355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Порус » Рациональность, Наука, Культура » Текст книги (страница 9)
Рациональность, Наука, Культура
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:15

Текст книги "Рациональность, Наука, Культура"


Автор книги: Владимир Порус


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)

А возможно ли вообще непарадоксальное решение вопроса об обосновании рационального и логического? В. С. Библер полагает, что невозможно. "Парадокс самообоснования логических начал возможно развить в форме логики и возможно развить как парадокс только во взаимообращении двух определений:

1. Необходимо осмыслить логическую возможность ввести в определение понятия мышления определение вне-логического, вне понятийного бытия.

2. Необходимо осмыслить это обоснование логики бытием как соотнесение (минимум) двух логик, двух всеобщих, соотнесение, протекающее в форме "диалога логик", в форме единой "диалогики". Без этого второго условия выход "на бытие" не может быть развит в логической форме, не может быть осмыслен как логика"112.

В. С. Библер называет разум, подчиненный законам "диалогики", "разумом общения", или разумом культуры и, таким образом, формулирует проблему обоснования логики как проблему философии культуры113. Тем самым намечается выход из логического круга, в который мы попадаем всякий раз, когда пытаемся обосновать некую фундаментальную теорию мышления (в данном случае – логику) оставаясь в рамках мышления, описываемого и регулируемого этой же теорией. Но чтобы выход был не только намечен, но и осуществлен, необходимо определить внутренний характер "диалогики": ее принципиальную "парадоксальность".

Таким образом, мы сталкиваемся с тем, что ни проблема обоснования логического, ни проблема обоснования рационального не могут быть решены ни путем взаимоопределения, ни путем независимого определения того и другого, если при этом оставаться внутри "логического" и "рационального".

А выход за пределы "логического" – в поисках обоснования логического! означает выход к чему-то такому, что выглядит не-логическим. Возникает парадоксальная ситуация: чтобы обосновать логику, нужно обратиться к чему-то такому, что этой логике неподвластно. И точно такая же ситуация с обоснованием "рационального" – оно требует выхода к чему-то лежащему за пределами той рациональности, которую мы пытаемся обосновать, а следовательно, к не-рациональному.

Размышляя над этими проблемами, можно заметить, что в них заключена некая общность с проблемами обоснования "этического". В самом деле, для обоснования морали необходимо нечто вне-моральное. Но попытка введения обосновывающего начала в мораль неизменно приводит к этическим парадоксам. Хорошо известно, например, противоречие между неукоснительным соблюдением рационально (или научно) "вычислимых" моральных законов и свободой воли. "Человек из подполья", угаданный Ф. М. Достоевским, заключал из этого противоречия, что истины науки не имеют власти там, где хозяйничает свободная воля, которая, отвергнув диктат "арифметики", обречена, правда, лишь на бунт. Трудности не разрешаются, если вместо примитивной "арифметики" (карикатурный образ самонадеянного научного Разума) ввести в дело аппарат научного знания, естественного, социального и гуманитарного. Как бы внушительно не выглядел этот аппарат, он не может решить вопросы, выходящие за пределы его компетенции. Впрочем, сверхоптимистический рационалист – это как раз тот, кто уверен, что этих пределов нет, что свет Разума, воплощенного в науке, распространяется на самые глубокие тайны духа, в том числе и на нравственный закон, который, по Канту, заключен "внутри нас". Сам Кант был сдержан в своем рационализме, призывая относиться к категорическому императиву "с удивлением и благоговением". Но оппоненты простодушного рационализма считают, что пределы Разуму все же положены, и в человеке имеется тот "остаток", который не только не может быть рационализирован, но даже сам лежит в основаниях Разума. Человек всегда больше того, что он знает о себе, писал К. Ясперс. Но что такое этот "не рационализируемый" остаток? Мысль человека всегда стремилась прорваться к нему через границы, ею же самою и постигаемые. Быть может, это и есть то самое, о чем нельзя говорить и потому следует молчать, по завету Л. Витгенштейна?

Молчание, однако, тоже может быть красноречивым, только нужно понять его язык! Уже давно философы догадывались: рациональное и этическое чем-то существенным похожи друг на друга. Моя же догадка в том, что это сходство парадокса, присущего тому и другому. Исследуем это сходство.

1. Парадокс внутри научной рациональности

В предыдущих очерках мы убедились в том, что "критериальный" подход к научной рациональности при определенных условиях вызывает столкновение двух противоположных стратегий: "абсолютизма" и "релятивизма". Этот конфликт в обостренном виде представляет проблему научной рациональности, суть которой состоит в следующем.

Рациональность как фундаментальная характеристика человеческой деятельности есть культурная ценность. Она одновременно обладает методологической и аксиологической размерностью. Подчеркну – одновременно, и это означает, что методологический смысл рациональности нельзя без существенных потерь оторвать от аксиологического, и наоборот.

Релятивисты верно улавливают ценностный смысл этого понятия, но напрасно отбрасывают его методологическую значимость. Из того, что критериальный подход к определению "рациональности" ни в абсолютистском, ни в релятивистском вариантах не может быть признан успешным, вовсе не следует, что рациональность вообще и научная рациональность в частности не могут исследоваться методологически.

Напротив, именно тогда, когда научная рациональность интерпретируется как система регулятивных средств (законов, правил, норм, критериев оценки), принятых и общезначимых в данном научном сообществе, это понятие приобретает точное значение и методологическую значимость. Но эта интерпретация есть не что иное, как модель научной деятельности (в ее интеллектуальном, по преимуществу, аспекте) или методологический образ науки. Здесь вновь нужно подчеркнуть различие между научной рациональностью и ее методологической моделью.

Выше уже было сказано, что модели научной рациональности "изготавливаются" методологами и философами, исходя из разных задач: для определения рациональной организации "готового" научного знания, деятельности по его получению, для рационального понимания процессов трансляции знания и обучения, для определения рациональности научного роста, развития. Такие модели могут не совпадать, а лишь частично перекрывать друг друга, раскрывая природу научной рациональности в разных аспектах и ракурсах.

Когда какая-либо модель выдается за единственно верную и адекватную "науке самой по себе", страдает и методология, и наука. Наука не сводится только к своей рациональности, и научная рациональность не сводится к какой бы то ни было своей модели.

На первый взгляд, отношение между научной рациональностью и ее методологическими моделями таково же, каким обычно бывает отношение некоторого фрагмента "реальности" к теоретической модели этой реальности. Но теоретический образ науки не просто отображает реальность науки – он в определенном смысле создает эту реальность114. Через профессиональное обучение или через философско-методологическую рефлексию модель рациональности навязывается ученому, формирует стиль его мышления115. В структуру последнего входит совокупность предпосылок и регулятивов научно-познавательной деятельности, которая принимается учеными как необходимое условие их работы. Стиль мышления, будучи принят ученым, полностью определяет горизонт его понимания, он становится той "призмой", сквозь которую ученый воспринимает любые явления, составляющие поле его интеллектуального интереса, тем "механизмом", вне которого не происходит никакой значимой умственной работы. По аналогии с кантовским пониманием априорного знания можно было бы сказать, что стиль мышления составляет априорную основу научного мышления116. В этой "априорности" – тайна того, что модели рациональности отождествляются с "рациональностью как таковой". Модель принимается за то, что ею моделируется. Эта тайна раскрывается, когда наступает неизбежное рассогласование мышления и стиля, если последний теряет кредит доверия из-за неудач или уступает более успешным конкурентам.

С точки зрения субъекта, отождествившего свою рациональность с какой-либо системой критериев (моделью), отклонение от этой системы иррационально. Иррациональность в данном случае – чистая негативность, отсутствие положительного содержания, паралич умственной деятельности. Сознание не может пребывать в этом параличе, и потому "еретики", отвергающие догмы, быстро становятся проповедниками новых догм, ибо быть рациональным можно только "внутри" принятой системы, стиля мышления.

В этом парадокс рациональности. Подчинив свою деятельность (интеллектуальную или практическую) системе "априорных" (мы уже говорили о причине этой "априорности) критериев, субъект утрачивает ту рациональность, благодаря которой возможна критическая рефлексия и ревизия любых систем и всяческих критериев. Его рациональность полностью растворяется в избранной (навязанной ему) системе. Но если все же он решится на пересмотр или даже на разрушение этой системы, попытается улучшить ее или заменить другой, он поступает безумно, иррационально117. И это безумие, эта иррациональность – как раз и выражает рациональность, присущую ему как разумному существу! Любителям парадоксов, вероятно, придется по душе формулировка: субъект рационален тогда, когда он иррационален, и наоборот!

Существует классическая философская традиция истолкования этого парадокса. В ней различают Рассудок и Разум. Работа Рассудка – движение внутри системы критериев рациональности, внутри парадигмы. Работа Разума выход за пределы парадигмы, критика и создание иных, альтернативных парадигм рациональности. Разум в своей творчески-разрушительной и вместе с тем творчески-созидательной работе иррационален для Рассудка. Рассудок, цепляющийся за парадигму и растворенный в ней – иррационален для Разума. Завоевав новые территории знания, Разум уступает правление Рассудку, который подвергает достижения Разума рационализации.

"В понятии рациональности, – замечает Н. С. Автономова, обнаруживается внутреннее противоречие: рациональное оказывается одновременно и рассудочным и разумным, причем это противоречие рассудка и разума до поры до времени затемнено и выявляется тогда, когда творческий акт, выступающий как акт иррациональный, ломает прежнюю освященную разумом логику... Иррациональное, таким образом, есть абсолютизация всегда присущего познанию творческого момента: то, что прежде выступало как нерациональное, неразумное, нарушающее логические законы, в дальнейшем с неизбежностью будет рационализировано, подчинено правилу, затем само станет правилом и, наконец, вплотную подойдет к тому моменту, когда и это правило нужно будет преодолеть"118

Однако различение Рассудка и Разума проблематично. Когда отвечают на вопрос, благодаря чему Разум совершает свои подвиги, обычно указывают на "нерассудочные" духовные движения: интуицию, бессознательное, творческое воображение. Проясняется ли тем самым "рациональность Разума"? Говорят также, что историческое движение познания осуществляется через разрешение противоречий между Разумом и Рассудком. Но что означает это "разрешение"?

Во всяком случае противоречие рациональности не может быть разрешено в смысле формального выхода из парадокса. Оно является одной из форм фундаментальной противоречивости, присущей субъекту познания. Я хотел бы особенно подчеркнуть, что это противоречие не имеет ничего общего с "диалектико-логической" трактовкой антиномий типа "А и не-А". Это антиномия-проблема, но не всякая проблема разрешима, как бы ни протестовали против этого "ограниченность и самодовольство философской мысли, которой чуждо всякое сознание трагедии, более того, присуща уверенность в разрешении и логической разрешимости всех вопросов"119.

Рациональность, заключенную в рамки критериальной системы, часто принимают за ограничитель субъективной свободы и творчества. Рациональность, выводящая из этих рамок, ревизующая любую нормативность, столь же часто выдает себя за полномочного представителя человеческой свободы и творчества. Так на авансцену философско-методологических рассуждений выходит персонаж, которому ранее здесь не было места – личность как субъект рационального действия. Противоречие между нормативно-критериальной и критико-рефлексивной рациональностями – это одна из форм, в которые отливается противоречивая и трагическая по своей сути человеческая свобода.

Вопреки распространенному и сегодня мнению о противоположности свободы и рациональности120, связь между ними более глубока и сложна. Свободе противостоит только "рассеченная" рациональность, сведенная к одной из своих сторон или отождествленная с одной из возможных своих моделей. Говорят, что Разум свободен и потому способен преодолевать собственную ограниченность, говорят и то, что Разум более свободен, чем человек. Не согласен. Свободен Человек, обладающий Разумом, и в этом суть дела.

Элиминация субъективности и прежде всего субъективной свободы – одно из требований рациональности, как она понимается в позитивистских и сциентистских моделях. Она же – характеристика "нормальной науки", в терминологии Т. Куна. Поэтому, описывая "научные революции", Т. Кун сравнивает переход к иной рациональности с гештальт-переключением; иначе говоря, субъект от одной формы безличностного участия в нормативно-регулируемом процессе переходит к другой, не менее безличностной. Забавно, что критики Т. Куна, усмотревшие в этом признаки иррационализма, были, так сказать, "не совсем не правы", хотя, разумеется, они под иррационализмом разумели нечто иное, нежели следует из рассуждений, здесь мною развиваемых.

Субъект, поднявшийся до критики оснований собственной мысли и практики, обретает личностную уникальность, свободу, принимая в то же время на себя и ответственность. Правда, можно быть равно несвободными в покорном принятии догмы, и в бунте против нее, если в этом выражается лишь мнение среды, к которой человек принадлежит или против которой выступает. В таких ситуациях человек по существу иррационален, хотя видимость его действий может быть вполне рациональной, если подчиненность нормам рациональности несвободна и неавтономна, а критика-бунт – нерефлексивна.

Рациональность – результат усилия воли и мысли. Чтобы быть рациональным, человек должен быть свободным. Но человек не может стать свободным, не преодолев в себе рациональность. В этом трагедия и парадокс рациональности. Рациональность не может быть несвободной и безличностной, и она же элиминирует свободу и личностное начало. Рациональность возникает в свободном и личностном напряжении духа, но само это усилие устремлено к преодолению субъективности. Рациональность умирает в догме, но воскресает только благодаря своим догматическим перевоплощениям.

Эта трагическая парадоксальность рациональности аналогична парадоксам этического.

2. Парадокс морали и нравственности

Как и теория рациональности, этика исследует типы нормативной регуляции мысли и деятельности человека. Различают два типа такой регуляции. Первый тип – это сфера морали, регуляция, закрепленная в моральных нормах и интериоризируемая в сознании индивидов. Второй – это регуляция человеческого поведения через свободный нравственный выбор.

Аналогия между моралью и нормативной (критериальной) рациональностью очевидна. Как парадигмы рациональности обеспечивают автоматическое, безличностное выполнение определенных условий и требований, выдвигаемых сообществом рационально мыслящих и действующих людей, так и парадигмы морали в нормальной повседневной жизни (еще одна аналогия с "нормальной наукой") вычерчивают "единственно правильную и приемлемую" линию поведения человека.

Мораль не то же, что нравственность. "Моральные догматы отцеживаются, уплотняются, обезличиваются в веках, сливаются в нечто абсолютное – сквозь века – себе тождественное, утрачивают историческое напряжение, культурную изначальность, единственность. Внутренняя освещенность вытесняется свыше нисходящей освященностью", – пишет В. С. Библер121. Нравственность, продолжает он, не воплощается в морали, а "ссыхается в ней", обретая ее форму, необходимую для нормальной повседневной работы цивилизации. Воплощением нравственности является не моральная норма и даже не "внутренний императив", а трагедийный (безвыходно-парадоксальный), но свободно избранный модус поведения, поступок личности.

Мораль, как и догматическая рациональность, ограничивает пространство свободы человека. Нравственность основана на свободном выборе и ответственности, и, следовательно, по аналогии с критико-рефлексивной рациональностью, принимает на себя противоречия свободы. Н. А. Бердяев размышлял о возможности перехода от моральной к нравственной регуляции как о глубочайшем кризисе современной культуры. "В чем же сущность морального кризиса? – спрашивал он. – Сущность эта прежде всего в революционном переходе от сознания, для которого мораль есть послушание серединно-общему закону, к сознанию, для которого мораль есть творческая задача индивидуальности... Закон должен быть исполнен, т.е. должно не делать зла, освободиться от греха. В этом преодолении нет ничего индивидуального и творческого... Творческая мораль не есть исполнение закона, она есть откровение человека"122. По мнению Бердяева, творческая мораль (нравственность) и только она – в соединении с переосмысленной религиозной моралью – открывает путь к "положительному самосознанию человека", к высшей "свободной духовности". Но это освобождение не есть примитивное отвержение морали, оно достигается через осознание трагедийно-неустранимого противоречия, присущего моральному сознанию, через бесстрашное принятие этого противоречия за онтологическую основу духовности.

Средоточие нравственности – совесть. Моральный принцип в свободном деянии может обнаружить свою парадоксальность. Следуя ему со всей неукоснительностью, человек может нарушать этот же принцип. Возьмем, например, принцип "благоговения перед жизнью" А. Швейцера: жизнь самоценна и никакое живое существо не должно направлять свое действие против жизни другого существа. Как моральный принцип это требование невыполнимо. Попытки следовать ему обрекают человека на аморализм и двоемыслие, ибо жизнедеятельность необходимо связана с уничтожением иной жизни. Каждый вздох или глоток уничтожает мириады простейших существ, попадающих внутрь человеческого тела. Мораль, которая ассимилировала бы "благоговение перед жизнью" была бы фальшивой и противоречивой. Но принцип Швейцера – не моральное предписание, а нравственная максима. Вынуждаясь уничтожать чужую жизнь, человек должен взвесить эту необходимость на весах своей совести.

И. Кант в свое время затруднился в различении морали и нравственности (хотя, безусловно, осознавал проблему, возникающую при этом). Нравственный императив, если он понимается как моральный закон, обречен на постоянное столкновение с опытом человеческого поведения. Неукоснительность морали вынуждает человека поступать противоестественно. Например, убийцы врываются в дом человека, где прячется от них его друг, и требуют от хозяина, чтобы тот ответил, здесь ли тот, кого они ищут. Как должен ответить хозяин? Оставаясь моральным человеком, он не должен лгать. Следовательно, он должен выдать жертву убийцам. Дикость такого поступка бросается в глаза, но Кант "спас" мораль прямо-таки удивительным рассуждением. Человек не может знать всех последствий своих поступков, следовательно, у него нет гарантий, что ложь окажется спасительной. Например, он скажет, что того, кого ищут убийцы, нет дома, а его друг (возможно, чтобы не подвергать хозяина риску) незаметно выйдет из дому и как раз попадет в руки преследователям. Так "ложь во спасение" обернется виной в гибели человека. Поэтому, делает вывод Кант, "правдивость есть долг, который надо рассматривать как основание всех опирающихся на договор обязанностей, и стоит только допустить малейшее исключение в исполнении этого закона, чтобы он стал шатким и ни на что не годным"123. Моральная догма "не лги" действительно не терпит никаких исключений, именно поэтому она невыполнима как принцип поведения. Иной смысл имеет запрет на ложь, если его понимать как принцип нравственности. Солгав "во спасение" или "из человеколюбия", ты принимаешь свой поступок на свою совесть, несешь за него ответ перед ней. У тебя нет гарантий успеха, нет "закона", которым ты можешь оправдать свои действия, заслониться им. В выборе поступка ты свободен, и эта свобода позволяет тебе быть нравственным существом.

Библейская заповедь – "Не убий!". Но убийство может быть единственным средством спасти жизнь – свою, близких, спасти святыню... Убийство может стать необходимостью. Мораль в таких случаях прибегает к специальным оговоркам, призванным облегчить человеку выбор поступка. Например, солдат, убивающий врага, подчинен приказу, долгу, присяге. Трудно представить себе армию, которая бы состояла из воинов, действующих на поле боя по нравственному выбору: такая армия небоеспособна. Человек, приводящий в исполнение смертный приговор, не считается убийцей. Право и мораль снимают с него напряжение выбора. Нравственность никогда не снимает этого напряжения. Она выносит необходимость действия на суд совести, от которого не могут заслонить ни мораль, ни чье-то благословение, ни приказ, ни закон.

"Возлюби врага своего!" – это требование невыполнимо как моральный принцип, ибо оно свыше сил человеческих. Испытание этих сил неподъемной ношей ставит человека перед унизительным осознанием своей моральной ничтожности, либо вынуждает заниматься морализаторским лицедейством, притворяться перед собой и другими людьми. Алексей Александрович Каренин, испытав духовную радость от прощения и любви, сменивших в его душе ненависть и обиду по отношению к Анне и Вронскому, вскоре осознает, что эта радость непрочна и не может устоять ни перед внутренними сомнениями, ни перед напором чужого вторжения в его духовную жизнь. "Я разбит, я убит, я не человек более! – признается он. – Положение мое тем ужаснее, что я не нахожу нигде, в себе самом не нахожу точки опоры. Силы человеческие имеют пределы...". Не удержавшись на высоте морального принципа, он мучительно соскальзывает с нее; в то же время он жаждет сохранить в душе ощущение этой высоты, реанимируя в ней христианскую веру, к которой ранее относился "равнодушно и лениво", теперь же цепляется за нее как за последнее основание самоуважения. Но вера не терпит лицедейства и обращается им в свою противоположность. Этот крах беспощадно отмечает великий знаток души человеческой Л. Н. Толстой: Каренину "было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других". Любовь и прощение становятся маской, из-под которой затравленная и обессиленная душа корчится в презрительной гримасе.

Врага не только невозможно любить. Невозможно и прощение. Даже, если бы человеку мог быть открыт универсальный замысел Творца и план "мировой гармонии", прощение извергов непосильно для человеческой души. Поэтому Иван Карамазов "возвращал свой билет" в эту неприемлемую для него гармонию. Бытие в совести не ограждает человека от непереносимых мук, под которыми может пасть совестливое сознание. Таково безумие Ивана Карамазова – крушение совести.

"Нравствен я тогда и в той мере, в какой я – в душе своей – осознаю, предчувствую, прозревая исходную (разрешимую только свободным поступком) перипетию, трагедийность вот этой, казалось бы однозначной моральной нормы", – пишет В. С. Библер124. Размышляя над нравственными коллизиями XX века, он приходит к замечательному выводу: в той мере, в какой современный человек морален, он стоит вне нравственности. "В XX веке основная линия этических переключений расположена не в схематизме "нравственность – мораль"..., но в схематизме "вненравственность нравственность", в мучительных атаках нового и нового рождения нравственности из сгустков хаоса. И только в таком рождении заново, в некой противопоставленности облегченным вздохам морали нравственность обладает в XX веке внутренней силой, насущностью, необходимостью, возможностью порождать истинно свободные поступки, то есть быть действительно нравственностью"125.

Противопоставленность, о которой идет речь, возникает из-за того, что мораль в современном обществе вытесняет нравственность, подменяя ее, соблазняясь мнимой преодолимостью трагического противоречия. С одной стороны, человек испытывает сильнейшее тяготение конформизма, растворения своей индивидуальности в какой-либо социальной или религиозной общности. Сославшись на мораль, он пытается избавиться от тяжести нравственного бытия, от необходимости суда, где человек одновременно является и обвинителем, и обвиняемым. Н. А. Бердяев называл это приспособлением к "мировой данности в целях устроения, спокойствия и безопасности в этом мире", доходящим до холопства и апологии розог126. С другой стороны, социуму также удобнее иметь дело с "моральным человеком", нежели с человеком нравственным. Это ведь тоже соблазн, маячащий перед обществом на самых разных уровнях его культурной организации, – обеспечить свою устойчивость, повысить шансы на выживаемость, скрепив себя моралью, находящей внешнюю опору в праве и законе, а внутреннюю – в некритическом и нерефлектирующем сознании, приноровленном к моральным предписаниям.

Уступив соблазнам, и индивид, и общество остаются не только без нравственности, но и без морали. Мораль вырождается в циничное морализирование, разрушающее не только нравственные основания души, но и восприимчивость к моральным принципам. Морализирование – суррогат морали, карикатура на нее. Она особенно неприглядна, когда человек морализирует по отношению к самому себе, превращая моральную жизнь своей души в непристойный балаган. Другой суррогат – идеологизированная мораль, выхолощенная до связки стереотипов и суггестий, которыми подавляется духовность и самоидентификация личности, ее человеческое достоинство. Таким был, например, "моральный кодекс", внедрявшийся в сознание "строителей коммунизма" при помощи средств массовой пропаганды и морального цензурирования со стороны властных структур тоталитарного "советского" общества. Носители идеологизированной морали "мертвые души", духовные роботы.

Духовное вырождение общества, в котором мораль полностью вытеснила нравственность, с особенной ясностью обнаруживается в периоды кризисов, распада омертвевших и утративших жизненную устойчивость социальных и политических структур. Прогнившие моральные скрепы выпадают из обветшавших блоков социальных конструкций, а нравственный суд не может состояться в протезированных душах, наступает внеэтическое существование индивидов, подчиняющихся освободившимся из-под духовного контроля звериным инстинктам. Этическая деградация проявляется то в бесстрастном и пассивном отупении, то в резких выплесках душевного хаоса, метаниях, панике, то в безудержном желании подчиниться чужой воле, чтобы только избавиться от гнетущего страха, от внутреннего вакуума, ощущения бездны.

Характерно, что кризис не может быть преодолен чудесным воскрешением нравственности. Когда распад заходит слишком далеко, восстановление – если оно вообще возможно – начинается с простейшего: с очищения от грязи первичных и фундаментальных моральных норм, с установления некоторых жестких ограничений свободы личности, с применения санкций против слепого и беспощадного бунта, с элементарной регуляции общественного поведения. Такое ограничение свободы не противоречит человечности, а, напротив, наполняет ее осмысленным содержанием; оно не исключает и гуманистических ценностей, сострадания и уважения к личности. Возрождение нравственности – трудный и долгий процесс, в котором нельзя уповать на чудо. Он требует мобилизации всех духовных резервов и потенциалов общества в целом и каждого человека в частности.

Мораль и нравственность едины в своей взаимообусловленности. Напряжение нравственного сознания, не имеющее разрядки в повседневной сверке с моралью, губительно для человека. Невозможно жить, если жизнь станет сплошной нравственной мукой. Но и мораль без нравственности – всего лишь мишень для цинической пародии. Суть дела не в функциональном различии: мораль – для повседневности, нравственность – для трагедийных вершин судьбы. Человеческая жизнь не делится на высокие и низкие жанры. Вершины уходят основаниями в повседневность. Наличие моральной нормы – необходимое условие самой возможности нравственного выбора и поступка. Нравственное сознание должно иметь перед собой моральные ориентиры (критерии) – но не для того, чтобы слепо исполнять их предписания, а чтобы соотносить с ними меру своей свободы и меру ответственности. И наоборот – моральные принципы, по которым ориентируется свободная (творческая, как сказал бы Бердяев) нравственность, вырождается в "кодексы", соблюдение которых нуждается в полицейских мерах.

Можно заметить аналогию между "ссыханием" нравственности в моральных нормах и моделированием научной рациональности в системах принципов и критериев. Моральные системы – это определенные исторически обусловленные "модели" этического бытия человека, и их часто выдают за само это бытие. Есть и аналог конфликта между "абсолютизмом" и "релятивизмом". "Абсолютная мораль" не выносит сопоставления с нравственностью и самой возможности "иной морали". Она претендует на полное совпадение со сферой этического. Ее демаркационная линия – это априорная непереходимая граница между Добром и Злом. Любой человеческий поступок контролируется абсолютной моралью, будь то свод божественных заповедей или категорический императив. Свободная нравственная воля понимается лишь как познанная и/или признанная моральная необходимость. И подобно тому, как "абсолютизм" в теории научной рациональности входит в противостояние с исторической эволюцией реальной науки и с фактом изменчивости критериев рациональности, со свободой мыслящего и действующего субъекта познания, "моральный абсолютизм" наталкивается на различие нравственных коллизий и перипетий, преобладающих в различные эпохи истории, редуцирует их к внеисторическим "вечным" конфликтам Абсолютного Добра и Абсолютного Зла. Абсолютизм теоретической морали так же неисторичен, как абсолютизм в теории научной рациональности.

Моральный релятивизм, по аналогии с релятивизмом эпистемологическим, не более, чем вывернутый наизнанку абсолютизм. На поверхности он как будто ставит акцент именно на свободе, присущей нравственному сознанию, позволяет нравственному субъекту выбирать из альтернативных проектов. Но эта свобода недорого стоит. В ней нет и грана трагедии, зато она легко перерождается в лакейскую максиму "все дозволено!". И это же – свобода абсолютного индивидуализма, на место абсолютной морали помещающего абсолютный имморализм и безответственную жадную волю. Подобно тому, как релятивизм методологический теряет из виду рациональность в рассуждениях о ее относительности, релятивизм этический теряет мораль и обесценивает нравственность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю