Текст книги "Клуб города N"
Автор книги: Владимир Куличенко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
– Его еще скажешь, дура? – я вяло улыбнулся.
– Я – баба-дура, а ты, барин, не иначе лиходей. Меня небеса примут, а тебя – проклянут! Вот что тебе говорю, а теперь уходи, откудова явился, она плюнула на пальцы и потерла ими свечной фитилек. Мужик за занавесью убрал голову, и в этот миг мне почудилось, как сумрак горницы пронзила белой молнией чайка. Я закрылся руками, защищаясь от ударов ее крыл, и кинулся вон.
____________
Ночью состоялся еще один визит – на сей раз ко мне. Худой горбоносый тонконогий господин во фраке и старомодном цилиндре склонился над моей кроватью. Паралич страха с ковал меня. Дыхания пришельца я не слышал. Черты его изможденного строгого лица в скупом свете луны были недвижимы, деревянны. Я понял, что он пришел за мной, и когда я глядел на него, уже явилось: длинный, оббитый мореным дубом, как будто знакомый коридор, чей-то истерический хохот за перегородкой, зловещее мерцание свечей. Я возжелал прогнать незнакомца, замахнулся подушкой... и бессильно, сломлено опустил руку.
В недалеком времени я покорно шагал за ним по ночной улице – лишь в трактире еще светились окна. Мы свернули, миновали храм. При виде нас один из нищих поднялся, заковылял к проводнику и, нечленораздельно, с горячностью бормоча, обнял его и припал головой к его груди. Мой проводник негромко ответил, отстранил бродягу, и мы двинулись дальше. Увиденная сцена на меня сильно подействовала. Не вызывало сомнений, что мой проводник и этот нищий были знакомы. "Торопись! – донесся до моих ушей скрипучий голос. – Мы должны успеть до полуночи".
Проводник ввел меня в низкое помещение. Мы спустились по ступеням к площадке с невысоким черно-зеркальным столом, за которым сидели трое уродов с перекошенными лицами. Один из них знаком велел провожатому уйти.
– Ты, верно, жаждешь узнать, почему мы позвали тебя?
– Прежде я хотел бы доведаться, кто вы?
– Мы – те несчастные, кому ты хочешь, но не можешь помочь. Мы – те, кто испил до дна чашу страдания, но остались живы – и даже поднялись выше жизни.
– Что может быть выше жизни? – спросил я.
– Братство, объединяющее нас, к которому и ты скоро присоединишься, ухмыльнулся один из уродцев.
– Вы принадлежите некоему тайному ордену? – спросил я, пряча свой страх.
– Наше братство открыто для всех, ты можешь ежечасно лицезреть членов нашего братства на паперти, в обители юродивых, в доме призрения.
– Подобное зрелище не доставляет радости, – заметил я.
Как бы не слыша меня, тот продолжал:
– Мы говорим: этот человек несчастен, он уродлив. Вопреки земным правилам мы должны помочь ему обрести счастье.
– Вам известен рецепт?
– Нам открыты истины, закрытые для других людей. Перенесенные нами ужас, отчаяние и страдания разверзли наши очи и сотворили видимым то, что сокрыто для остальных.
– Но какое касательство имею я ко всему изложенному вами?
– Мы отторгнуты, но мы свободны, – вторил урод как бы сам себе, – и мы забираем того, в ком нуждаемся. У нас нет морали, нет чинов, а есть всеобщее равенство и послушание самому разумному из нас. Настает день, когда кто-то из членов нашего братства уходит – каждый сам решает для себя, когда... Он уходит к тому жителю Земли, с коим возжелал слиться воедино...
– Скажите, значит вы – жители Земли? – обронил я с нетерпением.
– Мы путешествуем между двумя мирами, низший из которых самоочевидный. Мы принадлежим двум мирам, покуда навсегда не уходим в высший вечный мир... Теперь ты догадался, что один из нас возжелал забрать тебя и слиться с тобой?
– Кто он?! – вырвалось у меня.
Тут свет, дотоле сильный, начал меркнуть. Один из троицы – самый страшный – упорно молчал, и мне подумалось после слов "один из нас", что именно этот урод и "возжелал забрать меня", а его зловещее молчанье служило подтверждением этого намерения.
Я порывался уйти, но не сделал ни единого движения, словно незримые цепи удерживали меня – цепи в моей душе. Уже не страх, не любопытство, не покорность, а ощущение принадлежности к некоей тайне вынудило меня наконец сделать шаг вослед уходившему стариковской поступью уродцу в рубище. На второй шаг я не отважился.
День и ночь слились воедино. Я уже хотел, чтобы за мной снова пришел незнакомец в цилиндре. Но следом за этим желанием я возмущался. Внутреннее противоборство во мне неизменно вызывало всякое принуждение, несвобода: ведь то, в какой роли мне надлежало выступить, являлось бесцеремонным принуждением.
Я уже не воспринимал по прошествии короткого времени со всей серьезностью происшедшее со мной, а обнаружил себя участником некой мистификации, сознавая притом, что ее цель мне неясна. И вместе с тем явилось прозрение, что за мной пришли не случайно, что выбрали меня намеренно – с некоторых пор я не видел себя полноправным участником жизни. Я тоже не жил, а как бы актерствовал, мистифицировал, то есть я уже как бы отказался от этого мира, не принимал и не желал принять его, но и не думал о другом мире, не знал, где он и не порывался найти его.
Я прозябал. Поутру читал лекции в училище, подолгу сиживал в трактире, раскладывал винт с Леонтием, наблюдал за звездами по ночам – и напряженно думал о ней. Какая связь между ей и ними? Только ли ее уродство (уродство ли?). В их голосах слышались непреклонность, в ее тихом голосе – покорность, слабость.
_____________
...Я стоял в неприметном месте театрального двора, дожидаясь, когда он опустеет. Швеи одна за другой покидали мастерскую. Юлии среди них не было. Наконец я зашел в мастерскую и тотчас увидел ее в дальнем углу – она расчесывала гребнем волосы. Ёе рабочий сарафан, вчетверо сложенный, лежал на столе.
– Я приметила вас в окне, как вы ни прятались, – проговорила она, повернув ко мне бесстрастное лицо.
На полу, на стульях, на столах были раскиданы лоскуты ситца, шелка, льна; остывали угольные утюги, на стенах и на чурбаках развешаны готовые костюмы, платья и раскроенные отрезы. Леденящая прохлада ее руки, которой едва коснулись мои пальцы, заставила меня вздрогнуть.
– Я должна прибрать мастерскую, – она принялась веником смахивать на пол пестроцветные тряпицы.
– Часто ли вы хаживаете в театр, Павел Дмитриевич, простите за любопытство? – говорила она, сметая сор к объемистому картонному ящику с приставленной к нему лопатой.
– Весьма редко.
– Вы, верно, не верите, что происходящее на сцене как-то соотносится с жизнью?
– Не верю.
– А я вот верю.
– Не посягаю на это ваше право.
Она вознесла глаза на меня и произнесла с укором:
– Не насмехайтесь надо мной!
Когда мы вышли во двор, к нам заковылял старик-сторож, запер дверь мастерской, проводил до ворот.
– Я хотела бы вас спросить, но боюсь доставить вам неловкость, проговорила Юлия.
– Не надо, умоляю, ни о чем спрашивать! – попросил я.
Окраинные избы утопали в яблоневом цвету – из этого пенно-кипящего мира мы вскоре перешли в кварталы трущоб. Мне представлялось, что здесь исчезли спокойные, обычные тона человеческих голосов. Бабы в открытых окнах истошно кричали, бранились; сквернословили мужики, вопила голопузая детвора на улочках. И, напротив, встречались изможденные болью глаза, остроскулые лица, обтянутые пепельной кожей бескровные немые уста. Нас окружили безгласые существа в лохмотьях, вызывавшие содрогание, их руки тянулись к нам, как руки тонущих. Через темную подворотню, в потеках помоев, мы вошли в подъезд и поднялись под самую крышу.
– Ваш супруг не удивится моему приходу?
– Не называйте этого хамоватого господина моим мужем, – попросила Юлия, введя меня в невероятно тесную, заставленную громоздкой мебелью, коморку. На полу были свалены узлы и перевязанные шпагатом коробки, как будто хозяева собирались в дорогу.
– Но разве Иван Демьянович вам не муж? Вы обвенчаны?
– Наши отношения отличны от тех, что сближают большинство людей, – Юлия зажгла фитиль лампы. – Я повелеваю им безраздельно. Иван исполняет любые мои прихоти. Я не знаю, откуда у него деньги, – может быть, он ворует или грабит кого-то... Он на все готов ради меня, его страсть ко мне сильнее страсти мужа к жене, сильнее страсти любовника к любовнице, это какое-то нечеловеческое чувство, которое сильнее страсти ростовщика к деньгам.
– Не похоже, что вы живете богато.
– Я не стремлюсь к богатству, ибо не вижу в нем нужды.
– И все же я не хотел бы сейчас встретиться с вашим мужем.
– Он вовсе не муж мне, – повторила Юлия. – Я подозреваю, что его страсть ко мне в действительности есть страсть к самому себе, вечно неутоленная страсть к тому, кто сокрыт внутри нас. Поэтому Иван полагает, что мы с ним никогда не расстанемся, что мы с ним неразделимы.
– Вы того же мнения? – спросил я.
– Не знаю, – отвезла она. – Я безразлична к нему. Просто однажды он появился в моей жизни и забрал меня, – я вовсе не думаю о нем. Он же готов ринуться в преисподнюю ради меня, что, однако, малоценно в моих глазах.
– У кого кнут, тот и кучер, – проговорил я. – Ваш кнут – его любовь к вам... О ком же тогда вы думаете?
Она своим глуховатым голосом отозвалась:
– Не о вас, хотя меня к вам тянет, не стану скрывать...
– Поэтому вы позволяете себе приходить к моему дому?
– Я позволяю себе много чего. Среди прочего я позволяю себе приходить к вашему дому.
– Согласитесь, сие довольно странно.
– Не более, чем наша беседа.
Я помолчал и спросил:
– Скажите откровенно, Юлия, – вы скрываетесь от кого-то?
– От них невозможно скрыться, тем более, что они добры ко мне и будут добры к вам.
– Хотелось бы верить, однако то, что я видел, скорей напоминает сборище членов некоей греховной и гонимой секты. Слабо верится в доброту и благодать таких людей.
Вдруг дверь распахнулась и в комнату ввалился Трубников. Его грязная поддевка была расстегнута, глаза лихорадочно блестели. Он вытирал рукавом слюнявые пунцовые губы и учащенно дышал.
– А, исцелитель явился! Болячка у меня... Во, гляди! – он хватил кулачищем по груди. – Душа ноет и тоскует! Вылечи меня! – он вырвал из кармана початую бутыль и жадно присосался к горлышку.
– Иван! – возвысила голос Юлия.
– Что, и тебе не любо?! А кому ж любо, когда душа обратилась в кровоточащую язву... А ты не жалей меня, не жалей, сквалыга! – вновь обратился он ко мне и, пройдя пару шагов, швырнул бутыль на пол. "Не жалей, сквалыга!" – это, видно, относилось к той усмешке, с какой я наблюдал за его выходками.
– А я вот что еще скажу тебе, Павел, – Трубников всем телом придвинулся ко мне и жарко задышал: – Знать не желаю, что тебя привело сюда, но ты бойся ее, она курва! Не верь, что прилежная! Она сведет тебя с дороги, а болезнь ее неизлечима – я знаю, мне бабка нашептала. А всю оперетку с письмами она, Юлька, придумала – девка страсти до чего смышленая, что тот губернский ревизор!
– Выговорился? – спросила Юлия, давая своим тоном понять, что к словам Трубникова можно относиться как угодно: верить, а можно и не верить, все будет равно далеко от правды: – Устыдись самого себя...
Трубников снял с себя поддевку, но не повесил ее на гвоздь, а накрыл ею подушку – видно, сей ритуал был привычен, и уже затем уронил голову, шумно задышал, скорчил гримасу и затих.
Юлия сняла с него пыльные сапоги и накрыла суконкой голые лодыжки.
– Какая надобность жить с таким мерзким типом, даже если он послушный вам раб? – сказал я хмуро. – И к чему, в самом деле, был этот спектакль с письмами?
– Вы напрасно сердитесь, я должна была дать вам знать о себе.
– Какая чушь! Не понимаю ваш умысел! Прошу впредь оставить меня в покое.
– Покоя у вас, Павел Дмитриевич, никогда не будет – да и вы не испытываете к тому склонности... Я же, хочу вам сказать, что была некогда в Петербурге на приеме у профессора Малышева Святослава Григорьевича, и именно он подсказал мне обратиться к вам. Я ездила в Кронштадт и даже видела вас... Но не осмелилась попросить вас о приеме, да и вы наверняка отказались бы пользовать меня.
– Порой врачу достаточно одного взгляда на пациента, чтобы понять тщетность всяких усилий – тем паче в вашем случае, когда красота вашего лица навеяна страданием.
– Вы хотите сказать, что именно ужасной болезни я должна быть благодарна за гармонию черт своего лица? – спросила Юлия, замерев.
– Отчасти, – бросил я и встал. – Впрочем, я, верно, чрезмерно занял ваше время?
– Нет, нет, не уходите! Я подам чаю, – она поспешно вынула из-под стола закопченный самовар и поставила его на плиту.
Я показал рукой на храпевшего Трубникова:
– Право, как-то неловко... Я, пожалуй, пойду. Прошу прощения, ежели ненароком чем обидел, – обронил я на прощанье.
Ночью привиделось: громы громыхают над головой, потолок в моей келье разверзся, спустилось небо, исполосованное молниями как ножом. Кровать сотрясается, ходит ходуном зеркало и жутко шевелится уродливый горб на постели. Гроб этот – я. Жажда иссушает небо, внутренности мои запеклись, и даже дождь, заливающий мою келью, не спасает и не приносит облегчения прохладой. Я вскакиваю – меня подстегивает ощущение, что кто-то невидимый, не именуемый, наблюдает за мной; я слышу приглушаемые порывами ветра его ехидные козлиные смешки. У него обличье колдуна, серое рыхлое лицо, морщинистые щеки, до ворота темной рубахи седые усы и цепкий сверлящий взгляд. Осклабясь, ведун пододвигает нож по столу – ближе к моей руке, подсовывает нож под мои иссохшие пальцы, будто знает, что я возьму его. Я и вправду беру нож, потому как я хочу его взять. Я, наверно, болен, у меня галлюцинации, я брожу по жизни, как лунатик по карнизу, но рукояти ножа на моей ладони тверда, осязаема, реальна.
И вот я уже во дворе. Перемахиваю через плетень и спускаюсь к огороду. Тут пес с хриплым лаем в прыжке бросается на меня чтобы, проскулив, опуститься к моим ногам – уже более ничто не беспокоит глупого пса, а мокрая штанина в постылой собачьей крови липнет к ноге. Завыли соседские собаки, но тем поспешней мои шаги. Дверь в хлев не заперта, и едва я ступаю внутрь, как в лицо ударяет волна теплой вони, и встревожено, почуяв чужого, нетвердо подымается на ноги грузный хряк. "Тише, тише, дурачок," – шепчу с необыкновенной лаской и нежностью. Ноги увязают в навозной жиже, я медленно подступаю. Сонный хряк настороженно отступает, и когда я сближаюсь с ним, поскользнувшись, дрыгнув копытцами, кидается в сторону, но я успеваю с радостью и облегчением глубоко, по самую рукоять, всадить лезвие в щетинистый бок. Истошный визг раненного животного, перекличка встревоженных голосов снаружи.
_____________
"...Я ли это был?" – трясясь в ужасе, весь в крови, стаскивал я с себя одежду и судорожно бросал ее в печь. Руки мои ходили ходуном. Отчего же они были тверды, когда я всаживал нож в несчастную тварь?
– Почему невеселы, Павел Дмитриевич? – полюбопытствовал Сумский, когда мы мимолетно встретились с ним в коридоре училища.
– Сон видел – будто отрядили меня на бойню скот забивать, – попробовал я отшутиться.
– Сны случаются, батенька, вещие, – доверительно молвил хирург. Накануне первой контузии, помню, привиделся такой сон: чья-то рука в волдырях, обваренная, протягивает мне кровавый букет цветов диковинных, а я брать не желаю, а он, милостивый сударь, мне в самую физиономию букетом тычет – так что внятно слышу я аромат кровавый. Поутру подумалось – ну, братец, ты крови насмотрелся в своем лазарете хоть куда, даже по ночам от нее не денешься. А тут как раз посыльный прибегает: вам, значится, с фельдшером приказано на позиции немедленно явиться, тяжело ранило вахмистра Конопелько, не переносной он. Мы, стало быть, уложили свои причиндалы в саквояж и трусцой к передовой. А посыльный бежит впереди, шагах в двадцати. Вдруг вижу – будто на кол наткнулся он, взмахнул так привольно руками, в последнем проблеске сознания обернул ко мне лицо – жалобное такое, обиженное, недоуменное, – вздохнул и повалился. А как без провожатого найти рту самую третью артбатарею? Заметались мы с фельдшером по окопам и аккурат угодили под японские фугасы – вот тогда узнал я, как колышется земля, и увидел то самое бесконечное небо, которое князь Андрей Болконский лицезрел под Аустерлицем... Очнулся на носилках, несли меня в лазарет, я кричу, а никто меня не слышит.
– Не столь давно довелось мне познакомиться с одной замужней барышней, и с того дня неотступно думаю о ней – и думаю с боязнью, – выложил я вдруг как на духу. – Едва ухожу от нее, как вспоминаю тотчас же, ибо не могу иначе. Вместе с ее образом в памяти встает образ ее мужа – скажу вам, хамоватый мужлан! – и мне почему-то кажется, что он ждал моего появления возле нее, что он верно знает, какими будут наш отношения вскорости. Он зачем-то разыграл спектакль – прикинулся выпивохой. Он, верно, желал под хмельком мне что-то сказать важное, и так сказать, чтобы это не пошло ему в зачет, но сказано было. И у меня такое чувство, что когда мы с ней встречаемся, он неприметно, терпеливо стоит в стороне. Словно проверяет правильно ли развиваются наши отношения, туда ли мы идем с ней? Неужто имеется некий план, в котором мы участвуем, но о параграфах его я волен лишь догадываться?
– Но причем здесь ваш сон и кровь? – спросил быстро Сумской, слушавший меня с чрезвычайным вниманием.
– Затрудняюсь определенно сказать вам, причем здесь кровь. Я не испытываю страсти к этой особе, я ее не люблю и, скажу больше, пребываю в недоумении касательно самого себя Я всегда стремился к ясным, недвусмысленным поступкам, а нынче поступаю порой как в горячке, задним числом осознаю и оправдываю себя.
– Теперь понятно, молодой человек, отчего вы ищете тишину.
– Если не брать на ум, что вечная тишина одна в могиле, – выдавил я кривую усмешку.
"Я попытаюсь излечить тебя, – решил я однажды. – Только, ради всего святого, оставь меня... Я желаю жить точно так же, как в то время, когда не знал тебя", – подумал я изнеможенно.
Я пригласил Юлию в училище поздним вечером, когда классы опустели, провел полутемным коридором в лаборантскую и не стал зажигать большую пятирожковую люстру, чтобы не привлекать взоры со двора, а наладил фитиль спиртовки.
– Этого скудного света будет достаточно, – произнес я вслух, подивившись необычному, торжественно-размеренному звучанию собственного голоса, и поставил стеклянную банку на тумбу возле широкого лежака, застеленного льняной простынью.
Юлия освободила крючки платья, сняла его через голову, оставшись в рубашке и темных чулках.
– Что я должна делать дальше? – спросила она.
Жидкий свет, отбрасываемый фитилем, едва достигал ее лица, – оно было желтовато-серым, ни один мускул не вздрагивал на нем, лишь перебегали то меркнувшие, то ярче вспыхивавшие волны света, когда сквозняк играл фитилем.
Я показал на лежак. Она подняла подол сорочки, чтобы медленно, изящными, словно выточенными из орехового прута, пальцами расстегнуть атласные подвязки чулок, оголила ноги и легла, вытянув руки вдоль тела и закрыв глаза.
– Вам будет больно, – осторожно проговорил я и взял скальпель.
Ее губы были плотно сжаты, лицо осталось недвижимым, когда я провел скальпелем по ее прохладному алебастровому бедру. Я провел не лезвием, а тупой рукоятью скальпеля, не оставив пореза. Поднял нож в руке и неожиданно для себя самого рассмеялся хриплым сладострастным смешком.
Она не шелохнулась, но протяжно застонала, когда я вновь провел рукоятью скальпеля по ее обнаженной ноге. Розыгрыш удался. Я самодовольно улыбнулся и тут с оторопью заметил, как сквозь ее млечную кожу проступает кровянистая полоса, точно хирургический нож рассек ткани, и багровый след протянулся по бедру. Дрожащими пальцами я приложил ватный тампон и неуверенно глянул на застывшее в муке лицо Юлии – она открыла глаза и глубоко, уже облегченно, вздохнула.
– Ведьма! – прошипел я и лизнул мизинец с каплей ее крови, горькой как желчь.
– Ведьмы не пользуются услугами врачевателей, – устало отозвалась она и вновь сомкнула веки.
– Не хотите ли вы сказать, что обладаете сверхъестественной чувствительностью?
– Вам желалось увидеть мою кровь, и вы ее увидели, – произнесла она, оставаясь недвижимой на лежаке.
–Я лишь хочу излечить вас известными мне и весьма несовершенными методами.
– Не лгите себе – вам безумно нравится мое лицо, и потому вы боитесь, что оно в один из дней оживет. Но вы, Павел, забываете, что эта мертвенная маска есть источник моих страданий, и я пришла к вам затем, чтобы вы избавили меня от них.
Я покорно и подобострастно коснулся губами божественной красоты колена и положил голову на ее бедро, – она провела ледяной ладонью по моей, залитой слезами, щеке.
– Павел, – произнесла она чуть слышно. – Павел...
...Ночью ко мне снова пришел горбоносый человек в цилиндре и черном жакете со звездами. Я безропотно повиновался его знаку и последовал за ним по пустынным улочкам. Я шагал и вспоминал Юлию; даже нельзя сказать, что вспоминал, ибо она всегда незримо была со мной, не покидала меня, и сейчас я ощущал ее присутствие, слышал легкие шаги по правую руку от себя. Она просила меня не бояться, и я не ведал страха, ибо что может быть ужасней той постылой повседневности, в которой пребывал я? "Меня, верно, желают забрать, увести куда-то", – думал я трепетно.
В уже знакомой мне комнатенке с низким потолком и оклеенными желтой бумагой стенами, со спертым воздухом и наглухо зашторенными окнами, трое уродцев с отвратными гримасами на лицах подвели ко мне полуголого мосластого юношу в облегающем тощие ляжки трико. Он беспрестанно откидывал со лба худыми пальцами русые пряди, смотрел на меня проникновенно, с жадностью, и на щеках его то вспыхивали, то угасали пунцовые лихорадочные пятна.
– Познакомься, – сказали мне, – его зовут Николай... Он любит тебя.
Тотчас Николай порывисто припал к моей груди и затрясся в рыданиях, точно ждал этой встречи двадцать лет.
– Он будет с тобой до того дня, покуда ваши души и тела не сольются в счастливом миге вознесения, – донеслось до моего слуха.
Николай потянулся на цыпочках и вдруг ненасытно впился своими горячечными губами в мои губы – до крови, до моего протяжного стона. Я резко отстранился, но он намертво прилип ко мне, обхватил мою грудь и зачарованно зачмокал окровавленным ртом.
– Николай был несчастен в этой жизни, – опять донеслось до меня как будто издалека, – но затем познал иную, поистине сладостную жизнь, открытую тому, кто испытал истинную муку, и вернулся, чтобы навсегда забрать тебя с собой, ибо он полюбил тебя. Обними же его...
Я с отвращением оттолкнул этого слюнявого придурка, – так, что из его гортани вырвался недоуменный и возмущенный визг, затем выхватил из-под стола табурет и с размаху снес им керосиновую лампу. Освободившись от чьей-то цепкой хватки, я выбежал на улицу. Меня никто не преследовал...
___________
– Чаю, погибаю без чаю, Петр Валерьянович! – шутливо умолял я Сумского, истекая потом в его баньке под вишней на окраине дачного надела.
Сумский кликал меня в предбанник и наливал из огромного фарфорового чайника с маргаритками. Я возносил чашку в руке и, проникновенно улыбнувшись, провозглашал:
– За вас, Петр Валерьянович! Успехов и многие лета!
– Какие уж тут многие лета! – с лукавым прискорбием отзывался хирург. Перед тобой, Павлуша, сидит абсолютно голый человек в смысле будущего.
– Нет будущего не только у вас, – упорствовал я. – Мы все безотрадные тени на просторах Вселенной, необъяснимая временная материализация Духа, который вечен и неизменен.
– Давно ль ты уверовал в Дух, и с какой стати потребовалось Духу воплощаться в нас, обрастать руками, ногами и в придачу головой с дерзновенными мыслишками? – спросил Сумский строго. – Ведь, сознайся, коллега, ты – безбожник? – пытливо посмотрел на меня доцент, по своему обыкновению обращаясь ко мне то на "ты", то на "вы". – Не веруете вы, считаете, что божескими деяниями невозможно объяснить невероятную сложность этого мира, который, как мыслится, видится вам хаотической мешаниной людей и вещей.
Я виновато молчал. Сумский запальчиво продолжал:
– Вдобавок любопытно узнать об ином – ежели, как вы упорствуете, человек есть кратковременная беспричинная материализация некоего разлитого во Вселенной Духа, то кто тогда и зачем наградил человека не одними руками и головой, но и вкупе с ними способностью страдать, мучиться? Не похоже ведь, что ваш Вселенский Дух изнывает от боли или напротив, изнемогает в сладостной неге любви? Или я не прав?
– Не мне с моим младенческим умишком рассуждать о присущем Великому Духу, – попробовал сыронизировать я, – хотя вовсе не трудно прийти к соображению, что суть человеческих страданий в несовместимости материального и духовного, низменного и возвышенного. Материя отторгает бестелесное в той же мере, в какой душа стремится избавиться от оков тела. Человек есть неудачная, неведомо с какой целью и по чьему наущению произведенная проба слияния антагонистических вселенских стихий. Камень не знает боли, равно как и Дух бесстрастен к камню, но в человеке, к несчастью последнего, Дух оживает, пробуждаемся, насыщается красками радости, наслаждения, сантиментов, упоения и, конечно, мрачными тонами страдания и горя. Однако короток век этого цветка, ибо само его появление противно всякому естеству.
– Позвольте, но как частица вашего Вселенского духа я вечен, – со скептической ухмылкой вставил хирург. – Весьма неожиданно под старость услышать о себе подобное...
– Вы вечны, но у вас нет будущего. Дух неизменен и бесстрастен, как неизменна и бесстрастна материя.
– И все же ваш, отчасти виталистический, взгляд не проясняет загадку появления человека
– Допустимо предположить, Петр Валерьянович, что возможна не одна наблюдаемая нами форма человеческого воплощения, что вероятны и некие предчеловеки – не во временном разрезе, а в смысле целостности, завершенности. Точно так же возможны и некие постчеловеки. То бишь человечество не есть устоявшаяся форма слияния духа и материи, и среди нас можно повстречать образчики как более совершенные, так и менее. Другими словами, не все мы в равной степени люди.
– Признателен вам, коллега, за весьма содержательную лекцию, улыбнулся снисходительно Сумский,– однако позволю себе проявить настойчивость и попрошу подсказку – что делать, если упомянутые недо– или постчеловеки окружают нас?
– Что делать? – вскинул я брови. – Ответ прост – жить.
– Баламут ты, Павлуша, – бормотал захмелевший доцент, ибо не единственно чайком мы пробавлялись, а еще грушевой настойкой и славной можжевеловкой с блинчиками и сальцем.
После, когда мы, остуженные, вновь входили в парную, Сумский укладывался на полок и просил истомлено: "Поддай парку, Павлуша", – а мне все мнилось, что в запотевшее окошко баньки подсматривают за нами чьи-то настороженные глаза. Ну да чего не почудится спьяну?
...Были ли мы с ней близки? В обыкновенно понимаемой близости не было нужды, ибо мы познали нечто гораздо более притягательное, некую иную степень близости, которую не описывает человеческий опыт, такие будничные понятия, как "родство душ" или, положим, "любовь". Мы постигли ту степень близости, даже, если угодно, сращивания, когда я как бы ступил в тайну ее существа, а она вошла в меня. Упомянутое взаимное притяжение было неотвратимым, но не главенствующим в наших отношениях. Мы шли дальше, как бы мимолетно констатируя наше соитие в том, быть может роковом, движении к некоей возглавной цели нашего обоюдного познания, которую мы угадывали интуитивно. Это было движение Туда.
Обыкновенно мы встречались на берегу реки. Я приходил задолго до условленного часа к валуну неподалеку от заброшенной пристани. Дощатый настил местами провис, сваи просели и накренились, сырость изъела мостки в труху. Только голопузые бесстрашные пацаны, что срывались вниз головой в черную сонную воду, да чайки видели нас.
В Юлии меня всегда поражала противоестественная бледность ее лица. Солнечные лучи не обжигали ее кожу, хотя на земле не сыскать чего-либо невосприимчивого к солнцу, и эта бледность как бы подтверждала ее лишь косвенную принадлежность к этому миру. Она не баловала меня улыбкой, смотрела украдкой, словно стыдясь чего-то, была немногословна, торопилась уйти, но порой разительно менялась – хрипло смеялась, отпускала вульгарные шуточки, развязно играла локонами в венчике пальцев, и ее глаза приглушенного, неопределенного цвета вдруг вспыхивали зазывно и дерзко. Юлия была неизменно равнодушна к очарованию природы, на берег ее влекла только возможность уединения. Мы могли часами стоять без слов.
О чем она думала? Мне представлялось, что ее мысль, как связующая с прожитым и настоящим, была устремлена к чему-то потустороннему, что поистине никак не соотносится с жизнью. Ни речной разлив, ни степной закат не волновал ее. Взор ее, мнилось, был провидчески устремлен за изнанку пыльного горизонта, и по временам, в какие-то мгновенья, ее ладонь на шершавой выпуклости валуна судорожно сжималась.
Порой я отваживался целовать ее узкие, бесстрастные, монашеские губы. Она не противилась. Однажды я попросил:
– Расскажи мне о них.
Поначалу она не отозвалась, заправила прядку волос под гребем, закрыла глаза, как бы пробуждая память:
– Они веруют и потому они вне пределов досягаемости разума.
– В кого они веруют?
– За ними стоит иная сила, – не та, что стоит за людьми. Надо всеми живущими распростерто зловещее черное крыло фатума. Из круга его безжалостной тени стремятся они увести избранных.
– Твои слова не убеждают, – проговорил я с привычным скепсисом. Скажи, зачем ты приходишь сюда?
– Отчего я прихожу сюда? – повторила она чуть отстранено, словно будучи наедине с собой – Мне желается, Павел, увидеть вас. Вы неотступно стоите перед моими глазами, и мне кажется, я прихожу сюда, чтобы убедиться в вашей реальности... Ведь вы можете исчезнуть в любую минуту. Мы все можем исчезнуть безвозвратно, – уже заворожено шептала она, полуприкрыв в этом молебне глаза, становясь чуждой мне, не оставляя следа от упомянутой мной ранее близости.
Я ненавидел этот ее ностальгический и в то же время жутковатый шепот. Я уже не улавливал токи ее души, она как бы облекалась в непроницаемый саван, в твердыню кокона, из которого вышла, быть может, опрометчиво. Я подозревал – она хотела меня предупредить, но отчего недоговаривала? Если желала уберечь – то почему столь неуверенно?
Я провожал ее до окраинных домов слободы, украдкой пожимал ее пальцы, и она уходила по каменистой, заваленной нечистотами тропинке навстречу женским воплям, истошному детскому визгу и возбужденным мужским голосам...
___________
То утро выдалось пасмурным. Я направился в училище через железнодорожный переезд. Вдали, у семафоров, и поблизости, у водокачки, протяжно перекликались паровозные гудки. Туман, как занавесом, прятал очертания вокруг, и только в стороне быстрые ритмические звуки, которые издавало под тяжестью шагов угольное крошево, указывали на то, что я не один на тропе. Я зачем-то поспешил нагнать незнакомца в цивильном костюме и летней шляпе, – он не походил на дачника, что собираются поутру на платформе в ожидании пригородного. Я бы сказал, что он был вызывающе хорошо одет для столь заброшенного места. Внезапно в стороне донесся слабый выкрик, и мы оба разом поворотили головы и убавили шаги, а с угольной кучи неподалеку сорвалось некое приземистое вихлястое существо, чуть ли не лохматая хромая собака. Неожиданно пробудившееся ощущение тревоги принудило меня укрыться за штабелем шпал, в то время как неизвестный щеголь с радостным восклицанием со всех ног бросился к тому перемазанному угольной пылью существу, обнял и принялся горячо целовать обросшее густой нечесаной шерстью лицо. В свой черед безногий калека Пров (а это был он) со счастливым поскуливанием принялся жадно лобызать господина в цивильном костюме, исхитрившись стянуть с него двубортный сюртук, а следом кинуть оземь свою замусоленную косоворотку. Раздался хлопок, как будто вылетела пробка из бутылки с шампанским, и в проясняющемся воздухе я увидел, как лопнули ремни и отпали колодки с обрубков ног калеки. Пров дико закричал, густая кровь окропила его корявые руки, заструилась по шее, хлынула по рваным порткам. Нищий был омыт кровью, словно новорожденный, а тот господин все продолжал ненасытно усыпать поцелуями омерзительное чело, как бы в стремлении облегчить родовые муки своего возлюбленного; упал на колени, порывисто обнял его грудь, притиснулся к ней спасительно и блаженно почти что у самой земли, и в тот же миг калека с просветлевшим лицом поднялся на ноги, коих у него не было мгновеньем раньше, ответно обхватил того господина, и они оба воспряли над кучами угля, над землей, уподобившись едва приметным отсверкивающим теням. Торжественная тишина установилась в те минуты над подъездными путями, и мелкий дождь окропил землю.