Текст книги "Знак синей розы"
Автор книги: Владимир Дружинин
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 44 страниц)
6
Дом Шапошниковой, деревянный, когда-то крашенный, но облезший от сырости, низкий, с выцветшими резными наличниками, стоял на краю города, на огромной, плоской каменной глыбе, треснувшей во всю длину. Глубокая, рваная расщелина словно. пощадила дом, обошла его и лишь отделила от соседних построек. За домом – серая ширь реки, которая, там и сям вскипая на порогах, несла свои воды к морю.
Спутница моя дернула железное кольцо. С минуту скрежетали, звенели запоры. Наконец, дверь отворилась.
– Принимай гостей, Лена, – возгласила Бахарева входя.
– Ох, а я в таком виде! – жеманно воскликнула хозяйка. – Сюда, будьте добры.
Одета она была по-домашнему, но опрятно, и оправдываться было вовсе незачем.
– Помешали вам, верно, – сказал я. – Виновата Екатерина Васильевна. Она меня затащила.
– Да уж, от нее не вырветесь, – отозвалась Шапошникова тем же наигранным тоном.
Мы вошли в кухню, пылавшую красной медью старательно начищенных кувшинов и тазов, затем в чистую, просторную горницу в три окна. В простенках висели увеличенные фотографии родственников, дородных поморов и поморок, в черных рамках, украшенных пучками бессмертников.
Лямин сидел в углу и чинил сапог. Поздоровавшись, хозяин попросил нас сесть и вернулся к прерванной работе. Орудовал он толстой кривой иглой усердно, но с какой-то театральной нарочитостью в движениях. Широким, плавным жестом отводил иглу, вскидывал голову и оглядывал нас с улыбкой, как бы говорившей: полюбуйтесь, я и это умею. Никаким делом не гнушаюсь!
– Мы с новостями, – сказала Бахарева. – Пограничники поддержат нас. База у нас на озере будет. Вот, благодарите Тихона Ивановича.
Лямин вскочил с места, вытер свою мягкую, пухлую руку о резиновый передник и протянул мне.
– На лов собираетесь? – спросил я.
– Так точно, товарищ майор, – отозвался он.
Бахарева разглядывала старую олеографию на стене. Ярко раскрашенные сценки из немецких народных сказок: Черный Петер, лесной житель из Шварцвальда, храбрый портняжка, крысы, сожравшие епископа, и нюрнбергский игрушечных дел мастер, изделия которого обрели жизнь. Под картинками – готической вязью – стихотворения. Должно быть, кто-нибудь из дедов Шапошниковой, водивших по морю парусники, купил этот лубок в иностранном порту.
– Не про нас писано, – молвила Бахарева отходя. – Товарищи, я рассказывала майору о Ютоксе. Про ту девушку, о которой потом так много говорили, помните? Вы не вместе бежали?.. У майора дочь была на этом фронте, Татьяна, не вернулась из разведки, так может быть… Вы-то знаете больше.
Лямин повернулся ко мне. Все притихли.
– Да, та девушка была в нашей группе. Называла она себя Анной, – сказал Лямин просто и на этот раз без рисовки. – Но если она была разведчицей, то, вероятно, умалчивала о настоящем своем имени.
– Вполне возможно, – отозвался я. – Любопытно… У нее был кисет какой-то?
Повторять вопрос не пришлось. Что-то дрогнуло в лице Лямина. Или показалось? Он быстро поднялся.
– Извольте, могу продемонстрировать! Мы вам не говорили разве, Екатерина Васильевна?
Он вышел в соседнюю комнату. Там загрохотали выдвигаемые ящики. Через минуту вернулся и подал мне темный кожаный кисет, перетянутый тесемкой, скрученной из двух полосок кожи – красной и черной – с кисточками.
– Храню на память, – сказал Лямин. – Как-никак, награду от командования получил.
– Я уж мыла его, мыла, – прибавила Шапошникова. – Весь в земле был.
Слушая непринужденную, неторопливую речь Лямина, я упрекнул себя за излишнюю подозрительность.
– Память о ней, молодой героине, – продолжал он. – Говорят, видная спортсменка была…
У меня перехватило дыхание. «Ташка? Спокойно, Тихон! – удержал я себя. – Мало ли было спортсменок на войне! Разведчицы, лыжницы. Не отвлекайся, слушай, помни, зачем ты здесь!»
Лямин продолжал. Да, кисет был у нее, у той девушки. Ее нагоняли стражники, но она успела все-таки отдать кисет ему, Лямину. Он не мог помочь ей, безоружный… Ее схватили. Но он довел ее дело до конца, доставил кисет командованию Советской Армии. В кисете была схема одного из узлов сопротивления «Россомахи». На тонкой папиросной бумаге, скатанной в комок.
Сообщая это, Лямин не хвастался. Тут он оказался скромным.
– К сожалению, благодарность досталась мне, не ей, – закончил он.
«Ташка, моя Ташка родная! – звучало во мне. – Неужели это ты! Неужели это твой привет пришел ко мне с этой вещью, неужели в твоих руках она была! Привет через колючую проволоку Ютоксы, через муки и смерть…»
Должно быть, я все же обнаружил свое волнение. Все смотрели на меня. И Бахарева, умница Бахарева выручила меня.
– Да, мы все потеряли близких, – сказала она.
– Ох, не говорите, кошмарные годы, – вставил Лямин, теперь уже с обычной своей театральностью. – Кошмарные! Давайте, оставим грустную материю, – сказал он после паузы и подбросил на руке готовый сапог. – Теперь, я полагаю, ваша очередь рассказывать, товарищ майор.
– И у меня веселого мало, – ответил я.
– Ну, ну! Наши бодрые, мужественные стражи границы! – продекламировал он. – А я хочу к вам на поклон идти, в отряд. Ну, хоть плачь, нет хорошей пьески на пограничную тему. Мечтаю как-нибудь, упорядочив бюджет времени, поживиться фактами, боевыми эпизодами у вас, сесть и попробовать написать.
– Извольте, – сказал я. – Недавно был эпизод…
И я рассказал про Бадера. Историю человеческой жадности и стяжательства, оборванную случайной гибелью.
Лямин, как и остальные, слушал внимательно, но совершенно спокойно.
Я спросил попутно, не знает ли кто, чем угождал Бадер оккупантам. Говорят, был поваром при штабе укрепленного района, на «Россомахе». Но ведь поварское жалованье невелико, дома на него не построишь.
– Бадер? – произнесла Бахарева. – Стойте, стойте… Он был на заметке у нас в отряде. В числе предателей. Но в чем его обвиняли… Право, не помню.
Лямин наморщил лоб.
– Нет, никогда не слыхал такой фамилии. Нет, нет. Категорически нет.
На том и закончился наш визит. Мы вышли, Екатерина Васильевна крепко тряхнула мою руку и попросила заходить.
Я обещал.
На пути в Кереть я спрашивал себя, – чего же я добился за этот день? Ничего! Разгадка миссии Бадера не подвинулась ни на шаг.
7
Вернулся я из Черногорска поздно, долго не ложился. Белесая пустота за окном раздражала меня.
«Спокойно, Тихон! – говорил я себе. – Как будто ты новичок на севере! Пора бы уж привыкнуть!» Но, конечно, не белая ночь была виновата в том, что я не находил покоя. События последних дней породили томительное нетерпение, словно дергаешь, дергаешь закрытую дверь, она трещит, приоткрывается и все-таки не впускает тебя.
Вспоминались Ютокса, Ташка, кисет, наш немецкий друг Онезорге.
Онезорге! Где же я встречал это имя? Взгляд мой задержался на полке над столом. Там лежали старые тетради – мои дневники военных лет. Я снял пачку и сел ближе к окну. Бревенчатый городок спал под шум озера и ветра, спал чутко, оставив на главной улице желтые, ненужные огни в качающихся фонарях.
Долго перелистывал я пожелтевшие страницы и вот в последней тетради, под датой – 5 июня 1945 года, встретил, наконец, имя Ганса Онезорге.
Едва начав читать запись, я понял почему это имя не вызывало в памяти точного образа человека. Уж очень непохож на свое имя был Ганс Онезорге. Никаких признаков беспечности, – как раз напротив. Из скупых строк возникал передо мной человек еще не старый, но сгорбившийся, худой, с землистым, нездоровым цветом лица. Конечно, он не всегда был таким. Я столкнулся с ним тогда, когда он вышел из гитлеровской тюрьмы.
Да, совсем не шло ему быть Онезорге, и я, помнится, никак не мог запомнить его фамилию и путал ее. Свобода, казалось, не радовала Ганса. Он не улыбался. Строгий, с пронзительным, обличающим взглядом запавших глаз, он подошел ко мне и попросил позволения обратиться с речью к населению города.
Это было в Виттенберге на Эльбе, где жил и проповедывал Лютер. Старинная, почерневшая от времени двурогая готическая кирха возвышалась над площадью. Близ нее стоял гипсовый Лютер, лежали кучки каменных ядер и врастала в землю медная пушка. Эти памятники средневековья были как будто вынесены из музея. И тут же, под сенью кирхи, лихо наигрывала пластинка, созывая народ, наша звуковещательная машина – синяя, с двумя рупорами.
У микрофона мы разъясняли жителям Виттенберга задачи Советской Армии в Германии. Я говорил о том, что гитлеровская тирания, вовлекшая страну в огонь войны, сгорела в нем сама и не воскреснет из пепла, призывал уничтожать остатки гитлеризма, очищать от них страну, начинать строить новую жизнь.
Тут и подошел ко мне из толпы Ганс Онезорге и попросил слова.
Помнится, говорил он быстро и не очень связно, но с большой силой гнева. Я не записал его выступления целиком. Оно было направлено против военных преступников, нашедших пристанище в городе и хитро маскирующихся. Я взял их на заметку: Гешке, Лаушер, Цорн…
Цорн! Роберт Цорн! Дневник чуть не выпал из моих рук. Цорн! Помощник начальника лагеря Ютокса!
Тогда, в Виттенберге, я ничего не знал о «Россомахе», о Ютоксе. Ганс не называл их. Характеристика, которую он давал каждому из трех гитлеровцев, была краткой.
Про Цорна в дневнике было всего четыре строки. Вот что я прочел:
«Цорн – отъявленный злодей. Он ломает комедию: «Я-де пострадал от Гитлера. Меня разжаловали!» Я, правда, не присутствовал, когда Цорн закончил службу, так как он загнал меня в тюрьму, но от товарищей мне известно, за что его разжаловали. Он потерял голову от страха. Он бежал от русских и не уничтожил то, что ему велели уничтожить».
Тогда я наспех записал это и вскоре забыл. Мало ли было таких цорнов! Мало ли митингов было на площадях немецких городов, вокруг громкоговорящей машины!
Заняться Цорном, Гешке, Лаушером – это уж было делом местного советского коменданта. Я тотчас после митинга уехал из Виттенберга.
На всякий случай я все-таки дочитал дневник. Пестрели названия городов, имена. Нет, больше дневник ничего не напомнил мне. Да и смешно было надеяться. В Виттенберг я больше не заезжал. С невольной досадой захлопнул я тетрадь.
А мог бы заехать. Был рядом – в Ютерборге. И быть может, узнал бы что-нибудь о Цорне. По крайней мере комендант, возможно, рассказал бы мне, что стало с негодяем Цорном. Разоблачили его, призвали к ответу?
Он не уничтожил то, что ему велели уничтожить. К чему это относится? К «Россомахе»? Но ведь Цорн служил в лагере и не отвечал за «Россомаху». Да, гитлеровцы, уходя, оставили оборонительные сооружения и минные поля нетронутыми, – но ведь не за это же разжаловали Цорна! Тут он ни при чем. А в лагере Ютокса мало что уцелело. Бараки гитлеровцы подожгли, а о судьбе заключенных свидетельствуют костры из трупов, догоравшие там, когда пришли наши.
Не уничтожено что-то другое. Я встал, заходил по комнате, открыл окно и впустил сырой, холодный ветер. Что же другое?
Как вам передать мое состояние! Дверь, которую я силился открыть, подалась еще раз, но опять лишь приотворилась, и я ничего не успел разглядеть.
Напротив, тайна сгущалась.
Тайна, еще недавно связанная только с Бадером, с зарубкой на косяке, теперь охватывала и минные поля «Россомахи». Я не видел, не мог видеть связи между Бадером и Цорном, но чувствовал: какая-то связь, пока скрытая, есть!
Что же оставил Цорн на «Россомахе»?
Может быть, та девушка, отважная русская девушка, которой палачи зажали рот, знала?
«На «Россомахе», – крикнула она и ей не дали кончить. Она уже передала кисет со схемой, спрятанной в табаке. Да, уже передала! Я думал об этом и раньше, но теперь эта истина была по-новому ясна и значительна. Так что же она хотела сообщить нашим этими словами – «На «Россомахе»… Что-нибудь еще о системе обороны? Но есть ли смысл кричать во всеуслышание? Противник внес бы изменения в свою «Россомаху»– вот и все. Внес бы немедленно – рабочей силы у него хватало. Нет, такие данные имеют дену лишь тогда, когда передаются тайно от врага. В кисете, например.
Значит, она знала что-то еще. Может быть, более важное. То, что оставил Цорн?
Цорн был разжалован. Эту меру применяли к офицерам в Германии чрезвычайно редко. Стало быть, он серьезно провинился. Потерял голову от страха, как сказал Онезорге. Не уничтожил…
Еще и еще раз я представлял себе день казни в Ютоксе, пленницу, избитую хлыстом Цорна, ее порыв, ее крик. И невольно виделась мне на ее месте Ташка. Моя Ташка. Да, я видел ее в ряду приговоренных и, казалось, слышал ее голос.
«Ташка! Ответь мне Ташка, это была ты? Это похоже на тебя, Ташка, ты никогда не была робкой.
Значит, кисет, принесенный Ляминым, – от тебя? Значит, ты знала?.. Тайна у тебя, Ташка? Они убили тебя, но неужели твоя смерть помешает мне узнать твою волю – то, чем ты жила последние минуты…» – Так я говорил с ней мысленно, снова листая дневник. Потом закрыл уставшие глаза. И Ташка в серой одежде узника, с номером вместо имени, стояла передо мной, шла ко мне…
Утром я вошел к Черкашину. Доложив ему о поездке в Черногорск, об изысканиях в дневнике военных лет, я сказал:
– Получилось так, товарищ полковник: бился над одной задачей, не решил, а тут возникла вторая. Голова кругом, откровенно признаться.
В самом деле, мы так и не знаем, для кого оставил Бадер свой знак на косяке, существует ли предполагаемый второй нарушитель. История с кисетом, рассказанная Бахаревой, обратила мое внимание на Лямина, но ничего против Лямина у меня нет. Его тревога, почудившаяся мне, даже не повод для сколько-нибудь обоснованных подозрений. Действовал Лямин в конце концов хорошо – командованию нашему оказал помощь…
А тут еще появилась тайна «Россомахи», по виду ничем не связанная с Бадером. Как к ней подступиться? И стоит ли вообще ломать голову над тем, что когда-то забыл, не уничтожил на «Россомахе» Цорн, обезумевший от страха? Боюсь, это отвлечет меня от главной задачи, собьет с начатого пути.
Словом, я выложил полковнику все свои раздумья и затруднения.
Я ожидал, что он учинит мне разнос и скажет: «Работаете растопыренными пальцами», – любимое выражение Черкашина, означающее крайнюю распыленность, несогласованность. Но он сидел молча, постукивая по столу, погруженный в свои мысли. Потом встал и откинул занавески, скрывавшие от посторонних глаз карту.
– Вы помните в прошлом году два взрыва, – он показывал на район «Россомахи». – Здесь и здесь?
– Лоси подорвались как будто, – сказал я.
– Вы не в курсе, Тихон Иванович, вы тогда были заняты другим делом. Я послал минеров. Лосей не нашли, к вашему сведению. Выяснили, не пострадал ли кто из местных жителей от мин, не пропал ли в лесу. Никто! Может, барсук, землеройка вызвали взрыв или живая росомаха, настоящая… Бывает, конечно. Но тряхнуло здорово. Завалило траншеи.
– Странно, – сказал я.
– Да. Вот вы сказали про Цорна, я и вспомнил. Может быть, и верно оставлено что-то важное. И кто-то пытается устранить то, что не успел убрать Цорн.
– Кто же? – вырвалось у меня.
– Возможно, тот, кто подложил мину Бадеру. И принял его сигнал. А? Все это предположения, конечно, но вы не отчаивайтесь. Мы имеем дело с очень хитрым, ловким противником. Поэтому нужна выдержка. Действуйте и впредь за двоих – как пограничник и как чекист, хотя бы даже пришлось выйти за пределы погранполосьь
– Слушаюсь, – ответил я с готовностью.
Обычно функции чекистов мы на себя не берем. Но, очевидно, получена санкция высшего начальства…
– Наверху согласовано, – кивнул Черкашин, как бы угадав мои мысли. – Вы ведь к тому же бывший чекист. Не забыли, надо полагать?
– Никак нет.
– Ну вот. И начальство не забыло. А главное – случай ведь исключительный. «Россомаха» у границы, все нити ведут к ней. На вас, Тихон Иванович, возлагается большая надежда.
С этим напутствием и еще с некоторыми инструкциями я ушел от Черкашина.
8
Через день после моего разговора с полковником на «Россомахе» произошел новый взрыв.
Место взрыва довольно точно определил Кузякин, наш радист, участвовавший в походе через минные поля по следам Бадера.
Кузякин возвращался на заставу из Черногорска, куда ездил по увольнительной. Верткий «газ», именуемый в просторечье «козлом», катился по ухабистому проселку, огибающему «Россомаху» с юга. Водитель остановил машину у моста через поток и пошел за водой, чтобы залить радиатор. В это время и ударило на «Россомахе». Слух у радиста натренирован, Кузякин сразу сказал себе, что это именно взрыв, а не что-нибудь другое: не обвал, не падение дерева-гиганта в лесу. Солдат указал и направление, откуда донесся грохот.
Одновременно часовой на заставе, на бревенчатой вышке, вздымающейся над вершинами елей, заметил вдали черный сгусток дыма. Об этом также было доложено в штаб.
Кстати говоря, Черкашин приказал всему отряду присматриваться к «Россомахе», и поэтому то, что взрыв был замечен, нельзя считать случайным.
Разминирование «Россомахи» еще не началось. Первые минеры, углубившиеся в нее со своими щупами, прокладывали путь только для меня.
Марочкина, к сожалению, с нами не было. Он уехал в Москву сдавать зачеты на сессии в академии.
Я не стану описывать подробно этот второй мой поход через минные поля. Он был не так опасен, но утомителен. Минеры, держа перед собой щупы – длинные палки со стальными остриями, – вонзали их в землю. Вонзали дважды и трижды при каждом шаге. Шли, прощупывая впереди землю, шли медленно, нестерпимо медленно.
Ночевали в лесу. Место взрыва мы обнаружили лишь на другой день к вечеру.
Сквозь редкие деревья показалось темное пятно вывороченной почвы. Мы подошли к краю воронки. Хотя, впрочем, эту яму и воронкой-то трудно было назвать. Очевидно, взорвалось несколько мин, уложенных в траншее, – и траншея обрушилась.
Похоже, траншея была заминирована. Да, так оно и есть! Мы обследовали ее, и другого вывода быть не могло.
Но как это объяснить?
Конечно, мне тотчас же пришли в голову слова Черкашина: «Кто-то пытается устранить то, что не успел убрать Цорн». Если это применимо и здесь, то, значит, взорвать эту траншею должен был еще Цорн. И мины заготовили для этого.
Мы перерыли все, надеясь найти хоть намек на разгадку. Решительно ничего!
Траншея была неглубокая. Она напоминала скорее ход сообщения, по которому надо идти пригнувшись, а местами и ползти. Но ход не имел связи с другими окопами или укреплениями, и я все-таки видел здесь траншею. Ее, по всей вероятности, начали копать незадолго до наступления наших войск и не закончили.
Зачем же, зачем надо было ее взрывать? Еще недавно, когда я беседовал с Бахаревой, тайна «Россомахи» заключалась для меня в кисете, появившемся неизвестно откуда у стражника Онезорге, затем врученном пленной девушке и попавшем к Лямину. Потом оказалось, что в кисете была схема узла сопротивления, а тайна «Россомахи» не исчерпывается ею. Это подтверждали и загадочные взрывы в прошлом году. И вот новый взрыв, новое осязаемое свидетельство тайны…
Если врагам нужно было только засыпать, скрыть эту неоконченную траншею, то им удалось бы это, будь мы менее зорки. Прошло бы два – три месяца, и зелень молодой травы закрасила бы, укрыла от нас этот темнорыжий рубец в каменистом грунте.
«Довольно, Тихон! – одернул я себя. – Нечего гадать. Занимайся делом! Тот, кто взорвал, оставил, верно, какие-нибудь следы».
Прилегающая местность подверглась самому тщательному изучению. Следы кое-где остались, но их едва можно было различить. Здесь смятый мох, там сломанная ветка. Однако мало, очень мало для того, чтобы понять, откуда пришел неизвестный, куда отправился. Собака взяла след, но остановилась на берегу озера. Зато мы нашли другое, и весьма существенное, – кровь. Да, кровь краснела на сером круглом голыше. Кровь была на листе папоротника, на корне березы.
Враг, значит, ранен? Не доглядел или не предвидел силы взрыва?
Ценность такой находки ясна. Рана – примета, по которой можно искать врага. Если он и не обратится к медикам, будет лечиться сам, все-таки раненого обнаружить легче. Примета, бесспорная и на ближайшее время неистребимая, у нас есть.
Словом, мы как будто достигли некоторого успеха. Дверь, замыкающая тайну, приотворилась немного шире.
Наутро я докладывал Черкашину. Были приняты меры, нужные для того, чтобы установить личность человека, подорвавшегося на «Россомахе». Не стану перечислять их. Конечно, они нисколько не освобождали меня от забот и ответственности. За две недели я побывал во всех медицинских учреждениях нашего участка пограничья, у всех врачей.
«Нет, никто не подрывался», – отвечали мне. Никто не был ранен миной. Ни у кого нет травмы, подобной той, какую причиняет взрыв.
Помог нам дед Хаттоев, личность в этом крае известнейшая. До войны он прославился тем, что приручил лося, запряг его в сани и прибыл в областной город. Привязал лося к фонарному столбу на главной улице, пошел к председателю облисполкома и предложил посмотреть… В дни войны, когда в родную деревню Хаттоева – глухую затерянную среди болот – вошел взвод гитлеровцев, крестьяне, по совету деда, приняли их с хлебом-солью, уложили спать, а ночью всех до единого прикончили. Только через год добрались гитлеровцы до этой деревни, но людей не застали – жители ушли в леса, а многие, в том числе сам Хаттоев, влились в партизанский отряд, тот самый, в котором воевала Бахарева. Теперь Хаттоев – главный советчик во всех сельских делах, инициатор всего нового. Кто первый посадил мичуринскую стелющуюся яблоню, не боящуюся студеных ветров, прячущую свои ветки в снегу? Дед Хаттоев! Кто следит, как прижились мальки, выпущенные в озера ихтиологами, кто изучает повадки и переселения лесного зверя? Все он же.
Дед Хаттоев соорудил у отдаленного Сонд-озера избушку. Раз или два в году, во время охотничьих своих экспедиций, он останавливается там, иногда на месяц или полтора. Верный законам севера, дед не возбраняет и другим охотникам пользоваться избушкой.
Да, он-то, дед Хаттоев, и помог нам.
Он известил нас, что в избушку, в его отсутствие, наведался необычный гость. Не похоже, чтобы он был занят охотой или рыбной ловлей. В избушке он был, по-видимому, недолго, судя по тому, как мало убыло дров, спичек, соли. Ничего этого деду не жалко, понятно. Эти припасы – для каждого, кому есть в них нужда. Но посетитель шарил по всему жилищу, рылся в вещах деда и унес пару башмаков. Башмаки не новые, но пришелец положил в солонку, очевидно, в виде платы, сто рублей. В печке дед нашел бинт со следами крови.
Вы представляете себе, конечно, как эта новость была кстати!
Свое сообщение дед Хаттоев передал через солдата-пограничника и теперь ждал меня к себе.
От Керети до избушки Хаттоева не меньше ста пятидесяти километров. Больше половины пути надо трястись в седле – по извилистым тропам, по каменистым кручам и перевалам.
Двое суток такого пути измучили меня вконец. Я лежал в избушке на топчане, покрытом душистым лапником, а дед кормил меня рыбником – ватрушкой с рыбой, запеченной целиком. Свистел ветер, избушка ходила ходуном, и, казалось, только сам дед – плечистый, с окладистой бородой – удерживал утлое строеньице на месте своей тяжестью.
– Ну, скоро ли Колю отпустите? – спросил дед, снимая с огня огромный пузатый чайник.
Речь шла о сверхсрочнике Яковлеве, нашем следопыте, доводившемся Хаттоеву родственником.
– Скоро, – отвечал я. – На днях уволится.
– И ладно, – рассуждал дед. – Мало людей в лесу. Мало, мало.
Когда я умолкал, уходя в свои мысли, дед продолжал говорить, по привычке северян, сам с собой. Он был постоянно в движении. Хоть и немудреное хозяйство, а дело старик находил всегда, жилистые руки его держали то нож для отделки шкурок, то ружейную гильзу, то рыбачий невод.
Я разглядывал бинт. Пятна крови на нем повторялись, становясь бледнее. Один конец бинта обгорел, должно быть пришелец хотел сжечь его, но огонь в печке погас. Как определить, куда был ранен неизвестный? Способ один – бинтовать себя в разных местах, пока пятна крови не совпадут, не лягут одно на другое.
Не очень-то приятно прикладывать к своему телу чужой, грязный бинт, вымазанный в крови и в саже. Но ничего не поделаешь. Я разделся.
Дед помогал мне. Я перебинтовал ногу выше колена – нет, не здесь, пятна далеко разошлись. Стал бинтовать ниже колена. Почти в самый раз! Моя нога, наверно, потолще. Но сомнения нет – пришелец был ранен в ногу.
Рана была, видимо, легкая. Он быстро оправился и ушел. Его просто царапнуло.
«Дешево отделался», – подумал я, вспомнив осыпавшуюся траншею.
Теперь можно пенять, зачем ему потребовались башмаки деда. Сменить обувь! На пришельце были, должно быть, сапоги. Осколок, задевший его, порвал голенище. Враг опасался преследования, его пугало рваное голенище, оно могло выдать его.
И он взял башмаки. А куда же он дел свои сапоги? Он не оставил их деду в обмен. Предпочел положить деньги. Следовательно, он спрятал их.
«Ну, Тихон, – сказал я себе, – ищи сапоги! В лепешку разбейся, но найди!»
Избушка невелика. Вместе с дедом я быстро обшарил ее. Нетрудно было убедиться, что тут сапог нет. Нет их и под срубом. Я вышел наружу. Надо поставить себя на место врага. Вот он вышел из избушки и соображал, озираясь, куда бы засунуть сапоги. За деревьями, глубоко внизу, синело Сонд-озеро. Бросил в воду? Нет, сапоги прибьет к берегу, не уплывут они далеко. Сунул в чащу? Да, это скорее всего. В чащу или в нору, под пень.
Целый день и ночь я бродил по лесу, ползая на четвереньках, раздвигая заросли елочек, особенно густые в сырых впадинах. Напрасно!
И все-таки засела, прочно засела в сознании уверенность, что сапоги спрятаны. Они где-то здесь…
Вдруг фигура врага, рисовавшаяся в моем сознании, обрела черты Лямина. Я представил себе Лямина, тачающего сапог. Вот он картинным взмахом отбрасывает в сторону руку с кривой иглой, как бы говоря: «Смотрите, я и этой работой не гнушаюсь». Он подшивал носок, носок правого сапога, желтоватой дратвой.
Служба на границе приучает все замечать, откладывать в памяти каждую мелочь. Недаром страшен для врагов глаз советского пограничника! Конечно, я узнал бы сапог Лямина! Найди я такой сапог… Подшитый на носке желтой дратвой, да еще с дыркой на голенище! Это была бы улика, отчетливая, разоблачающая улика.
Тем больше оснований у врага убрать возможную улику.
За ужином, беседуя с дедом о разных разностях, я как бы невзначай ввернул:
– Вы Лямина не знаете случайно? Большой любитель пострелять дичь, рыбу половить.
– Лямин? В Доме культуры который, что ли?
– Да.
– А как же. Ты спроси лучше, кого тут дед не знает! Да он мне попался, никак… Когда? Прошлое воскресенье, у Пор-порога. Навстречу попался. Да, Лямин из Дома культуры. Когда наш хор выступал…
– У Пор-порога? – перебил я.
– Ну да, – кивнул старик. – Я шел сюда, а он навстречу…
До Пор-порога – добрых полсотни километров. И, быть может, Лямин шел вовсе не отсюда. Но он мог быть и здесь. Да, как раз в то время, в субботу или воскресенье, мог!
– А в чем он был, дедушка? – спросил я. – В сапогах или в башмаках?
Хаттоев понял меня.
– Эка ведь… Так ты вот к чему! Думаешь, это он тут хозяйничал. А я, прости, и не посмотрел на ноги… Прости, не посмотрел.
Дед искренно огорчался.
«Досадно, что не посмотрел, – подумал я. – Чертовски досадно». Но я ничего не сказал деду, а он, по деликатности, не допытывался и, сокрушенно вздыхая, снимал со стола деревянные миски.
У меня возникло ощущение, точно я уже схватил врага и он проскользнул между пальцами. Настороженность моя в отношении Лямина, появившаяся еще в Черногорске, теперь усилилась.
В уме я составлял донесение в штаб, полковнику Черкашину. Ляминым надо заняться повнимательнее, познакомиться с ним поближе.
Однако непредвиденный случай изменил ход событий и поставил перед нами новые, едва ли не более серьезные препятствия.