолюбивых махинациях, изолгавшийся, опустившийся, дошедший до полного забвения долга.
Положение на фронте все более ухудшалось. Конец сентября принес нам новый удар: десант немцев на острова Эзель и Даго. На Эзеле два полка сдались без выстрела чуть ли не двум мотоциклистам-разведчикам. А на Даго немцы не приняли наших солдат, пришедших к ним для сдачи в плен, и отослали их обратно, даже не потрудившись их обезоружить.
Операция разыгралась и закончилась здесь так быстро, что я не смог попасть вовремя на место боевых действий. Не поспели туда и представители Искосола. Впрочем, наше присутствие и не помогло бы делу: для частей, на которые обрушился удар, мы были "корниловцами".
Теперь ни одно выступление на позиции не обходилось без "истории". Целые дивизии выносили резолюции о том, что они остаются на фронте лишь до 1 ноября, а после этого срока, если не будет заключен мир, уходят по домам. Армейские комитеты были бессильны. Искосол 12-й армии был фактически в плену у латышских стрелков, самовольно расположившихся в Валке. В 5-й армии собрался армейский съезд, и господами положения на нем оказались большевики. Старый армейский комитет, во главе которого стоял Виленкин, должен был выйти в отставку. На его место был выбран новый комитет – с преобладанием большевиков.
В это время Станкевич был назначен комиссаром при Ставке, а я –комиссаром Северного фронта. Пригласив к себе в качестве помощника молодого человека, заведовавшего при Станкевиче нашей канцелярией, я свалил на него всю официальную переписку, все бумажное делопроизводство, а сам с энергией отчаяния принялся за объезд наиболее беспокойных участков фронта.
Позиции тянулись от Ревеля до Двинска. Пожар вспыхивал то здесь, то там. Приходилось делать в сутки 200–300, а иногда и 500 верст. Поздняя осень, дороги разбиты, затоплены грязью, почти непрерывный дождь, холодный пронизывающий ветер. Ночи я проводил в автомобиле, а день – на позициях среди возбужденной, озлобленной солдатской толпы, под горящими ненавистью взглядами, под градом упреков, угроз, ругательств, повторяя бессильные призывы.
Бывало, ночью автомобиль застрянет в глубокой грязи. Рвутся наложенные на шины цепи. Вылезаю и иду пешком, ноги вязнут в жидкой глине, нет сухой нитки на теле. А на рассвете догоняет меня выкарабкавшаяся из грязи машина, влезаю на сиденье рядом с шофером (там теплее, чем сзади), достаю свою записную книжку, стараюсь собраться с мыслями, обдумать, что буду говорить я солдатам...
Я говорил солдатам, что ненавижу войну не меньше, чем любой из них; согласен с ними, когда они жалуются, что тыловики предали их, оставляя их в окопах без поддержки и смены,– но ведь нельзя покинуть фронт, пока не кончилась война! Нельзя, и ни один полк революционной армии этого не сделает!
В ответ одни из солдат говорили:
– Покидать-то фронт и мы не покинем, а только чтобы к 1
ноября мир был!
А другие кричали:
– Корниловцы вы все! Довольно кровушки нашей попили!*
* * *
В эти печальные дни мне пришлось провести несколько веселых минут: на фронт прибыла французская военная миссия. После беседы с главнокомандующим французский генерал, по
* Чтобы немного успокоить солдат и показать им, что начальство их понимает и заботится о них, я предложил Черемисову сделать в печати заявление о положении фронта. Это заявление я составил в виде отпора "гнусному поклепу", будто войска собираются покинуть фронт. Черемисов поморщился ("Какой тут поклеп? Ведь только о том и мечтают, чтобы удрать!"), но я настаивал, и в конце концов он подписал составленное мною заявление.
видимому, решил, что главнокомандующий у нас "только для чина поставлен", и выразил желание посетить комиссара фронта. В комиссариат он явился в сопровождении своих сотрудников – их было человек 10–12. Представив их мне и сказав несколько слов о своих симпатиях к русскому народу, генерал вытащил из портфеля последний номер псковской большевистской газеты и протянул его мне. В номере были отчеркнуты красным карандашом места, содержавшие резкие выпады против Антанты и Франции. Я молча взял со стола синий карандаш и принялся отмечать на том же газетном листе места с выпадами против нашего правительства, Керенского, Черемисова, командования вообще и меня лично.
Генерал некоторое время смотрел на мое занятие, затем сказал:
Нехорошо, когда оскорбляют союзников. Что вы будете
делать?
Я ничего не могу поделать, у нас свобода печати.
Но они нехорошо пишут!
Я протянул генералу случайно лежавшую у меня на столе вырезку из гельсингфорсской газеты – там была фраза о том, что близок час, когда я буду повешен солдатами, кровь которых я пью с самого начала войны. Генерал прочел, подумал и сказал:
Я здесь не делаю русскую политику, я здесь делаю фран
цузскую политику. Вам это нравится, а мне это не нравится.
Когда ругают ваших союзников, вы должны закрыть газету.
Я не имею возможности осуществить ваше желание,
г. генерал!
А это очень просто: надо запечатать редакцию.
Но печать через пять минут будет сорвана!
Тогда поставьте часового!
Я предложил генералу другой вид удовлетворения:
Напишите ответ и передайте мне. А если газета этого отве
та не поместит, мы отпечатаем его отдельным листком в стольких
же экземплярах, в скольких выходит эта газета, и разошлем в
штабы всех корпусов. Это удовлетворит вас?
О, вполне! Вы очень любезны. Еще одна просьба к вам: я
хочу переговорить с представителями всех национальностей ва
шего фронта.
Два часа спустя состоялась встреча французского генерала с делегатами фронтовых национальных организаций. Генерал принимал их по очереди в моем кабинете.
– Вы поляк? Это хорошо, поляки очень храбрый народ. Ска
жите всем полякам, если мы победим, полякам будет очень хо
рошо, а если Германия победит, полякам будет плохо. Вы должны очень хорошо воевать... Прощайте.
Вы еврей? Это хорошо, евреи очень умный народ. Скажите всем евреям: если мы победим, евреям будет хорошо, а если Германия победит, евреям будет плохо. Вы должны очень хорошо воевать... Прощайте.
Вы латыш?..
Вы грузин?..
Покончив с делегатами, генерал обратился ко мне. Он сиял от сознания исполненного долга:
– Я им всем сказал. Они хорошо поняли. Они будут теперь
очень хорошо воевать.
Из вежливости я выразил уверенность, что теперь все пойдет на лад.
* * *
7 октября открылся "предпарламент" – и в тот же день большевики, в знак отказа от сотрудничества с буржуазными партиями, вышли из его состава. В Петрограде создалось следующее положение: Смольный против Мариинского дворца; на одной стороне Совет рабочих и солдатских депутатов, уже превратившийся в послушное орудие большевистского ЦК, на другой стороне –раздираемый спорами, сплетенный из взаимоисключающих друг друга элементов, бессильный, беспомощный Временный совет Российской республики*; вокруг Смольного – наэлектризованная рабочая толпа и гарнизон, вокруг Мариинского дворца – пустота всеобщего равнодушия, недоверия.
Не знаю, что делалось в это время в Петрограде для того, чтобы предотвратить катастрофу, навстречу которой летела власть. Все мое внимание было поглощено в эти дни задачей, которую возложило на меня военное министерство. Дело шло о том, чтобы вывести из Петрограда на фронт наиболее беспокойные части гарнизона и заменить их менее разложившимися полками из действующей армии. Задача не представлялась неразрешимой. При всем недоверии окопников к армейским комитетам и комиссарам был один пункт, в котором мы могли рассчитывать на поддержку фронта, – это в требовании смены и пополнений из тыловых гарнизонов. В частности, к петроградскому гарнизону фронтовики относились с большой подозрительностью, и в самых "большевистских" полках на позициях раздавались угрозы:
– Мы петроградских штыками в окопы выгоним...
* Официальное название "предпарламента".
Итак, предъявляя петроградским полкам требование о выступлении на позиции, мы могли ссылаться на волю фронта. Это было в известном смысле повторением июльской операции, но только с той разницей, что тогда речь шла о вопросах общегосударственной политики, а теперь дело касалось частного вопроса, в котором интересы фронта сталкивались с интересами тыловых гарнизонов.
На это противоречие интересов мне пришлось опереться еще в сентябре при урегулировании вопроса о воинских частях, расположенных в Финляндии. Здесь в "корниловские дни" произошло избиение офицеров солдатами, и с тех пор установилось состояние почти открытого мятежа: полки не выдавали следственной власти подстрекателей и физических виновников недавних убийств, не признавали командования, выносили резолюции с угрозами по адресу Временного правительства. Этими настроениями войск поспешили воспользоваться финляндские сепаратисты.
По мнению людей, стоявших близко к местным делам, единственным средством спасти положение был вывод из Финляндии стоявшей там дивизии. Но дивизия, получив приказ о выступлении на фронт, отказалась повиноваться. Так как Финляндия официально входила в состав Северного фронта и стоявшие там войска подчинялись в вопросах оперативных псковскому штабу, то вопрос перешел к нам, во фронтовой комиссариат.
Черемисов предпочел умыть руки:
– Мне на фронте эта дивизия не нужна, – говорил он, – выводится она из Финляндии по мотивам политическим, а не стратегическим. С какой стати я буду вмешиваться в это дело?
Но я апеллировал к фронтовикам, получил от них выражение протеста против действий непокорной дивизии, предъявил этой дивизии ультимативное требование с угрозой в случае дальнейшего неповиновения прибегнуть к силе оружия и в конце концов добился того, что полки, терроризировавшие Финляндию, прибыли к нам на фронт.
Правда, для нас эта дивизия, шедшая эшелонами с плакатами "Немедленный мир!", "Мир хижинам, война дворцам!" и т.п., представляла плохую помощь –но в Финляндии, благодаря этой мере, положение несколько прояснилось*.
* На фронте эту дивизию поместили в резерве, в стороне от других частей, так что "воевать" ей не пришлось и на другие полки разлагающего влияния она не оказывала.
Теперь предстояло провести ту же операцию по отношению к петроградским полкам. Так как петроградские части не считались с приказами, исходившими от правительства или от штаба округа, то я настоял, чтобы Черемисов повторил приказ о выступлении на позиции от имени командования фронтом, с ссылкой на стратегическую обстановку. В ответ на этот приказ Петроградский совет постановил отправить на Северный фронт делегацию для ознакомления на месте с положением. Я немедленно телеграфировал в Совет, что жду делегацию в Пскове, где она получит все необходимые справки по интересующим ее вопросам и возможность ознакомиться как с нуждами армии, так и с желаниями солдат-окопников.
17 октября во Пскове, в помещении комиссариата, состоялась встреча петроградских делегатов с представителями армий Северного фронта. Делегация оказалась многолюдная – человек 50, если не больше, – солдаты, матросы, рабочие. Черемисов представил собранию доклад о положении, сложившемся на фронте в результате падения Риги и последних операций противника в Ре-вельском районе. Говорил он с явной неохотой, вяло, подчеркивая своими манерами, что его, мол, совершенно не интересует, прибудут ли на фронт петроградские полки или нет, и он не знает, зачем втягивают его в это дело. Но, отвечая на мои вопросы, он подтвердил, что фронту необходимы подкрепления, что части, расположенные в Петрограде и в ближайших окрестностях столицы, в случае прорыва фронта абсолютно ничего не смогут сделать для обороны, что для защиты Петрограда они должны заблаговременно выступить на позиции.
Тогда я перевел на политический язык технические справки, данные главнокомандующим, и предложил петроградским делегатам подтвердить перед представителями фронтовиков, что они поняли серьезность положения и безотлагательно исполнят приказ о выводе полков.
Полились речи – нужно думать не о том, чтобы гнать в окопы новые дивизии, а о том, чтобы дать возможность всем солдатам-окопникам вернуться домой. Ради этих речей и прибыла к нам на фронт советская делегация. Но петроградцы не учли настроений окопников. На позициях подобные речи раздавались с утра до вечера и вызывали всеобщее сочувствие. Но когда окопники услышали, что требование немедленного мира приводится тыловиками в оправдание того, что они сидят в своих теплых казармах да "лущат семечки", в то время как другие четвертый год в окопах "вшей кормят", их взорвало, и они принялись на чем
свет стоит честить петроградцев. Опираясь на речи солдат-фронтовиков, я поставил представителям Петроградского совета три вопроса:
"1) признают ли они, что дело защиты Петрограда является лишь частицей общего дела защиты фронта и ни в коем случае не может быть выделено; 2) признают ли они, что петроградский гарнизон является лишь частицей революционной армии и обязан делить с ней все труды и лишения; 3) принимают ли они на себя обязательство добиться от петроградского гарнизона добровольного выполнения требований действующей армии о помощи или готовы своим отказом бросить вызов фронту?"
Делегаты уклонились от ответа, сославшись на отсутствие необходимых полномочий, и просили разрешения проехать на позиции. Собственно, они могли это сделать, и не спрашивая разрешения. Мне оставалось лишь, давая согласие на объезд ими окопов, поставить условием, чтобы для этой цели была выделена небольшая группа, человек в 10–12. Условие было принято, и на этом совещание закрылось.
Результаты его были благоприятные для нас: у петроградцев сложилось убеждение, что за комиссариатом и оборонческим Искосолом стоят силы фронта. Увы, эти силы стояли за нами лишь в одном-единственном вопросе – о пополнениях. На почве этого вопроса мы могли еще дать бой, но только на почве этого вопроса: во всех остальных вопросах солдатская масса в окопах была против нас точно так же, как солдаты тыловых гарнизонов.
* * *
В это время в "предпарламенте" шли прения об обороне. Отголоски их долетали до фронта, но не родили сочувственного эха ни в дышавших обидой и злобой солдатских массах, ни в рядах поруганного и запуганного офицерства, ни среди измотавшихся, окончательно выбившихся из сил военных работников-оборонцев. 18 октября "предпарламент" пытался выработать "формулу" своего отношения к войне, но безуспешно – ни одна резолюция не собрала большинства голосов. Оставалась, впрочем, надежда, что подходящая "формула" будет найдена в дальнейших прениях по внешней политике.
Уже две недели, как при Исполнительном комитете Петроградского совета действовал Военно-революционный комитет223 – орган начинающегося восстания. Газеты писали о предстоящем выступлении большевиков, но ни правительство, ни ЦИК не придавали, по-видимому, большого значения тому, что дела
лось в Смольном. Не привлекла к себе внимания и состоявшаяся в Кронштадте, под охраной крепостных пушек, конференция Советов рабочих и солдатских депутатов Петроградской губернии224, вынесшая резолюцию о необходимости утверждения в России советской власти. Прошел почти незамеченным и Северный областной съезд Советов2", принявший сходную резолюцию. А между тем на этом съезде шла речь уже о силах, которые могут быть двинуты большевистским центром против Временного правительства -говорилось о "40000 латышских стрелков".
21 октября собрание всех ротных и полковых комитетов Петрограда постановило единственной властью над петроградским гарнизоном считать Совет рабочих и солдатских депутатов. Это было своего рода советское пронунциаменто226, все историческое значение которого должно было обнаружиться в ближайшие дни.
Характерно, что еще раньше, в другой форме и по другому поводу, советская власть была провозглашена в Москве. 19 октября в связи с экономической борьбой, разгоревшейся в Центральной промышленной области, Совет рабочих и солдатских депутатов принял резолюцию, в которой говорилось:
"Капиталисты создают грандиозный локаут, безработицу. Правительство не поддерживает рабочих, а открыто идет против них. Исходя из этого Совет 1) декретирует удовлетворение требований рабочих в отраслях, где назревает или уже идет стачка; 2) приглашает профессиональные союзы явочным порядком осуществлять постановления декретов на заводах и фабриках; 3) ставит капиталистов, саботирующих производство, перед угрозой неминуемого ареста их Советами; 4) принимает активное участие в создании органов борьбы за переход власти в руки демократии".
Фактически эта резолюция означала не участие в борьбе за переход власти, а ее явочный захват. Но на фронте о московской резолюции мы узнали как об экономическом конфликте местного характера, а о петроградской – как об очередном "недоразумении". Несравненно больше взволновало фронт неожиданное выступление в комиссии "предпарламента" Верховского с требованием немедленного заключения мира.
События оправдали этот шаг военного министра: нежелание армии воевать и общее разложение государства достигли в это время такой степени, что дальнейшее продолжение войны было невозможно. И политически невежественный, но неглупый и лишенный кастовых предрассудков военный техник, каким был
Верховский, понял это и сделал тот вывод из положения, которого не сумели или не решились сделать политические деятели, обладавшие большими, чем у него, знаниями и большей подготовкой. Но свое выступление Верховский предпринял до последней степени легкомысленно, и в этом была одна из причин постигшего его провала.
По-видимому, Верховский бил на театральный эффект, и неожиданность своего предложения прекратить войну он считал существенной предпосылкой успеха. Возможно также, что молодой генерал мечтал о том, чтобы поворот политики России был связан с его именем. Во всяком случае, глава военного ведомства выступил, не сговорившись со своими ближайшими сотрудниками, не осведомив о своих планах армейских и фронтовых комиссаров, не заручившись поддержкой армейских комитетов.
Этот образ действия представляется тем более странным, что армейские комитеты, если бы вопрос был поставлен перед ними так остро и прямо, как ставил его ген. Верховский, в огромном большинстве высказались бы за немедленный мир – обеспечить себе поддержку с этой стороны военный министр мог без большого труда. А вместо этого он сделал безнадежную попытку привлечь на свою точку зрения Центральный комитет конституционно-демократической партии, где на него смотрели, как на подозрительного выскочку-карьериста.
При таких условиях его шаг – даже если он вытекал из безупречных побуждений и был подсказан благородными мотивами – становился не только бесполезен, но и вреден: бесполезен, так как он не мог повлиять на правительство, вреден, так как он давал оружие в руки бунтарской оппозиции, которая до вчерашнего дня всячески поносила Верховского, а теперь поспешила поднять его на щит, как героя, спасителя России.
Но если ошибкой было выступление Верховского в том виде, как он его предпринял, то еще худшей ошибкой было увольнение военного министра, объявленное в такой форме, что и у населения, и у армии должно было получиться впечатление, что Временное правительство считает преступной самую мысль о мире. Это было повторение апрельской ноты Милюкова – но в несравненно более опасной обстановке. Если в апреле Милюков поднес зажженную спичку к стогу соломы, то теперь правительство бросило факел в пороховой погреб.
Глава двенадцатая ПЕРЕВОРОТ
Октябрьский переворот (как и февральский) был, по внешности, переворотом по преимуществу петроградским. Такие моменты его, как постепенный захват повстанцами города, разгон "предпарламента", осада и взятие Зимнего дворца, протекали вне поля моего зрения. Но я был свидетелем того, как воспринимались и переживались события на фронте, а кроме того, мне пришлось принимать участие в одном эпизоде, связанном с октябрьскими событиями, а именно в вызове с фронта воинских частей, которые должны были, как в июльские дни, противопоставить выступлению петроградского гарнизона силы действующей армии.
Об этом эпизоде, вылившемся в пресловутый "гатчинский поход" ген. Краснова и Керенского, я должен рассказать здесь несколько подробнее.
Именно в форме требования "надежных частей" пришло на фронт первое известие о начинающихся в Петрограде волнениях. Было это 23 октября вечером. Черемисов просил меня приехать к нему по спешному делу, и когда я приехал, показал мне телеграмму Керенского (кажется, шифрованную). Телеграмма была немногословна: приказ немедленно послать в Петроград надежные войска на случай беспорядков. Черемисов смеялся:
– Они там совершенно рехнулись..."Надежные войска"! От
куда возьму я им "надежные войска"?
Я сказал главнокомандующему, что приказ правительства подлежит исполнению. Но Черемисов возразил:
– Меня этот приказ не касается. Это – политика. Если вы
полагаете, что приказ может быть выполнен – сами и выпол
няйте его.
Я немедленно связался прямым проводом с Искосолом 12-й армии, с армейским комитетом новой 1-й армии и с ген. Болдыревым, в то время командовавшим 5-й армией, сообщил им
содержание телеграммы Керенского и просил выяснить, какие части могут быть немедленно отправлены в Петроград. Переговоры продолжались всю ночь, но не привели ни к чему.
Утром я получил из военного министерства запрос, как подвигается организация отряда для защиты Временного правительства, каков его состав и где находятся головные эшелоны. В ответ я телеграфировал:
"Организация и отправка отряда под лозунгом защиты Временного правительства невозможна. За этим лозунгом никто не пойдет. Необходимо, чтобы вызов войск с фронта исходил от ЦИК Советов".
На это из военного министерства последовало успокоительное разъяснение: Временное правительство действует в полном контакте с ЦИК, и формальность, которую я считаю необходимой для успеха вызова войск, будет выполнена. Я передал этот ответ в армии и просил спешить с отправкой отряда. Из армий отвечали, что приступят к делу немедленно после того, как ЦИК подтвердит приказ о вызове войск.
* * *
24-го Псков был полон слухов. Пришло сообщение о переходе Петропавловской крепости227 на сторону большевиков. Но неясно было, идет ли речь об антиправительственной резолюции, вынесенной солдатским митингом, или о чем-то более серьезном. По прямому проводу военное министерство известило нас об открытии заседания Совета республики и о выступлении перед ним председателя правительства. Сообщалось, что речь Керенского была встречена всеобщим энтузиазмом. Пришло и еще одно сообщение: ЦИК всемерно поддерживает правительство в предпринимаемых им шагах для подавления "беспорядков". Но характер событий оставался неясен.
О "мятеже", о "восстании", насколько помню, еще не было речи. Говорилось лишь о "беспорядках", "уличном выступлении" и т.п. Картина рисовалась в виде повторения июльских дней с тем различием, что тогда движение носило стихийный характер, а теперь буянит небольшая кучка злоумышленников, ей противостоит сплоченный фронт демократии, и задержка лишь за войсками, так как петроградский гарнизон ненадежен.
Входить в оценку точности этих сообщений я, само собою разумеется, не мог, ограничивался поэтому передачей их в армии фронта, снова и снова настаивая на безотлагательной отправке в Петроград хоть какого-нибудь отряда. Ответ из армий
был тот же: "За Временное правительство никто не пойдет, за ЦИК –может быть, и пойдут".
Ночью из Петрограда сообщили о резолюции, принятой Советом республики в ответ на декларацию председателя правительства, – смысл ее сводился к требованию решительных шагов в области внешней политики и в земельном вопросе, а также ускорения созыва Учредительного собрания. Это было хорошо – немного поздно, но именно то, что еще могло спасти положение. Только бы пожелания Совета республики вдохнули твердость и решимость в правительство и претворились в дело!
На имя Черемисова пришла телеграмма от главнокомандующего Петроградского округа Полковникова228:
"Доношу, что положение в Петрограде угрожающее. Уличных выступлений, беспорядков нет, но идет планомерный захват учреждений, вокзалов, аресты. Никакие приказы не выполняются. Юнкера сдают караулы без сопротивления, казаки, несмотря на ряд приказаний, до сих пор из своих казарм не выступали. Сознавая всю ответственность перед страною, доношу, что Временное правительство подвергается опасности потерять власть, причем нет никаких гарантий, что не будет попытки к захвату Временного правительства"*.
Нужно было спешить с отправкой в Петроград вооруженной помощи, но послать эту помощь без ЦИК не было никакой надежды. Я принялся вызывать к прямому проводу членов президиума ЦИК. Долго никто не откликался. Наконец, уже глубокой ночью к аппарату подошел один из членов президиума. Я протелеграфировал ему: