Текст книги "Боковой Ветер"
Автор книги: Владимир Крупин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Annotation
Горестным, честным и трудным судьбам людей русского села посвящены повесть в письмах "Сороковой день" (1981; назв. сокращенного подцензурного варианта – "Тринадцать писем", до 1987), повесть "Боковой ветер" (1982), "Повесть о том, как…" (1985) и др., проникнутые щемящей болью за разрушаемую, уходящую деревню, сострадательной любовью к сельским жителям. Примечательны постоянные любимые герои Крупина – чудаковатые мужики, доморощенные философы, мудрые юродивые, неуклюже, наивно, косноязычно умеющие выявить подлинную суть событий, сказать правду, мужественно противостоящую "лейтмотивному" для Крупина злу – лжи, пропитавшей современное общественное устройство, провоцирующей и пьянство, и социальную апатию, и нравственный индифферентизм.
Боковой ветер
* * *
Боковой ветер
Когда начинают сниться дедушки и бабушки, это означает, что зовут навестить их могилы. А я не навещал их почти четверть века. Это нехорошо, хотя можно оправдаться. Отец работал в лесхозе, а в 60-м лесхозы объединили с леспромхозами, и отца перевели в другой район. Потом я ушел в армию. За это время два раза побывал в Кильмези в тяжелое для села время – район был ликвидирован, районной газеты, где я работал после школы, не стало. Потом прошли долгие годы, за которые я бывал в области, но уже в Фалёнках, где жили родители, а в Кильмезь все не мог попасть.
И вот – как будто среди ночи постучали в окно. Я проснулся и понял – надо ехать. Сказал маме и старшей сестре, и они обе решительно заявили, что от меня не отстанут, В Кирове на самолете «Ан-2» веселый мужик спрашивал: «Ножики-то получили?» – «Зачем?» – «Как «зачем»! Прилетим, ремни чем разрезать? А ты чего не застегнулась? – спрашивал он маму. – Сейчас ведь не воздушные ямы, а воздушные пропасти до самой земли и дальше. Над Кильмезью вашей как раз. Ее ведь так и зовут: Кильмезь – дыра в небо». Сестра глотала аэрон и в ужасе зажимала уши.
Летели мы очень хорошо, молоденькие летчики дело знали. Первой посадкой должна была быть Кильмезь. Мы сели, самолет забуксовал в грязи, как автобус, но выкарабкался. Мотор взревел и затих. Стали отвязываться. Вдруг мужик, поглядев в иллюминатор, закричал:
– Малмыжским встать, остальные на месте!
Пилоты выходили, надевая фуражки.
– Все – ночуем! В Кильмези сильный боковой ветер. Придете с утра к семи, отвезем.
Мы побрели по малмыжской грязи в Дом колхозника. Места были. Маме и сестре дали двухместный, меня определили в огромную, похожую на палату комнату. «С левой руки седьмая кровать». Собравшись, мы поужинали, а за ужином вдруг решили, что все к лучшему. Почему? Мы же всеравно собирались навестить но только кильмезское кладбище, могилы дедушки и бабушки по отцу, но и Константиновское, где лежит целая одворице родни по маме. А в Константиновну все равно пришлось бы ехать из Кильмези, а потом возвращаться. А теперь выходило, что мы будем двигаться к ней, да еще по пути будут Аргыж и Мелеть – соседние деревня, где живет мамина родня, которая, узнав, что мы были в Константиновне и не побывали у них, обидится. В Аргыже я два сезона, после девятого и десятого классов, работал у дяди-комбайнера в помощниках и вообще бывал там каждое лето, как и в Мелети. До Константиновки от нее семь, а от Константиновки до Кильмези примерно тридцать пять.
До Аргыжа надо было водой. Узнали у дежурной – рано утром по Вятке поднималась «Заря», судно на подводных крыльях.
Решив так, мы расстались.
Прошла моментально ночь, утром будто что подняло. Автобус до пристани из-за грязи не довез, долго шли пешком. Мама мучилась, что из-за нее мы опоздаем. Успели. От пристани в устье Шошмы открылась Вятка. Берега были загружены штабелями леса. Из баржи подъемный кран вычерпывал на берег песок. Подошла «Заря». Вышло очень много людей. Но когда мы попали внутрь, оказалось, что свободен один проход. Маму и сестру Посадили все-таки, я стоял в тамбуре. Там хоть и курили, зато было видно вокруг. Стекло туманилось, но «го протирали. «Зачем ты, ива, вырастаешь над судоходною рекой?», – вспомнились чьи-то стихи, когда увидал склоненные, подмытые разливом ивы. Левый, уральский, берег был высок, глинист, а правый – низинный. Цвела черемуха. Мелькнул одинокий рыбак. Вскоре объявили Аргыж. Мы вышли и потащились в гору.
Аргыж и Мелеть много значат для меня. Здесь я впервые увидел Вятку и в ней же научился плавать, оказавшись однажды лишним в лодке. Здесь часто бывал, подрастая. Ездили с ребятами прессовать сено. Сюда, заслышав гудок «КИМа» или «Энгельса» – «Звенгеля», говорили старухи, – бежали со всех ног. И здесь, повторяю, работал у дяди. Дядя был свиреп на работу, человека, сидящего без дела, не терпел, будил меня в полпятого утра криком: «Ты что, охренел, по стольку спать?»
Поднялись на гору. Шли сквозь радостное гудение пчел – солнышко разошлось. Дядя, конечно, ни сном ни духом нас не ждал. Он жил со второй, после тети Ени, женой. Ее еще мы не видали, но родня есть родня. Мы постучались, вошли. В избе в двух ящиках под лампочкой пищали цыплята, Из кухни выглянула женщина.
– Вася-то где? – спросила мама.
– В конюховской!
– Ой, ведь гли-ко, до сих пор ходит.
Я вызвался сходить на конный двор. Стены конюшни и коровника были, как и двадцать лет назад, выстроены с выносами сруба, контрфорсами. Тут тогда хозяйничал Федя-водовоз, он был контуженый и не мог говорить, а только протяжно тянул слова, будто пел. Когда его передразнивали мальчишки, им доставалось.
Дядя не сразу узнал меня. Еще бы – двадцать пять лет! В Аргыже дядя всегда был авторитетом, и тогда, когда в нем было сто пять дворов, и сейчас, когда их осталось тридцать пять. Так думаю потому, что все завертелось вдруг: кого-то послали за грузовой машиной – везти нас в Мелеть и Константиновну, кто-то отправлялся за тем, чем отмечают встречи и поминки.
Утро было раннее. Я пошел бродить. Высыхающая трава на деревенской улице сверкала, Я прошел к знаменитой осокоревой роще, где-то тут должны были быть языческие славянские могильники, может быть, я по ним и ходил. Уже первые маслята вышли, и я набрал их в лопухи.
За столом самое дорогое было свое, домашнее – творог, сметана, яичница, которой вначале угостили цыплят, а то бы они своим писком мешали говорить. Я все поглядывал на фотографию тети Ени, все вспоминал ее. Великая была труженица и меня жалела. «Хорошая фотография». – «Такая же на могиле», – ответил дядя.
Часы в доме были с кукушкой, но в девять, когда раздалось кукование, она не выскочила. «Че это она?» – «Боится, – объяснил дядя. – Чапаевцы ей башку свернули (он говорил о внуках), теперь скрылась, лежит на боку, кричит из-за укрытия, не высовывается, чтоб окончательно не погибнуть».
Я перебирал насыпанные в картонную коробку фотографии и передавал через стол. Почти половина фотографий были похоронные… На многих среди провожающих была и моя мама, но дядя – везде. Фото с похорон дедушки делал я, когда уже работал в редакции. Помню, что на одной и той же пленке были снимки ремонта сельхозтехники кукурузоводческих звеньев, потом – дедушки за день до смерти и фото похорон.
Еще я побродил по двору – печально было: вот сарай, в котором повесилась тетя Нюра, вот баня, в которой те г я Еня, Вот колодец, из которого выкачаны цистерны воды, пасека; ива, которой не было, липа, которая была, мокрый лужок – предмет зависти соседей, так как его выкашивали на сено дважды за лето. Вот верстак, на котором работано-переработано, старый гибочный станок, согнувший шею не одной тысяче дубовых плах.
Все стало вспоминаться резко, все в солнечном свете – то было детство и отрочество.
Подошла машина, мы засобирались. Молодой шофер, назвавший меня по имени, но с приставкой спереди слова «дядя», напомнил о возрасте. Выехали на взгорок. Где та яблоня, с которой мы воровали яблоки? Открылась даль, Вятка блестела справа. Я подумал, что реки моего детства постоянно расширялись – был ручеек под окнами в распутицы, ручей возле поля картошки в Кильмези, потом река Кильмезь, потом Вятка, показавшаяся широченной, да так оно и было, потом Волга, через которую по бесконечному мосту гремел воинский эшелон, увозивший нас, потом море, показавшееся похожим на лес, потом сибирские суровые реки. Но ощущение, когда я мальчишкой, сидя на мешках с зерном, которое везли на пристань, все тянулся и тянулся, чтоб увидеть Вятку, и увидел ее вдали над лесом, – это ощущение шло со мною всегда. Последние воды – воды запредельных Стикса и Леты не затмят того впечатления.
Машина наша неслась среди сверкающей зелени. Здесь все поля меж Аргыжем и Мелетью я исходил и изъездил на комбайне. Переехали пескариную чистую Мелетку. Остался сзади медпункт, куда меня привезли с израненной рукой, – медпункт вылечил меня так, что и шрамы заросли. Навстречу шел стройотряд: парни и девушки в зеленом с нашивками. У повертки случилось событие: мы выехали на Великий Сибирский тракт. Завернули к Геннадию, сыну тети Нюры, моему братеннику. С ним мы пасли когда-то свиней.
Старуха во дворе сказала, что Геннадий и жена домой не приходили, видно, на ферме. Поехали туда! Мама сиделав кабине с тетей Тамарой и плакала: Мелеть была ее родиной. Нам сказали, что Геннадий пошел боронить огород, и показали дом. Я выскочил из кузова и побежал. Мужик шел за бороной навстречу, я его сразу узнал. Он остановился. Я спросил, узнаешь ли. Он сделал напряженное лицо:
– На правое ухо говорите, я на левое не слышу.
– Я ведь брат твой!
Гена как-то выжидательно улыбнулся. Я объяснил, что я с мамой и сестрой и что если он может, то вместе бы поехали на кладбище. Тут же стоял другой мужик, которому Гена и отдал вожжи. Мы пошли, я шел справа. Гена сказал вдруг:
– Читал я ведь твою книгу, ты ведь маленько неправду написал.
– Я знаю, знаю, – быстро сказал я, – я не хотел, уж больно бы тяжело, понимаешь? – Гена упрекал меня, что в рассказе «Тетя Нюра» я написал, что она выжила, а в действительности она умерла.
– Было бы как ты написал, я бы ведь сейчас с матерью жил.
Еще я спросил, жив ли родник, из которого брали воду.
– Осушили, так-то, но можно раскопать.
Поехали в Константиновну: мы, дядя Вася с тетей Тамарой и Геннадий с женой. Дорога была ужасная.
Остановились у повертки. Пошли через поле озимой ржи. Прошли татарское кладбище. Почему-то на углах столбиков оградок были надеты вскрытые консервные банки. Только потом сообразил, что это не обычай, а чтоб столбики дольше не сгнили.
– У них тут и ворота, и домик.
– И у нас ворота, – ответил дядя Вася. Видно было, он волновался.
Заревела вдруг бензопила, долго выла, потом затрещало и повалилось дерево.
– Расширяют кладбище, туда дошли до узкоколейки, помнишь ли?
Бензопила замолкла, как и не было.
Шли молча, шумели сосны вверху. Вдруг дядя, свернув, сказал громко:
– Вон Еня сидит.
Мама прямо вся вздрогнула. Это дядя показал фотографию тети Ени на памятнике. Обошли могилы, вошли на смышляевскую одворицу. На могиле дедушки зажгли свечку. Расстелили полотенце, и дядя велел мне обносить всех. «Правой рукой подавай», – шепнула мама.
– Помнишь ли, – спросил дядя, – крест поставили, тебе велят: «Пиши, грамотный». Ты спрашиваешь, чего писать? Дядя Тимофей говорит: «Пиши: «Здесь Семен покоится, велел и вам готовиться».
Я, видя перед этим пустые бутылки на могилах, например у совсем молодого Семибратова, соседа Геннадия, хотел и нашу оставить у могилы.
– Нет, убери, – сказала мама, – он не пьяница был. Выпивал, но умеренно.
– К дяде Тимофею обязательно надо зайти, – сказал дядя Вася.
Постояли у дяди Тимофея, он очень был похож на своего брата, моего деда.
– Чего это, кто это посадил вереск, кому это? – спросила тетя Тамара. Могила была безымянна. – Колючее ведь не садят на могиле.
– Гена! – вдруг закричала Валя, жена его. – Вот ведь где Шишков-то, приходил ведь кто-то к нему. – Она показывала на могилу, с которой был выполот бурьян.
На прощанье еще зашли на нашу одворицу.
Постояли. Мама рассказала два своих сна, которые были после смерти тети Нюры. Первый был пророческим: когда гроб заносили, то обнесли кругом могилы отца и матери, и бабушка во сне сказала: «Зачем обнесли нашу одворицу, ведь еще хоронить будут». Второй сон: будто дедушка показывает и говорит: «Смотри, Нюра-то к нам приехала, на печке сидит». Вот и выходит: печка – печаль, но хоть печаль, а с ними, значит, не отдельно. Видно, уж так намучилась, что самоубийство не зачли в грех. И чего-то все там делает-делает, труженица была и здесь, и там.
Я вспомнил, как тогда, после поминок дедушки, мы с другим двоюродным братом и двоюродной сестрой взяли лошадь и поехали в Аргыж. Луна была огромной, слюдяной след полозьев извивался и, как рельсы, сходился вдали. В Аргыже мы узнали, что на лесозаводе танцы, и пошли туда. Пошли на танцы, а когда вернулись, то взрослые еще не приехали с поминок.
У ворот Гена сказал:
– Айда-ко, чего покажу.
У самых ворот была могила.
– Тут дядя Трофим лежит. Знаешь, почему у ворот? Когда кого возили, он всегда соскочит, зайдет вперед и открывает. И всегда говорил: помру, похороните у ворот, и я вам буду всегда открывать. Вот подъезжаем сейчас, обязательно кто-нибудь кричит: «Дядя Трофим, открывай!»
В Константиновне стали было прощаться. Но дядя Вася сказал:
– Заходите в столовую, там все готово.
Сдвинули столы, но не успели получить заказанные макароны, как пришел автобус. Мы, ощущая вдруг торопливость, стали обниматься. С ужасом слушая себя, я подумал, что даже не заплакал на кладбище. Вышли на улицу. Дядя отозвал меня в сторону:
– Видел, как живу? Ульи, бычок в стадо пошел, поросенок, корова. Видел?
– Да.
– Не сердишься на меня? Гонял-то как я тебя?
– Это все же на пользу, я тебе, наоборот, благодарен.
– Ты приезжай, приезжай, как дядю забывать?
Тут раздались крики, и из проулка на сером в яблоках жеребце, сидя в ярко-красном седле, выскочил молодой цыган в черной рубахе. За ним ехали повозки, груженные в основном детьми и узлами. Еще длинные жерди для шатров были на одной повозке. Кони были черные, красавцы, храпели, вскидывали головы. Под телегами бежали привязанные собаки.
Автобус двинулся. «Не буду оглядываться, – сказала мама, – оглянусь, буду тосковать». Я все же не стерпел, оглянулся, но заднее стекло было заляпано и непроглядно. Я все ждал, что будем проезжать деревни, в которых бывал в командировках, но только Смирново (Кривули, так как в этом месте тракт давал кривулину) встретилось, а остальные: Кабачки, Порек, Малиновка – остались в стороне. Промелькнул большой указатель «Кильмезский район», и Дорога сразу улучшилась.
В Кильмези мы ехали по Первомайской, по которой бегал тысячи раз, мимо заветного Валиного дома, мимо фонтана, которого не стало уже при нашей жизни, мимо новой школы, аптеки, Дома Советов, библиотеки… Остановка. Сестра вышла и ахнула: какое все маленькое. Как все близко! От милиции до базара раньше, бывало, бежишь бегом, сейчас тихонько дошли за минуту. Вперед скажу, что уже на следующее утро все стало на место. Кильмезь вернулась в прежние размеры и даже, сравнительно с прежними, расширилась.
Нас ждали еще вчера, номера в гостинице были. Но мама не захотела в гостиницу. И Тоня тоже. Недалеко жила Полипа Андреевна, тетя Поля, задушевная, ближайшая подруга мамы во все двадцать кильмезских лет. Мы пошли туда. Муж тети Поли работал раньше в лесхозе пожарным Инспектором, и мы каждое лето дежурили на лесной пожаркой вышке. Она стояла на околице села. Помню, заметив дымок, я наводил на него астролябию, запоминал градус и босиком нажаривал в контору, вбегая в нее как вестник несчастья: «Пожар! Градус такой-то!» О, как, кряхтя, вставал из-за стола Константин Владимирович! Подходил к карте. Кильмезь на карте была обведена кругом, разделенным на градусы, на гвозде в центре круга висела нитка. Константин Владимирович натягивал нитку через градус, сказанный мною. «Может, ты ошибся?» – «Нет!» – «Два раза наводил?» – «Три!» Константин Владимирович кряхтел, соображал в каждом случае, а вдруг пожар не у нас, а у малмыжан, в уржумских лесах, а то и вовсе в Удмуртии. Я ждал, что он будет названивать, поднимать народ. А он надевал фуражку и шел проверять мои данные. Я прыгал рядом, как собачонка. Он лез на вышку, долго смотрел на дым в бинокль, крутил астролябию, потом огорченно говорил: «Правильно навел», – и, кряхтя, спускался вниз. В бинокль я рассматривал его сверху, вертя бинокль спереди назад.
Он не изменился почти. Высокий такой же, медлительный. Но меня не узнал. А маму, конечно, узнал. Не успела она рассказать историю с посадкой в Малмыже, как пришла тетя Поля, сумки выпали у нее из рук, обе они обнялись и разревелись.
За столом тетя Поля все извинялась, что нет ничего, что плохо, но то, что для нее было плохо, – нам в охотку: домашняя стряпня, мед, творог.
– Кушайте, – говорила она, – заугоду, так и выпейте, своя вот, голова не заболит с нее, медовуха. Хозяин-то вовсе не пьет. Ох ведь, Валя, сына-то провожала, наложили всего-всего: меду, мяса, варенья. Собрались, пошли, гляжу – сынок-то все и попер, а сношенька, как на параде, безо всего, еще бы только флажок, нет, думаю, сынок, больше я так тебя не загружу, да вы кушайте, ох ведь какая погода, в эту бы да пору да как бы уж свой весь салат не делать, кушайте, угощайтесь, всего-то и положила малестечко, а мед-то пробуйте, надули мелированное ведро с двух ульев…
Мне надо было зайти в редакцию. Мама осталась – измучилась за такой долгий день. Пошли С сестрой. Все вновь воскресало в памяти. Тут магазин, который ограбили сами продавцы, тут жили Балдины, Ухановы, Агафонцевы, Мичурины, Черных, мой одноклассник Петя Ходырев, первым из нашего выпуска умерший. Контора лесхоза, где мы тоже дежурили у телефона, подрабатывая, но и с пользой – помногу читая. Улица была заасфальтирована. Вот дом учителя Плаксина, бывший поповский дом. Плаксин был не кильмезский, смутно говорили, что он был в плену, но что Вера Алексеевна, тоже учительница, не побоялась его принять.
Наш дом рядом с редакцией. Береза возле дома, переросшая дом. Ее я посадил в год выпуска двадцать пять лет назад. Вначале вошли в дом, постучались в квартиру. Сестра поразилась – как в этой крошечной квартирке жили ввосьмером, и еще всегда кто-то был на постое, всегда кто-то ночевал. Спали в четыре этажа: на полатях, на печке, на кроватях, сундуке и на полу. А как было весело! Враз училось пятеро, облепливали стол, да еще всегда ко всем приходили друзья. С одной стороны у нас жили Очаговы, с другой – Обуховы и Ведерниковы, и дружили старшие со старшими, средние со средними, младшие с младшими. Потом Очаговы переехали, их крохотное помещение заняла уборщица, она же сторож, она же курьер, но по штатному расписанию крутильщица печатной машины Тася. Вот как они-то, Очаговы, вдесятером тут жили? Сейчас тут стоял один редакционный линотип, и ему было тесно.
Но сказанное не значит, что в селе все так жили, нет. Были среди одноклассников и дети секретарей и директоров леспромхоза, сплавконторы, Заготскота, мы бывали, конечно, у них, например у Агафонцевых, с Вовкой я дружил, а его сестра Эмма была нами любима. Если учесть, что нам было едва по десять лет, можно засмеяться, но вот помнится же. Она никогда не угнала о нашей любви, хотя мы писали красными чернилами на сгибе локтя букву «Э» и тыкали в нее булавками, чтоб навсегда. Наверное, мы полюбили ее только за то, что она была приезжая, да еще с таким, явно не вятским именем. Когда Агафонцевы уезжали, мы наскребли с дороги горсть земли и, завернув в бумажку, дали Вовке, чтоб не забывал наше село. Потом уже другому другу, другу юности, я писал: «Друг мой, мы уже не дети, но все еще мал наш вес, и кроме Москвы на свете есть еще и Кильмезь». Дальше очень нравились строки: «В Кильмези твой дом с палисадом, откуда уехал ты, там утром под солнечным взглядом влажно искрились цветы».
В нашем дворе также стоял дровяник, сарай. Сестра вспомнила, как мы одно лето держали кроликов, их развелось бессчетно, но к осени остались четыре, а тех унесли забивать на бойню. Больше мы не разводили. На крыше сарая мы спали летом – красота! Вот уж где мы становились неподконтрольными родителям. Но тоже как сказать – еще спал там и старший брат. Родители меня пальцем не тронули, а от брата один раз попало, думаю, поделом: загулялся. На огороде, там, где были наши грядки, картошка, а осенью шалаши из палок подсолнуха, теперь стояли двухэтажные дома из серого кирпича, и уже на балконе с магнитофоном, слушая Высоцкого, сидели ребята. Тут еще была наша любимая полянка среди тополей, но полянки, увы, не осталось, тополя, правда, стояли.
Около полянки тогда была банька, в ней жила Танюшка, старушка. Я потом долгие годы собирался писать о том, как мы ей (и другим) помогали пилить дрова, а ей еще, кроме того, ловить ее непослушного влюбчивого козла. Надо было выследить, в каком дворе он в этот день ночует, взять с хозяев три рубля (тридцать копеек) и принести Танюшке. Если три рубля не давали, мы беспощадно уволакивали козла от несчастной козы. Жила Танюшка бедно-бедно, но всегда старалась нас чем-то угостить, особенно вкусной была репа. Помню, у этой Танюшки была дочь, продавщица. Как раз она принесла мне часы из магазина, часы «Кама» со светящимся циферблатом. Деньги на них я заработал на комбайне у дяди. Был еще день, а мне так хотелось увидеть, как часы светятся. И вот я побежал на сарай, забился в угол, укрылся тулупом, и стрелки начали считать мне новое время. Было первое лето после школы, было мне пятнадцать лет, паспорта я не имел и документы в институт не подавал, тем более я уже знал, что, может быть, меня возьмут осенью в редакцию. Районная двухполоска «За социалистическую деревню» становилась четырехполосной. Название ей было тогда изменено на «Социалистическую деревню».
Газета печаталась на ручной машине. Вначале мы издали смотрели, потом все ближе, а однажды Василий Евдокимович, печатник, весело велел: «А ну, кто поможет?» Как мы кинулись! Крутили по двое, когда рукоятка взлетала вверх, она прямо за собой вздергивала. Выезжала изнутричерная широкая доска с блестящими дощечками фотографий, машина издавала звук молотилки, доска ехала обратно, шипели черные резиновые валики, печатник тем временем подставлял под лапки большого вала чистый лист, лапки аккуратно прищемляли его и резко уносили вниз, провертывая меж валом и шрифтом. Там лист попадал под нитки, они не давали ему крутиться дальше, тащили с собой на похожие на вилы деревянные планки, а они опрокидывали запечатанный лист на стопку других. Дивно же было мне, когда в Москве, в армии, нас повезли на экскурсию в музей В. И. Ленина и там я увидел точно такую печатную машину, на которой печатали «Искру»..
Главной радостью нам было унести из типографии завтрашнюю газету. Завтрашнюю! Это было огромное счастье – ведь никто еще не дожил до завтра, а в газете уже написано: сегодня состоялось совещание, то есть представить, что оно не состоится, было невозможно. Василий Евдокимович строго-престрого наказывал нам, чтоб никто не видел Ниас с газетой, строгости были огромные. Утром Тася складывала весь тираж в один мешок и тащила на почту. Евдокимыч, как его все звали, был еще знаменитый рыбак. У него же я купил старую лодку за семьдесят рублей плюс натуральную надбавку. Замка не было, я просто заматывал цепь за дерево, да и всего выехал на ней два раза: один раз с другом в разлив, на далекие километры в сторону севера, другой раз я хотел прокатить в ней любимую девушку, но ничего не вышло, потом лодку то ли отвязали, то ли ее унесло. Евдокимыч был отец большого семейства, его жена тетя Дуся гонялась за нами, когда мы проходили в школу по ее двору, но это была самая короткая дорога.
В редакции сказали, что нас ждали вчера на аэродроме, что приземлились все кировские самолеты, кроме нашего. Из старых работников не было никого, я боялся спросить о Евдокимыче и спросил косвенно, сказав: «Тут вот стояла наша машина, ох, сколько мы с Василием Евдокимычем махорки изводили, когда газета задерживалась!» И вдруг женщина-печатник сказала: «Вчера забегал».
Редактор позвал к себе. Пошли воспоминания, редактор высказывал беды районщиков, столь известные всем, – машина газеты втаскивает в себя непрерывную ленту материалов, а людей нет и т. д.
– Как вы думаете, – спрашивал он, – а эта тема заслуживает внимания?
Темы он называл все наболевшие. Например, продавцом быть стало престижно, как и в войну, и после войны (тогда, правда, и слов таких не знали). Получается, что, еле-еле дотащившись до аттестата, бывшая ученица делает зависимой бывшую учительницу, в отдельных случаях кричит на нее. Как мы считаем, правильно ли это? Конечно, это неправильно, согласились мы.
Еще пример: приезжал певец Магомаев, певица Пугачева, и кто же приобрел на них билеты? Об этом редактору говорили в Кирове, когда он был на семинаре. «Так кто же?» – «Это была выставка дубленок, бархата, нарядов. Сидели в зале одни продавцы. То есть знают ли эстрадные певцы, для кого они поют?»
Вновь говорили о погоде. Редактор говорил: «Если хлеб не вырастет, так хоть бы солома выросла, а то ведь позапрошлый год и за ней ездили». Он говорил еще, что в бригадах строителей не столько студенты, инженеры, даже доценты берутся за топор. Разумеется, это материальный разврат в чистом виде. Зарабатывают за два месяца по полторы тысячи. И студенты, кстати, тоже. На втором курсе – туда-сюда, и третий, четвертый, пятый – тут идут большие заработки, как их потом с дипломом посадить на полторы сотни?..
За окном вновь стал сеяться дождь, мы простились.
У тети Поли вновь пришлось есть. «Отрад души поела, – говорила отдохнувшая мама, – отрад души».
Хотя было поздно, меня тянуло к реке. Пошел по улице Свободы, эта улица как раз и выводила к берегу. Парк за бывшими МТС, РТС, теперь «Сельхозтехникой», на месте пустыря сильно разросся, в нем цвели рябины, резко зеленели лиственницы. Здесь мы стреляли из винтовки, наша комсомольская организация ревниво держала первое место фактически по всем видам труда, спорта и самодеятельности. Кто помнит, не даст соврать. Вывозили удобрения на поля, Михаил Одегов, слесарь, придумал разрезать старые цистерны, раскатывать их в лист, приделывать скобы и таскать враз по восемь – десять тонн. Конечно, планы мы перевыполняли раз в сто.
А самодеятельность! Самое бурное собрание из всех бывших у нас было по вопросу: с кем дружить, с какой комсомольской организацией – школьной учительской или райбольницы. Голосовали раз пять. Вдобавок каждый раз голосовали за то, чтобы переголосовать. Победили те, кто был за школу. Мы отправили к ним послов, все честь по чести, пригласили на экскурсию. Они явились чинно-благородно, мы провели их по всей линии ремонта тракторов от мойкиводо обкатки, все разрешали трогать руками, посему в конце обхода пришлось тащить ведро солярки, потом горячую воду и мыло. В красном уголке уже был накрыт чай с пряниками. Вытирая руки одним полотенцем с высокой девушкой – учительницей рисования и черчения, я пошутил, что, по примете, так можно и поссориться, она, вспыхнув, отбросила полотенце. Сказав ту же шутку преподавательнице пения, я был наказан насмешкой.
Вот здесь, по этой тропинке, обрывавшейся круто к реке, мы бегали тысячи раз. Над рекой стоит памятник комсомольцу Федорову, первый его вариант – просто оградка – был сделан при нас. В этот приезд, стоя над бесконечным простором, уходящим к северу, я понял, в чем особенное очарование Кильмези: в нее приходишь с юга, от Малой Кильмези, с горы, с запада, от Вичмаря, с горы, с востока, от Микварова и Зимника, с горы, то есть Кильмезь как бы в низине, но и сама она стоит на высоком-высоком месте, на обрыве, откуда неограничен взгляд на север.
Еще в парке было много сирени, как и вообще теперь уже в поселке. Но простят меня земляки – не могу я сказать о Кильмези – он, поселок. Кильмезь для меня – она, материнская, хотя новым ребятам это странно. Да, много сирени, и я вначале подумал, что это за ухажеры нынче пошли, – мы в свои годы выломали бы все подчистую, но заметил, что сирени много. И точно – при нас ее было еле-еле, немного у нарсуда, немного у дома учителей, почты.
Дождь все донимал, я вернулся. На крыльце вместе с кавказским народом гостиницы отмыл мочальной кистью обувь и вошел в ледяной номер. Он был на последнем, втором этаже.
Я стал смотреть – стояла светлая ночь. Только я узнавал место, как какое-то новое строение приглашало воспоминание. Вот столовая, в ней мы обедали с Валей, это было горе для мамы, когда я мимо дома шел обедать в столовую, но Валя была приезжая и вообще одна – из Даровского детдома, окончившая кировский библиотечный техникум. Целый вечер я старался говорить себе, что все в прошлом, но вот оно как близко, вот как взмывает – выше настоящего.
Теперь ясно, что первой моей любовью была Валя. Нет, так нельзя категорично. Из этого же окна был виден дом друга, в котором я впервые поцеловал Таню, тут же шла улица, по которой мы бежали на пожар с Галей. Но ведь – это было не враз, так не было, чтоб сегодня с одной, завтра с другой. Всегда была единственная. Сколько раз жизнь могла пойти иначе. Или не могла? Мы не представляли в свои годы отношений между юношей и девушкой без освящения браком. Гуляли почти до рассвета. Вот в это же время, в которое сейчас не спалось. И песни пели, которые не передавали ни по радио, не печатали в газетах. Все они были о любви. «Сиреневый туман над нами проплывает, над тамбуром горит вечерняя звезда», «Есть в Индийском океане остров, название ему Мадагаскар» – тут нажимали мы на припев: «Мы тоже люди, мы тоже любим»… Пели также про Индонезию: «Морями теплыми омытая, лесами древними покрытая…» Еще: «Ночь разводит опустевшие мосты, ночь над городом, и улицы пусты. Тихий дождик шелестит в твоем окне, он поет эту песню о тебе и обо мне». Пели: «Ариведерчи, Рома», пели: «В неапольском порту с пробоиной в борту», «Все знали атамана как вождя и мастера по делу…»
А дождь все шелестел. Я думал, что ожившие воспоминания, освежив, опечалив, отойдут и забудутся. Но, засыпая, хотел, чтоб кто-то приснился.
Настало утро. Сна я не помнил. Оделся и вышел. Дождя не было.!
Выбирая дорогу, вновь пошел к реке, захватывая сейчас левую сторону по направлению от села. Сюда мы ходили полоскать белье. Сюда бегали смотреть ледоход, здесь встречали корову, она со всеми возвращалась из заречных пастбищ, стадо переплывало реку наискосок. Здесь ходил паром. Сейчас на середине реки был огромный песчаный остров, но все же река была широкой, вода чистая. Помню, как младший брат прибежал с реки и говорил, что на реке видел сухари и помадки. Это он так расслышал слова: глухари и матки, то есть сплоченные воедино особым методом бревна. Летом примерно здесь же было начало затора. Он ставился с двоякой целью: поднять воду в верховьях и дать возможность в низовьях принять ранее ушедший лес. Мы бегали по затору, рыбачили в его проранах, расщелинах. Еловое бревна были коварны, а сосновые и березовые, если сухие, были надежны, не скользили под подошвой.