Текст книги "Боковой Ветер"
Автор книги: Владимир Крупин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
В логу весной первыми появлялись желтые солнышки цветка мать-и-мачехи, первые букетики приносили отсюда. В логу я нашел меч. Конечно, это был не меч, какой-то шкворень, от сеялки, может быть. Но похожий. С рукояткой, тяжелый. Был я в чистой белой рубашке и тащил меч домой, представляя мысленно древнерусского богатыря.
Дорога, которой я шел, была та, по которой уезжали из села; от нас до железнодорожной станции тридцать километров, там поезд в четыре утра на Ижевск, в Ижевске пересадка на поезд до Кирова. До областного центра ехалидвое суток. «Петом был еще другой путь – сорок пять километров до Аргыжа, там на пароход, но это еще дольше. Отсюда я дважды уезжал поступать в институты. В первое после школы лето никуда не поступал, так как – еще не было паспорта, работал на комбайне, потом в редакции. Через год поступал в Уральский университет на факультет журналистики. Не поступил. Срезался на истории, ответив без запинки на все вопросы, а оценки объявляли вечером. Гляжу – мне двойка. Мысли даже не возникло идти куда-то разбираться, требовать правды. Повернулся и уехал. На другое лето я изо всех сил хотел уйти из редакции; тут долго объяснять, но будет достаточно, если мне на слово поверят, что я считал знания о жизни недостаточными, так я и писал в своем дневнике, но редактор Сорокин не отпускал. А поступать в институт он не мог запретить, и я, наугад раскрыв справочник вузов, ткнул в него пальцем и попал в Горьковский институт инженеров водного транспорта. Подал документы, поехал. Если на журналистику был огромный конкурс, то тут еле набиралось по человеку на место. Но тут уж я сам затосковал. Нарешал математику письменно так, что сразу пошел забирать документы. Мне не дали. Вечером вывесили оценки, у меня была четверка. Пришлось идти на устный. Взял один билет, второй, сказал, что оба не знаю. Спросили, какой я знаю, велели выбрать. Выбрал, сел готовиться. Подсел преподаватель, решил задачку, велел переписать. Когда пошел отвечать, отвечать не дали, посмотрели на задачу, поставили четверку. Я чуть не завыл. Уже мерещилась пристань на Волге, я – начальник, красивая нарядная жена поднимается от реки, и ребятишки гурьбой сыплются с обрыва. И я, усталый после трудной навигации, снимаю форменную фуражку и подставляю солнцу обветренное лицо. Но на сочинение я шел, стиснув зубы. И добился своего – я сделал четыре ошибки в слове из трех букв: написал не «еще», а «исчо»; я ставил запятые в середине слов; содержание же было бредовым. Меня вызвали и велели переписать. Я отказался. Велели переписать чье-то. Отказался. Уже были написаны стихи:
Не хочу я сотня дней скитаться по лекториями
учить осадку в реках пароходную.
Я хочу войти в литературную историю,
а не водную…
Была суббота. Небольшие деньги мои были просажены во время свиданий с грузинками, сестрами-близнецами. Мыс одним парнем познакомились с ними на знаменитом нижегородском Откосе, на знаменитой лестнице, во время концерта симфонической музыки. Оркестр сидел в раковине внизу справа, а слышно его было отовсюду. Помню, исполняли увертюру к опере «Руслан и Людмила» и «Ночь на Лысой горе». Парень этот был Николай из Коврова. Мы узнавали, кто за кем ухаживает, только по различным браслетам к часам. Да и то бы сами не догадались, это мне «моя» посоветовала ее так запомнить. Сильно мучаясь, что они меняются часами, мы гуляли неотрывно вчетвером, идя с Колькой по краям и меняясь местами, чтоб все-таки хоть не все время, но быть рядом со «своей». Субботу я упомнил потому, что до понедельника не мог получить денег. Занять было не у кого. Прожил два дня на трех кусках сахару и в понедельник хлопнулся в обморок. Да еще и курил, это тоже добавило. Потом невозможно было купить билетов в нашу сторону, и я, отчаявшись, взял билет в купейный вагон, оказавшийся полупустым. Был конец месяца, и сошлись два нечетных числа, а казанский поезд до Ижевска шел только по четным. Вот как «водная история» запомнилась. Вернувшись, я устроился в РТС слесарем-фрезеровщиком. И так вышло, что поступил я в институт через шесть лет после окончания школы, когда не только одноклассники, но даже и те, что учились после, получили высшее образование. По этой же дороге наша семья уехала из Кильмези, по этой же дороге я уехал на три года в армию.
Тут, напротив новой автобусной остановки, была маленькая избушка Шенниковых, сын их учился с моим братом, и я бывал у них. Отец плел лапти, учил меня держать кочедык – нехитрый инструмент для продевания лыка. Иногда с похмелья он плел кое-как, иногда, вдохновившись, сплетал такой лапоть, что, даже не размоченный, он не пропускал воду.
Ночь пролетала так, будто шло желанное свидание. Уже и впрямь заалел восток, отступились остатки комаров, и, конечно, я вновь очутился на берегу реки.
Чего говорить, думал я о первой любви, хотелось не только поцелуев, но и большего. Но был этот красный светофор юности – только без рук! Как было выстоять? Многие и в город шарахнулись от строгости, многие оттого, что деревня парнями обнищала. Не было паспортов у колхозников, а после армии выписывали. Паспорт получил – в колхоз не вернется. За это нельзя упрекать. Это как бы крик государству, что надо что-то в деревне предпринимать.
Я сидел и видел обрыв, будто простроченный крупнокалиберным пулеметом – так много было гнева у ласточек-береговушек. Они суетились, начиная день. Вдруг сверху раздался шум – я поднял голову. В небе шла самая настоящая птичья война. Не какой-то отряд птиц воевал с другим, ласточки били друг друга. Перья летели на воду и уходили по течению. Огромная стая взлетала, все птицы старались быть сверху, с криком сплетались в воздушный клубок, и он, кипя внутри, распадался. Многие старались не вступать в борьбу, отскакивали. Чего они не поделили? Начинался день, гнезд всем хватало, живи, выращивай птенцов… И снова взмывал и падал легион ласточек, снова они потрошили друг друга, и вдруг – будто камешек выпал из стаи, стал падать вниз и булькнул в воду. Но всплыл. Видно стало, что это ласточка. И уже снизу ее поддавали своими мордочками рыбы. Что это было такое?
Шум и крик вверху утихали.
Надо было хоть немножко поспать. Наступал день отлета, пятница.
Но ничего не вышло со сном. Даже разделся было и лег в холодную постель, даже закрыл глаза, чтоб отгородиться от раннего рассвета, но, будто дождавшись этого мгновения, замелькали в памяти события, люди, дороги этих трех дней: самолет, прилетевший в Малмыж, ночь в Малмыже, утро, пристань, «Заря», Аргыж, дядя, Мелеть, брат Гена, кладбище в Кильмези… Но главное было в том, что оказалось – я так много не вспомнил, что стало стыдно: поле клевера в Аргыже, в виду Вятки, клевер жали из расчета гектар за три, но уж и доставалось, деки у барабана подтягивали до упора, красная мельчайшая пыль превращала комбайн в кровавое облако, катящее по полю; забыл я тот родник у дедушки в Мелет и; забыл, как рыбачили пескарей на Мелетке, как кошка приходила к нам на реку и сидела на обрыве, изредка мяукая; кота нашего кильмезского забыл – он не мяукал, сидя на табуретке, лапой, молча, показывая на то, что хотел бы съесть. Все забыл! Как зимой из керосиновой лавки – ее видно из гостиницы – нес стеклянную бутыль с керосином и поскользнулся. Как порезался о край, как окоченели руки, облитые керосином, валенки окаменели, и все-таки немножко на оставшемся дне с краями принес домой. Как оба дедушки брали меня с собой в баню, мигала коптилка у заснеженного окошка, я расправлял дедушкамскатанные в валик чистые рубашки на распаренных худых спинах. Один дедушка не умел читать, другой перед ним гордился огромным списком прочитанного. Я приносил из редакции старые подшивки «Огонька» и «Работницы», неграмотный дедушка листал их и однажды, показывая на фотографию Чайковского, сказал: «Лицо мужицкое, а по рукам глядя – не пахарь». Другой дедушка подарил мне журналы «Нива» времен первой мировой войны: поезд сестер милосердия, фотографии погибших офицеров, списки убитых нижних чинов. Еще Там были рассказ о телефонном кабеле меж Европой и Америкой и рассказ о том, как делают веревки, названный «Веревка – вервие», и дивился: «И на что только бумагу тратят, разве ж кто не знает, как веревки вить?»
Каждое место родного села было значительно. На Красной горе, был крохотным, меня от руки не отпускали, увидел огромный разлив, подтапливающий Больничную и Национальную улицы, и дымный громадный буксир. На той же горе был с друзьями, жгли старую-траву; тут ходили работать на старый кирпичный завод – потом его перевели на Малахову гору, к аэродрому, а аэродром выстроили новый.
Ничего не оставалось на месте, только земля. И еще память. Скоро уже кто, кроме меня, скажет, как выглядел фонтан и крохотная водокачка около аптеки, где из милости жида нищенка? Кто вспомнит, как выглядел первый конный двор лесхоза и второй, где была пожарная вышка, где стояла Партизанка, где кололи чурки для газгена? Ведь и второ. – го двора нет, нет и газгена, нет и Партизанки. А место есть.
«Вот на этом месте…» – горькая фраза.
– Скоро и о моей первой школе скажут: вот на этом месте была школа. Сейчас в ней склад старых школьных парт. Может; даже и лучше, что был такой провал во времени, ведь тот, кто живет около чего-то постоянно, не видит изменений. Но это моя память, и ради чего стал ее бередить, ничего не возвратимо, ради чего она сама не дает мне уснуть?
Все дело в том, что тогда был молод.
Я открыл глаза. В номере было темно. Закрыл глаза, забылся, снова открыл – темно. Или проспал сутки? Посмотрел на часы: пять, шестой. Не вечера же. Окно было темным. Подошел к нему и все понял – черная туча шла с запада, и уже облегла все небо, и все шла и шла. Но без дождя, только с ветром. Лиственница внизу от ветра нагнулась в сторону движения тучи и стояла, унизительно согнутая перед тучей. И вдруг, резкой вспышкой предупредив о себе, ударил гром. Я вспомнил примету, по которой от первого грома перекидываются через головы, и, непонятно, почему решив, что этот гром первый для меня в этом году, действительно перекувырнулся через голову. Тут ударила вторая вспышка, третья, а гром как ударил, так и гремел непрерывно, будто длинная лента реактивных самолетов именно над Кильмезью прорывала звуковой барьер.
И прекратилось внезапно. Молнии будто обернулись вечерними зарницами, а гром сменился ревом мотора грузовой машины, одолевающей новую порцию грязи. И совсем прекратился дождь. Распахнул окно. Лиственница, освежась, отряхивала ветки, и слышно было, как непоседливый образованный грузин с утра пораньше ухаживает за дежурной-блондинкой.
– Красота, – кричал он, – везде свои Ромео и Джульетта, Тахир и Зухра, Паоло и Франческа, Филемон и Бавкида, гвельфы и гибеллины, виги и тори..:
Конечно, какой уж теперь был сон, когда так протрясло атмосферу. Да и надо было прощаться с селом. Не загадывая на сколько. Еще мне надо было зайти к двум одноклассницам: одна, Юля, директор Дома пионеров, другая, Тамара, директор книжного магазина. И еще была печальная обязанность увидеть Гену К., первого парня в нашем классе, летчика дальних рейсов, списанного по здоровью.
И пошел я на прощанье, конечно, первым делом к реке. Гроза оставила в наследство воды, но ведь было лето, и земля, зная больше нашего, что впереди засуха, все запасала и запасала ее.
Все это время на родине дороги выводили меня к реке, ручьям, родникам, даже дожди, столь огорчавшие земляков, радовали меня. Раньше одной из самых страшных болезней была водобоязнь, ведущая к сумасшествию (шествие с ума – сочетание этих слов я однажды открыл сам и ужаснулся). Вид воды – реки, озера, сверкающей лужи после дождя, ручейка, мельничного пруда – всегда прекрасен, легче вздохнется у воды, чем в любом другом месте. Даже фонтан, задавленный камнями, стиснутый зданиями, тянет к себе, и не только из-за прохлады. Дожди, ливни, грозы есть освежение, очищение. А купание? Ведь это таинственный, из язычества обряд. Почему вначале боязно войти в воду, а как радостно плавать и неохота выходить из нее?
Звучание воды неисчислимо по разнообразию мелодий, и нет пи одной неприятной: водопад, как бы он ни ревел, пусть по своим децибелам в сто самолетных турбин, но он не давит слух, а заколдовывает; ручеек, звякающий и звенящий камешками; выбулькивающий родник; стучащий по крыше дождь, о, тут снова неисчислимо: дождь по крыше, а крыши разные – тесовые, но и тесовые разные: свежий тес – веселый стук, старый, в зеленом мху – глуховато, усыпляюще; крыши под черепицей, дранкой, под соломой, даже толь, шифер, рубероид – не теми примирит миротворческое соединение неба и земли. А если взять дождь в лесу – как он согласен с елью, пихтой, как освещаются и веселятся, посверкивая, листочки берез, как тяжелеют и темнеют листья осины, усмиряются сосны – это без ветра, а с ветром?
Что уж говорить о морском и океанском прибое, ритме нарастания страшной силы после семи вздымающихся длинных изломанных хребтов… и эти удары восьмого и девятого, и эта огромная белая полоса пограничья воды и земли.
Вой вьюги (не отсюда ли и название печной закрышки – вьюшка) – этот вой заставляет вспомнить одиноких путников…
Нет случайных звуков в природе. Одни убаюкают, другие напомнят о нашей малости.
И как грубо и неопрятно вносим мы свои ужасные звуки в гармонию. Много раз я видел, как падают высокие корабельные и мачтовые сосны. Особенно жалко зимой. Земля промерзла и вздрагивает от удара и не принимает дерево, а в небе раздирается огромная сиротливая пустота. А бензопила ревет, выхлопной газ несет на людей, на кустарник, и огромный, во всем брезентовом вальщик целится под горло следующей сосне.
Этот грустный переход случился оттого, что я стоял, глядя на север и северо-запад, то есть туда, куда часто ездил в командировки в леспромхозы и сплавные участки и нагляделся всего.
Но тут же, без усилия, пришло радостное воспоминание о казнемских лесопитомниках. Там мы с младшим братом и еще одним мальчишкой под руководством взрослой работницы лесничества ухаживали за сосенками. Обычно, как в огороде, опалывали и окучивали землю вокруг растения. Только огород был огромнейший, на многие километры. Помню эти нескончаемые увалы, солнечные желтые пески, бруснику, чернику, и на увалах стояли и одобрительно гудели оставленные на семена необхватные, вознесенные надо всем мачты сосен. Как было тогда не решить, что небо – это парус для таких сосен, что мы – матросы корабля. Разумеется, пиратского. Только временные невольники на плантациях таких будущих огромных сосен. Но представить их, нагибаясь к пушистой, хотя уже колючей малютке, было невозможно.
Встреча с одноклассником Геной была более чем примитивной. У пивной мужики глядели на незнакомого, я узнал Гену я попросил отойти. Назвался.
– А, – сказал, – вмазать хочешь? Давай трояк.
– Мне нельзя, лететь.
– Это ты летчику говоришь?
– Видеться надо еще кое с кем.
– Ну смотри. А трояк дай.
Сам я грешный человек, не могу и не смею осудить пьющего, пока не узнаю причин. Видел я сотни гибнущих от вина, но не знал их, не знал, кто они, откуда. Спросишь – соврут. Но Генка – красавец, гордость десятого «А», художник, спортсмен, погибель девчоночья… Он ухаживал как раз за Юлей и однажды меня приревновал. Юля была в бюро ВЛКСМ, я – секретарь, и что-то мы, изображая взрослых, зазаседались. Генка стоял за дверьми, ждал. Я его понимаю – ну, полчаса можно решать комсомольские дела, ну, час, но не два же!
В Дом пионеров мы пошли с сестрой. Юли вначале не было, вызывали в роно. Мы успели посмотреть комнаты выставки изделий и фотографий, потихоньку, стоя в сторонке, смотрели на ребят поселкового лагеря. Было интересно. Я так Юле и сказал. Она застеснялась точно так же, как и четверть века назад, когда ее хвалили. Мы с ней сразу узнали друг друга. Посидели, повспоминали. Пришел один из Очаговых, Геннадий, одноклассник сестры. Мелькали фамилии. Но не было так, чтобы о ком-то вслух было сказано, что человек полностью счастлив. Да что есть счастье? Живы-здоровы, и хорошо. У всех чего-нибудь да было. В Кильмези почти никто не остался, но это еще было во многом оттого, что при Хрущеве район ликвидировали и многие остались без работы.
Библиотека была на новом месте. Все там были новые, только заведующая прежняя. Поговорили. Беды были обычными, библиотечными – заказы «Книга – почтой» не выполняются: дают то, что никто не читает, а то, что читают, не дают. И книжный магазин плохо снабжают.
– А что я могу? – сказала Тамара, моя одноклассница, директор книжного. – Дадут две-три книжки, кому? В библиотеку всегда стараемся давать экземпляр. Ох, – сказала она, – идем-ка покажу.
Мы увидели огромные лежбища поэтических сборников. В таких завалах может блеснуть жемчужное зерно. Но нет, предание о том, что в сельских магазинах можно купить редкие книги, ушло в легенду. Конечно, как всегда в таких случаях, неизбежен вопрос: зачем все это издают, если по десять раз по-всякому их выставляют и рекламируют, но никто не покупает? Причем среди едва ли не сотни имен были и известные, но те, что переполнили рынок сбыта, то есть лучше выразиться – понизив спрос с себя, снизили спрос на себя.
С Тамарой мы вспомнили, как вступали в комсомол. Она была из Микварова, староверской деревни, и ей не сразу удалось вступить, на первый раз она отдала мне бланк своей анкеты. Микваровские девчонки приходили в школу на лыжах и вообще бегали на лыжах как лоси, и почти все они по фамилии были Мальцевы.
Если б было время, много чего можно б было вспомнить о школе. Но и мы торопились, и у Тамары начиналась инвентаризация.
Несколько фраз хватило, чтоб мы оживили в памяти наших учителей. И Ивана Григорьевича Шестакова, уже – мир праху! – умершего. Как он однажды вошел в класс и, хитро щурясь, сказал, что сделано открытие: на Луне есть люди, установлена связь, и что он видел кино о лунатиках. Все то же самое, только у них головы побольше. А еще вспомнил его вопрос: «Итак, вода кипит при ста градусах, выделяя пар. Пар – это вода? Водяные пары, правильно. Почему же воду мы можем нагреть до ста градусов, а пар – до шестисот?» И еще: «Вода кипит, пламя продолжает гореть. Зачем пламя? Ведь вода уже кипит?» И очень радовался, когда на второй вопрос мы отвечали: пламя нужно на поддержание кипения. А на первый вопрос я до сих пор не знаю ответа.
Мария Афанасьевна Шутова, математик. Ведь надо же было: она где-то разыскала или сама написала геометрическую пьесу. Классе в седьмом. Ее играл весь класс. Я представлял шар – на мне был огромный картонный, похожий на глобус шар.
Были такие слова: да, я толст, но зато сколько изящества в моих формулах. Споря с кубом, ромбом и худой трапеалцией, я доказывал, что во мне есть все – круг, квадратура круга, число два ян эр квадрат – это мое число, а уж каких только секторов и сегментов не наберешь в шаре, всяких радиусов и т; д. Тут выходила касательная и находила у всех у нас общие точки, Пирамида возносилась. Приходили параллельные прямые неевклидовой и евклидовой геометрии, все мы ссорились, но великий Лобачевский, создав треугольник с тремя прямыми углами, все ставил на свои места.
На том вечере мне сказали, что умерла бабушка в Молоти и что мама и папа уехали туда. Нам, старшим, велено было домовничать. С вечера я пришел, награжденный десятью тонкими тетрадями и грамотой за исполнение роли шара. Роздал тетради братьям и сестрам. Мы сидели допоздна, было М марта.
Ровно через четыре года, день в день, умер дедушка. Он сидел 16 марта у нас, вдруг встрепенулся, спросил маму: «Это ведь завтра Саше три года?» – «Нет, тятя, уже четыре». Я работал тогда в редакции, начинал снимать доярок, механизаторов, подготовку семян кукурузы к севу, принес фотоаппарат домой и снял дедушку у окна, потом он утром вышел во двор, еще снял во дворе. Перед обедом его, ни разу не ходившего по врачам, расшибло параличом. Медленно, но твердо он сказал, когда хлопотали о больнице: «Домой, умираю». И на этой же пленке в фотоаппарате следующие кадры были – копание могилы, прощание с дедушкой.
Еще из учителей помнился, конечно, Колька Палкин, да простит мне Николай Павлович, наш физрук. Он был молод, имел громкий голос, но не наказывал. И давно бы мы у него распустились, если бы не его и наша любовь к лыжам. Он выбирал крутые до безрассудства спуски со склонов оврага, скатывался первый, кувыркался в снегу, вставал, отряхивался и орал: «По одному справа, пошел! Только попробуйте мне лыжи сломать! Только попробуйте! Пошел! Кто там испугался? Ну-ка столкните его! Пошел!» На склонах положе мы делали трамплины-нырки. Укладывали охапки еловых веток, прихлопывали снегом. И потом – кто дальше прыгнет. Средний уровень был отличным, но уже к исходу урока мы одним местом, которое в прыжках с трамплина ни к чему, выбивали в снегу яму, в которую менее средний уровень втыкался головой.
А химия? Незабвенный Павел Иванович. В очках стоит за демонстрационным столом, берет в руки пробирку с желтой жидкостью.
– Итак, берем в левую руку, я реально, а вы мысленно, пробирку с раствором…
– Не надо! – кричали мы.
– Опыт, – отвечал на это Павел Иванович, – и еще раз опыт, и еще раз опыт. А в правую руку раствор соляной кислоты. Теперь…
– Не надо!!
– Надо!! Теперь осторожно содержимое правой пробирки сливаем в левую.
Раздавался взрыв, белая завеса скрывала стол и классную доску. Из-за стола, как сдвоенный перископ, показывались очки.
– Вы видели что-нибудь подобное? – спрашивал Павел Иванович.
– Нет!
– Я тоже не видел. Запишем формулу….
– Не надо.
Изо всех формул органической химии мы с ходу запомнили только формулу спирта. Из неорганической – коррозию.
Меня коррозия вообще защитила от химии. Узнав, что я занимаюсь в тракторном кружке, Павел Иванович спрашивал меня о ней три года.
– О чем мы сегодня узнаем? – спрашивал он.
– О коррозии! – кричал к асс.
– Почему?
– Она приносит вред народному хозяйству!
– Итак-с, кого же мы спросим? А спросим мы человека, который на практике познал неотвратимость коррозии металлов и пути борьбы с ней…
Все захлопывали учебники, я безропотно вставал и шел к доске зарабатывать пятерку.
На экзамене на аттестат зрелости, однако, мне достались гранулированные удобрения, и хотя Павел Иванович задал дополнительный вопрос о вреде коррозии, это не спасло.
Когда дети спрашивают меня, как же я учился, отвечаю: «У меня в аттестате одна четверка». И дети, конечно, думают, что остальные пятерки. Нет, дети, остальные тройки.
Недолго преподавала, но запомнилась историчка Маргарита Михайловна. Рассказывая, особенно о войнах (если изучать историю по учебнику, то будет такое впечатление, что вся история есть история непрерывных войн), – расcказывая о войнах, особенно Средней и Малой Азин, Маргарита Михайловна входила в такой раж, что ломала указки… Мы несли повинность – приносить в школу новые. Тесали их из поленьев, и они разлетались вдребезги и отбрасывались к печке на растопку. Однажды, сговорясь, мы сделали указки из вереска. И вот – урок.
– Дрались-бились, дрались-бились, – говорила учительница раскаляясь и ударяя по столу и передней парте, на которой на уроках истории никто не сидел, – Дрались-бились, и наконец – победа! – Удар по столу. – Чья? – Еще удар. Указке хоть бы что. – Чья победа? – закричала Маргарита Михайловна, сгибая указку через колено.
Указка гнулась, но не ломалась. О другое колено. Указка, в отличие от учительницы, стерпела. Отшвырнув указку, Маргарита Михайловна ушла.
Литературу в старших классах вела Ида Ивановна, приезжая из Кирова. Всегда зябла, стояла в белом платке у печки. Я очень любил Иду Ивановну, хотя и дичился и даже остался на осень по литературе в девятом классе. Именно Иде Ивановне я осмелился сказать о своей мечте. Зимой, в метель, я подкараулил ее выход из школы, догнал и открылся. Она засмеялась: «Мне тоже говорили, что я буду журналисткой или артисткой, а вот видишь, сижу в вашей Кильмези».
Сейчас напоследок я побывал у школы. Березы, которые мы сажали, были огромными, выше старых школьных крыш.
Где проходили трассы школьной лыжни, была дорога на луга, за ягодами, в ветлечебницу, на бойню.
На луга мы ходили прямушкой, через огромные поля высокой ржи. Выше роста человека. Идешь, и колосья хлещут по лицу, можно, отойдя в сторону, заблудиться.
Здесь были клумбы с цветами, которые летом стали засыхать, и мы сами прибежали их рыхлить и поливать.
Смешно, но с этого начались сельские уличные пионеротряды. Нас даже наградили поездкой в Ижевск, и я впервые в жизни увидел город и железную дорогу. В Ижевске больше всего поразило то, что люди купались за деньги. Я не пошел, зато, и это всегда вспоминала мама, привез связку сушек. В этом я поступил как отец: он всегда из командировок, экономя командировочные, привозил нам подарки. Лучшим подарком была еда.
Однажды он привез картину – лебеди плавают в озере, а по краям цветы.
Мне всегда больно, когда высмеивают вышивки, герань, картины с лебедями, – разве это мещанство купить на последние рубли картину и осмотреть далекую красоту? Конечно, кисть несовершенна, так дайте тогда каждому по Рафаэлю. А как высмеивали висевших в столовых васнецовских трех богатырей, шишкинских мишек, перовских охотников! И все же – ничего не вышло: копии все улучшаются, и представить в сельской столовой кубистов и супрематистов все же нельзя. А герань«– этот прекрасный, обруганный цветок бедных подоконников? Выжила герань. Что говорить: курочка-ряба могла исчезнуть, не попавши даже в Красную книгу. Оказывается, курочка-ряба может быть рождена, высижена и выхожена только курочкой-рябой, в инкубаторе их не разведешь. А ведь смеялись над темнотой хозяек, тех, кто сажает в самое яйценосное время курицу на яйца, а не берет цыплятами из инкубатора. Нет, великое дело постепенность.
Прошел, снижаясь, самолет и еще раз напомнил, что сегодня прощанье с родиной. Надолго ли? Тут нельзя было назначать точное время, такая жизнь, что можно только надеяться и верить, что скоро. Так много дорог и тропинок надо проехать и пройти, чтобы понять, откуда начиналась жизнь на этой земле.
И вот последние часы в Кильмези. От редакции, от нашего дома, у которого сфотографировались на память, идем собирать вещи. И не моя, милая родина, вина, что живу здесь в гостинице. Я не гость, и не хозяин, но и не блудный сын. Даже останься тут жить мои родители, все равно в тот год уходили в армию, а там институт. А там работа. Приезжал бы, но звался бы тогда отпускником. Тоже не мед. Шел бы купаться, а не на воскресник.
И совершенно искренне, выступая в школе перед старшеклассниками, говорил я, чтобы они непременно шли учиться. Да, ничего, кроме пользы, от того, что выпускники, особенно ребята, поработают, послужат в армии, нет, но надо идти на преодоление схемы. Еще неизвестно, где больше пользы мы приносим отечеству.
Мама и сестра, как женщины, не могли не зайти в универмаг. Он обновлен, расширен, и товаров в нем на любые деньги. Но вот что нас всех опечалило, и мы враз сказали, тчто это плохо, – это то, что в бывшем хлебном магазине сейчас продают водку. Это не ханжество, и помянуть стариков на кладбище, выпить мы брали здесь же. Но эти хлебные карточки (эх, забыл у Вали Грозных спросить, есть ли в музее продовольственные карточки; нет, наверное, разве их можно было уберечь!), эти очереди с вечера. «С вечера очередь сама займу, накажу, чтоб кто-нибудь пришел, а потом ночью по очереди бужу и посылаю на смену. Так достаивали до утра, а хлеб иногда везли к обеду». Как забыть эти очереди? Когда мы рассказываем, чего мы пережили, какие у нас были воскресники, как было голодно, многие не верят, думают, что это мы нарочно. Нет, милые, какой там нарочно, рады бы не писать, не рассказывать, но когда смотришь, как швыряют хлеб, как не любят работать, как забывают, кто они и откуда: как тут смолчать?!
Нехорошо, очень нехорошо, что в хлебном магазине водка. Как бы сделать так – неужели это недостижимо, ведь сделана же прекрасная уличная выставка героев войны – сотни кильмезских мужчин убиты за отечество, и за тот нелегкий хлеб сколько пролито крови, – и вот сделать бы в этом магазине какой-то другой, не водочный, и прикрепить мемориальную доску: «В этом магазине в военные и послевоенные годы был хлебный магазин. Норма хлеба на одного человека в сутки достигала 200 граммов».
Прочел бы взрослый человек, вспомнил бы, прочел бы добрый молодец, призадумался.
Именно отсюда потом, по воспоминаниям, пришли ко мне строки:
Хлеб давали по списку мукой,
раз на землю мешок уронили,
загребали на фанерку рукой
и по норме меня оделили…
Я тогда до всего не дорос,
но уже и тогда был не слеп.
Отвернулась мама, чтоб слез
не впитал суррогатный хлеб.
Это было давно-давно,
как для многих немое кино..
Но с тех пор навсегда мне дано:
хлеб с землею – понятье одно.
До свидания и ты, Дом культуры. Сколько перепето, перетанцовано в тебе! Как сердце билось от смелости, когда делал первый шаг через огромное пространство пустого зала, чтобы подойти, освещенному прожекторами взглядов, и сказать, глядя в пол: «Пойдем». И вот ее ладони на плечах, как погоны за смелость. А вот уже и другие пары. Нет, это я залетел, две руки на плечи будут класть куда позже, мы держали правую руку на талии, левой же держали ее правую на отлете. Плохо, скажете. Нет. Зато мы видели глаза друг друга.
А сколько пересмотрено фильмов. В детях мы сидели на полу, движок, конечно, ломался, рвалась лента. Сеанс шел иногда целый вечер, как многосерийный. На экране устраивали театр теней – мальчишки перед ним из сплетения пальцев делали собак, птиц, зайцев. Фильмы шли сказочные: «Кубанские казаки», «Свинарка и пастух», «Веселые ребята». Мы их смотрели как сказку и радовались, что если у нас плохо, то это ничего: ведь есть же такие места, где людям хорошо. Но, помню, даже и тогда никак до нас не доходило, что надо смеяться над тем, что поросенок напивается пьяным, а затем его, живого, тычут вилкой. Или как в театре, размахивая погребальным фонарем, поют частушки.
Здесь же я увидел в кино Лолиту Торрес, и с тех пор для меня Южная Америка – это она. И недавний приезд в СССР многодетной матери, отяжелевшей исполнительницы романсов, не заслонил прежний ее образ.
Девчонки тут, конечно, увидели Жерара Филипа. Скажите, чем он хуже Пьера Ришара?
Пришла машина.
И я, как будто добирая воспоминания, торопливо писал обрывки фраз и слова.
«С сараев на снег» – это уже ближе к весне, когда спускали снег с крыш, вырубали огромные пласты, очередной удалец садился верхом, пласт подрубали, и он, зашумев по крыше, ухал вниз, разбивался в прах.