Текст книги "Клуб города N"
Автор книги: Владимир Куличенко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
...Поезд сбавил ход в окрестностях N, застилая паром лесную колею. Проехали часовенку на взгорке, надвинулся и остался позади березняк со всполошенным сорочьем, зачастил кустарник. Орешины клонились, застилая свет, и вдруг за купой зелени открылись подъездные пути, пакгаузы, вагонные депо. Сойдя на перрон в многолюдье, я оставил поклажу у ног и покликал носильщика. Из толпы на меня надвинулся беззвучно, как тень, Трубников.
– Здоровенько живете, Павел Дмитриевич, – собираетесь аль уже отсобирались куда? – произнес доверительным шепотом он, как давнему приятелю, склонившись едва ли не к самому моему уху.
"Что за бесцеремонная манера ошарашивать собеседника внезапным появлением?" – неприязненно поморщился я и показал перчаткой на литерный у перрона:
– Только что...
– Из Питера, стало быть... А мы в Одессу на гастроли намылились, арии мурлыкать, – он вдруг откинул голову, картинно схватился рукой за грудь, в горле его заклокотало, и вырвалось протяжно: – Доколь ты-ы, милая Татьяна-а...
"Верно говорят, что дураку и грамота вредна, " – подумал я, глядя, как он шествует к тупику, сотрясая воздух под сводами вокзала:
– Не томи родимый, не тужи меня... Дай моей отраде стать моей женой!
В теплушки загружали театральный скарб. Взвалив куль на плечо, горбясь, Трубников поднялся по сходням в вагон, после чего, высунувшись из проема, помахал мне картузом. Донесся далекий, приглушенный и ехидный голос:
– Не желаете подсобить, Павел Дмитрич?
"Он ее муж? – подумал я с внезапным недоумением и разочарованием. – Что могло их связывать? Что может шептать она по ночам этому клиническому идиоту? Как она позволяет трогать себя бесстыже грубым рукам этого мужлана в замусоленной поддевке?"
Извозчик довез меня до дома, где во дворе я встретил Ермила, нарядно одетого, в начищенных сапогах, со всем семейством – женой, невысокой, смирной, незаметной, в строгом сером платье, с вплетенным бантом в косу, и двумя пострелятами в вычищенных картузиках и накрахмаленных до синевы белоснежных рубашечках.
– К теще на блины? – спросил я.
– Шутить изволите, Павел Дмитриевич? Тут дело сурьезное – к бабке Алевтине за советом идем.
– Что еще за бабка?
– Как вам сказать – вы только не насмехайтеся... Провидица она, из села Чистополье, – верно судьбу сказывает.
– А детей для чего берешь?
– Василек по ночам полохает, на головку жалуется... А бабка Алевтина, окромя всего прочего, хвори уговором изгоняет.
– Прямо не бабка, а чародейка!
– Вы не смейтеся, Павел Дмитриевич... Сами бы сходили – народ ее почитает. Она и вам подсобила бы, отселе недалече.
Оставшись один в комнате, я запер дверь на щеколду, заварил чай и закурил трубку. Меня задели последние слова Ермила. Отчего он решил, что я нуждаюсь в участии? Стало быть, мое лицо, выражаясь по-книжному, выдает болезненные метания души? Но я всегда гордился своей выдержкой – что-то унизительное было в сочувственном голосе дворового. Плевать! Какое мне дело до Ермила? Ведь мне до самого себя нет дела, ни малейшего интереса не испытываю к собственной персоне, я устал от самого себя. Я полагал, что, едва начну преподавать, укрепится мое положение и мой дух утвердится, я выздоровею; и было так, но недолго потому, что вера моя в собственное исцеление была неискренней, немощной. Да и что значит "преподавать"? Разве через это можно спастись?
__________
В воскресенье я был зван на обед к доценту Сумскому, читавшему введение в курс полевой хирургии. Сумский был сухонький, по-ребячьи резвый, коротконогий старичок, любопытный до крайности. Видимо, по указанной причине я, как лицо новое в училище, и был приглашен незамедлительно при первом же знакомстве. Сумский давно овдовел и жил с двумя престарелыми сестрами, которые, говаривали, доглядывали его с материнской заботой. Когда я дернул шнур колокольца, в глубине квартиры прозвучал повелительный голос:
– Аглая, поди отвори!
Открыла женщина в темной кофте и плюшевой юбке с оборками, улыбнулась и провела меня в зал, где уже был сервирован стол на двоих.
Сумский сидел в кресле в отдалении от стола, у его ног помещалась глиняная напольная пепельница, и он, не отрывая взгляда от газеты, стряхивал с сигары пепел.
– Послушайте, что сочиняют газетчики? – приподнявшись в кресле, пожал он мою руку: – Будто бы цыгане выкапывают покойников и затем их, понимаете ли, свиньям скармливают. И будто, когда околоточный явился с обыском, его чуть ли не загрыз насмерть кабан, прикормленный человечиной... Бред, дикость! Никогда не поверю! Курите? – он протянул коробку сигар под лаковой крышкой.
Отщипнув кончик сигары, я закурил и уселся в соседнее кресло.
– Черт им судья – и околоточному, и цыганам, – отложил газету Сумский. – Как вы-то, Павел Дмитриевич? Небось подумали о моем приглашении – вот привязался, старый хрыч, ну да отказать неловко?.. А я любитель, скажу вам, задушевных бесед. Нам, старикам, знаете ли, скучно... Расскажите о себе, Павел Дмитриевич... Покуда Марья подаст, поведайте без лукавства, что вас привело в нашу Богом забытую провинцию? – шутливо-серьезным тоном закончил он.
Беззвучно вплыла в зал, неся перед собой фарфоровую супницу, полногрудая женщина, одетая непритязательно, как и первая, – в шерстяную кофту и юбку.
– Если коротко сказать, я ищу тишину, – молвил я безо всякой иронии.
– Ну и как – нашли-с?! Чего-чего, а тишины у нас вдосталь! Не возьмусь утверждать того же об ином.
– Что вы имеете в виду?
– Видите ли, молодой человек, одного взгляда на вас достаточно – и для этого вовсе не обязательно обладать обостренной проницательностью, достаточно одного взгляда на вас, чтобы определить: этого молодого человека истязает неутолимая духовная жажда, ваши глаза не останавливаются на поверхности предметов, ибо вы не ищите суть вещей. Даже слишком часто в ваших глазах возникает отчаяние, ибо вы ищете нечто, что, вероятно, сами затрудняетесь определить. Смею надеяться, вы посчитаете извинительной мою откровенность... Светило Бехтерев говорит: "Опыт показывает, что самонаблюдения недостаточно даже для изучения собственной психической жизни". Теперь вы понимаете, что я пригласил вас не из пустопорожнего любопытства. В японскую кампанию я встречал офицеров с таким неуловимым и беспокойным, как у вас, взглядом. Должен сказать, что большинство из них закончили плохо.
– Вы желаете мне в чем-то помочь?
– Раньше всего, хочу вас выслушать, коллега.
– Право, Петр Валерьянович, – развел я руками, – едва ли меня можно отнести к психопатическим субъектам, хотя признателен вам за участие, – я не удержался от едкого замечания.
– Напрасно вы обижаетесь.
"Что ему надобно? Чего он хочет?" – смятенно подумал я.
– Впрочем, не стану мучить вас расспросами, – сказал Сумский. Нынешняя молодежь страшится и избегает правды, да-с, – заключил он как бы с сожалением и указал на стол: – Покорнейше прошу садиться.
– Позвольте спросить вас, Петр Валерьянович? – неожиданно для себя сказал я, когда мы сели.
– Разумеется.
– Верите ли вы в потустороннюю силу?
– Если мы допускаем существование Бога как естественное, то что же тогда сверхъестественное? Что может быть выше и непостижимей? И как понять "потусторонняя"? По какую ту сторону, молодой человек? – вопросительно глянул на меня Сумский. – Та сторона – это, извините меня, только смерть, о которой вы почти не задумываетесь, а я слышу ее дыхание, ее присутствие возле своего одра каждодневно. Так что не верить в нее нельзя.
– Речь идет скорее не о смерти, – пояснил я. – Затруднительно выразить словами, но в мире несомненно есть сила, которая угнетает человека, как бы присматривает, надзирает за ним, принуждает сверяться с чем-то, лишает его радости и заставляет задумываться о целесообразности его бытия. Человек видит себя как бы пришпиленным мотыльком: крыльца у него еще дергаются, а он уже фатально осужден. То есть я говорю о силе, которая и придает обреченность нашему существованию.
– Сие и есть предчувствие смерти, милейший Павел Дмитриевич,– ощущение, так сказать, своей конечности.
– Но у человека имеется и предчувствие спасительного выхода, прорыва в иной свет.
– И вера в светочей, указующих ему истинную дорогу, – согласился доцент, – но едва ли нас с вами позволительно к ним причислить... Спиритус этиликус, – Сумский наклонил графин, чтобы наполнить лафитники, и я услышал спиртовой запах. – За вечную жизнь, Павел Дмитриевич! За неугасимую лампаду людских сердец! – и на одном дыхании молодецки опрокинул водку в рот.
– В древних хирургических папирусах сказано: "У него трещина височной кости, у него течет кровь из ноздри и уха. С этой болезнью надо бороться". Но сказано и другое: "У него размозжена височная кость, у него течет кровь из двух ноздрей и из уха, он бессловесный, и он страдает оттого, что свело его шею. Эта болезнь неизлечима" Я, признаюсь, имею обыкновение выпивать за первую оптимистическую часть, то бишь за то, чтобы бороться с болезнями, но кто-то может, если ему угодно, выпить и за вторую половину, – Сумский с хитрецой подмигнул и опрокинул следующий лафитничек в разъятый рот. – Да-с, любезнейший Павел Дмитриевич, все медики пьяницы, все как один, уж вы меня не переубедите...
Голова у него была маленькая, колобком, с заостренными кверху ушами-лопухами, за которые он заправлял пряди желто-седых волос. В разговоре он двигал ушами, как крыльями, на бледно-морщинистом лице сновали черные, молодые озорные глазки. Мне казалось, что он норовит задать главный вопрос, ради которого и позвал меня, что некое, способное многое прояснить, словцо вот-вот сорвется с его языка, но Сумский балагурил, сыпал прибаутками, заботливо следил, чтобы моя рюмка не пустела. "Ядреная водка у него!" удивлялся я, чувствуя, как стремительно наливается свинцом голова.
А Мария все подавала и подавала. Уже отведали гусиных потрохов, телячьих мозгов, закусили оладьями с клюквенным вареньем, а Мария несла чесночный соус к пельменям и творожные блинчики. Звуки доносились до меня уже приглушенно; я удивленно наблюдал, как заходили, заизвивались, пружинисто-резиново запрыгали чашки и блюдца на скатерти, запыхтел парком гусар-самовар, застукал в отполированном медном сапожке, лихо подкрутил ус и пустился вприсядку заварочный чайник, потянулись хороводом ложки и вилки в бумазейных салфетках-юбках. "Диво дивное!" – восторгался я, наблюдая этот маскарад, борясь с хмельной истомой, и сквозь дурман расслышал: "Постели молодцу в гостиной".
Чьи-то руки заботливо подхватил меня, но я заупрямился, захорохорился, тряхнул головой и сам вошел в покой, где враз подломились ноги, и повалился в пуховики... как в колодец. Однако в том колодце не все было тесно, беспросветно, но прежде чем тьма начала рассеиваться, моя ладонь ощутила чье-то бережное касание. "Юлия?" – прошептал я, увлекаемый за руку в захламленный, заставленный до потолка разбитой мебелью коридор, с истертыми паркетными шашками, по которым, дробно постукивая коготками, оскальзываясь, сновали крысы. Юлия вела меня за собой, – не оглядываясь, склонившись, в траурном одеянии похожая на монастырскую послушницу.
Совы хлопали крыльям, над нашими головами, из углов доносился истерический хохот, сатанинские смешки, и чьи-то горевшие пронзительным синим огнем раскосые глаза сверкали в оконце. Я вступал, робея. Опять зашумели крылья, задребезжали стекла, заколотились бешено двери о косяки. Юлия вдруг исчезла, я видел впереди Сумского, с идиотской ухмылкой прыгавшего неуклюжим скоком, криво вывернув голову. Я не поспевал за ним. Неожиданно доцент с истошным визгом впрыгнул в какую-то дверь, и меня будто сквозняком увлекло за ним.
Трудно было определить размеры помещения, в котором я очутился. Стены съедала тьма, а с невидимого потолка свисали на шнурах лампы под багряными абажурами. У дверей раскладывали пасьянс трое престарелых инвалидов... Сумский сноровисто вскочил на столик и, всласть хохоча, принялся водить задом с волосатым хвостом по крышке стола, разметая карты. Один из карточных игроков ухватил хвост, и сразу Сумский блаженно завизжал, точно его щекотали, брыкнул ногой с копытцем и был таков. А хвост остался в руке картежника.
Я медленно прошелся вдоль шкафов – с полок из-за стекол за мной наблюдали бескровные страдальческие лики. "Это и есть клуб больных контрактурами?.. Так тихо", – подивился я, чувствуя, как сотни пар глаз неотрывно провожают меня, взирая с полок демонстрационных шкафов. По этим живым образцам можно было изучать не только анамнезы лицевых контрактур, но и галерею портретов человеческого страдания.
Я приоткрыл дверцу и взял голову. Левое верхнее веко было растянуто, отчего глаз казался приплюснутым, а второй, темно-серый, влажный, напротив был широко открыт, сумрачно и настороженно взирал на меня. "Чего ты хочешь, голова?" – спросил я. Голова зашамкала гнилозубым ртом, силясь произнести слова, а глаз гневно засверкал, – и я понял, что должен оставить в покое страдальца. "А мы и тебя, Павлуша, принимаем в наш клуб!" – кто-то выкрикнул залихватски, и тотчас в лицо будто плеснули студеной водой – так меня обожгло! Я вскрикнул, заслонился рукой, чувствуя, как страшная сила смыкает челюсти, глаза вылезают из орбит, а нос сворачивается жгутом, вспучивается кожа и дыбятся волосы, точно цепкая когтистая пятерня вцепилась в них, силится оторвать голову от плеч, тужится надсадно, кряхтит. Но крепко приросла моя головушка...
На полках шкафов медленно, тягуче расползаются языки пламени, а головы уже тлеют головешками, безропотно принимая новые муки, беззвучно шевеля запекшимися губами и обугленными ушами. Неведомая рука, вцепившись в мою шевелюру, уже не столько тщится завладеть моей головой, сколько поводит мной, направляет мой взор в ту сторону, где я должен нечто узреть. Я вижу чудовище, обросшее шерстью, на коротких кривых ногах, которое с рыком двигается ко мне – чудовище губасто, клыкасто и по-своему мило. Приблизившись, вдруг стыдливо прикрывает узкими хрупкими ладонями молодые девичьи груди, выступавшие из шерсти, и шепчет: "Путь человека – это путь андрогина, который ищет свою половину на земле" – "Куда вы ведете меня? Что хотите показать?", – вопрошаю я тщетно, а меня опять уже ведет чья-то невесомая рука – в холодный рассветный день, в сырой лес, где за стволами, еще не просохшими после дождя, прячется Юлия. Я бросился к ней, но она, в своих траурных одеждах, слегка пригнув голову, удалялась быстрыми мелкими шагами. Я помчался, чтобы забежать спереди и увидеть ее лицо, – сие желание было необоримым, захлестнуло меня. Я знал, что она не случайно прячет лицо в платок: она желала скрыть то, чего я прежде не видел. Я мчался сквозь кустарник и уже почти настиг ее, но тут она молниеносно обернулась сверкнули гневом махонькие черные глазки Сумского под пушинками бровей: "Ты, Павлуша, давеча хотел доведаться: какой такой узловой вопрос я вознамерился задать?.. А ведь ты пришел не за этим! Ты явился, признайся, за тем, чтобы самому спросить, – так-то, милок... Ты, Павел, хотел доведаться, – бродят ли мертвецы среди нас, приходит ли сюда, на землю, твоя вторая половина, чтобы слиться с тобой? И отчего она, твоя небесная половина, с тоской вспоминает земную неустроенную жизнь, что принуждает покинуть ее иной свет, свое ставшее вечным обиталище в небе? Значит, и там неуютно, неприкаянно жить, значит, и там нету совершенства. Сознайся, об этом ты желал спросить, молчун?" Вдруг орел-могильник сорвался ветки и ударил меня крылом, полоснул когтем по плечу; я закричал, скорчился от боли, неловко повернулся и почувствовал, как влага окропила мое лицо... У кровати стоял Ермил и опускал мочало в таз с водой.
– Ну и набрались вы вчерась, Павел Дмитриевич! Еле до койки вас дотащил, подмогу кликать пришлось.
– Подай рубашку... – хрипло потребовал я.
– Негоже вам вставать, полежите еще, оклемайтеся, – отечески молвил дворовый.
– Принеси чаю, ломота во всем теле.
– Я вас своим чайком угощу, – как рукой хворобу снимет.
И он отлил из заранее, верно, принесенной бутылки в рюмку, Не нюхая, но мрачно всмотревшись в мутную жидкость, я опрокинул стопку в рот.
– Самогон свекольный?
– Никак нет, – довольный, что я не угадал, отозвался малый. – Я по стариковскому совету выгоняю, а как, никому не говорю.
– Налей еще.
Ермил с охотой выполнил мою просьбу и подал закусить ломоть соленой тыквы.
– Теперь оставь меня.
Едва дворовой ушел, я встал с постели, шаткими, как годовалый младенец, шажками направился к окну, чтобы отдернуть занавеску, отворил форточку, потом резко оборотился и едва узнал себя в зеркале: со взбитым чубом, помятым лицом, бессмысленным взором – таким я выглядел после тяжкого запоя. Я вошел некоей своей ипостасью в иную жизнь – ненадолго, неуверенно, с боязнью. Хрупкая девичья рука ввела меня в новую действительность, весьма походившую на опостылевшую старую, – кроме, пожалуй, одного: я испытал не разочарование, а, скорей, ощущение тревожной неопределенности... Этот велеречивый шепот – откуда он вещал? Почему ко мне были обращены эти слова "путь андрогина''
Предание доносило весть об андрогинах – богочеловеках, сочетающих в себе мужские и женские начала, вознамерившихся однажды восстать против божеского начала в себе. В наказание боги опустили андрогинов на землю, разделив их на мужчин и женщин. Я был знаком с новомодным философским толкованием этой старой легенды, суть которого сводилась к утверждению, что человека будто бы слагают две стремящиеся к единению половины. Видимый, примитивный и уродливый тому пример – гермафродитизм. Но есть примеры невидимые.
Однако к чему мне все это знать? Я ничего не хочу об этом ведать, решительно ничего, я мнителен, пустые и ничего не значащие сновидения принимаю невесть за что. Вчера я вдребезги, как мальчишка, напился! Бесспорно, я виноват. Стыдно и перед Ермилом, и перед Сумским, – впрочем, сдается мне, этот хитрый старый черт с умыслом напоил меня... Я сунул голову под рукомойник, облился водой до пояса, с остервенением растерся полотенцем, оделся во все чистое и поспешил на курсы. В коридоре училища я столкнулся с Сумским.
– Неважно спали, молодой человек, – то ли шутя, то ли серьезно начал он выговаривать мне. – Вчера-с пришлось звать извозчика! Ну, так вы не пожелали ехать, видите ли, автомобиль потребовали... А вы, скажу я, штучка с норовом! К вам надобно подход иметь!
–Покорнейше прошу простить мою развязность, Петр Валерьянович, впредь обещаю...
– Никаких обещаний! Наша беседа доставила мне преогромнейшее удовольствие, поверьте! А все прочее дребедень! Да-с, весьма занимательная получилась беседа! Жаль только, что была она коротка, – и тут он лукаво и многозначительно подмигнул.
Мне стало не по себе от этой его гримасы, холодок прошелся под сердцем. Я что-то пробормотал, простился, ссылаясь на занятость, и отворил дверь аудитории.
Тотчас шум голосов стих. Я поздоровался с барышнями, прошел к лекторской конторке, разложил бумаги и начал читать. На курсы записывались в большинстве девицы из мещанских семей, старые девы, жившие своими несбыточными мечтаниями, а также молоденькие невинные и наивные создания, порой хаживали дворянки. Курс неврологии занимал 20 часов и имел ознакомительный характер. Подготовка к лекции, как и написание, не составляли для меня серьезного труда, даже напротив, давались с известной легкостью, столь не свойственной для меня. Именно за эту легкость я полюбил свою новую жизненную роль и как мог старался сохранить и, если угодно, сберечь свое нынешнее положение, едва начавший укрепляться жизненный уклад. Сколь возможно избегал знакомств в преподавательской среде, имел ровные, сугубо деловые отношения с начальством. Я уже не думал о ниспосланном мне свыше предназначении, не строил виды на будущее и, кажется, повзрослел...
В тот час, когда я монотонно читал лекцию и уже подходил к завершению раздела, ток пробежал по моим жилам, внезапный озноб, легкая дрожь в руках принудили меня замолчать. Я внутренне сжался, замедленно поднял голову. Сперва я ничего не приметил, но мгновеньем позже разглядел, как за рядами слушательниц, на темных досках стены выступает гипсовым слепком лишенное красок жизни лицо, как белые руки с разъятыми пальцами простираются ко мне. Я сглотнул в горле комок, неописуемое чувство охватило меня: сопереживания (маску исказила гримаса боли), страха, приобщения к таинству, и в то же время я ждал удара. Невольно я сделал резкое движение, и галлюцинация исчезла. Колоколец в коридоре возвестил об окончании лекционного часа. Дамы в рядах зашуршали платьями, подымаясь, я же, под впечатлением увиденного, стоял как истукан, затем сложил бумаги и вышел из аудитории.
Я чувствовал себя как никогда одиноким, – но одинока была и та, что в неслышной мольбе простирала ко мне бледные бескровные руки. В тот час, когда я торопливо шагал по мостовой и ветер задувал за отвороты моего поношенного сюртука, принуждая меня пригибаться, мне представилось, что я иду не по городу, а меряю шагами безлюдную степь, что вопль мой, закричи я во всю мощь легких, не будет услышан... А ветер все яростней задувал, едва ли не срывая с меня одежды, как бы стремясь вырвать с покрова головы волосы, выдуть глаза, делая меня незрячим, глухим, разодрать ноздри. Я задыхался в воздушном потоке, выставлял вперед плечо и медленно, с усилием, превозмогая стихаю, ступал по земле, на которой выпало на мою долю жить и терзаться.
Ночью я не пытался заснуть – я ждал ее прихода. Я не имел в мыслях выспрашивать – кто она? Я пребывал в ожидании, в вере и не пытался рассуждать здраво. Присутствовала ли логика в том мире, откуда она приходила, но вера, несомненно, была. Вера всепроникающая, всепоглощающая, спасительная. Я жаждал видеть ее лик – строгий, неулыбчивый, обращенный ко мне с немым вопросом в глазах. Она не спрашивала, кто я? Она, вне сомнения, хотела узнать о другом – почему я еще здесь?
...Я услышал шорох ее платья. Тонкая, изломанная в талии тень ступила к постели, воздела руку в просторном рукаве, как бы осеняя меня крестным знамением, – я инстинктивно придвинулся к стене, сжался, со страхом и душевной подавленностью, пытаясь разглядеть черты ее лица, поедаемые теменью. Хрупкие, леденящие ее пальцы, сложенные троеперстием, коснулись моего лба, и я услышал ее дыхание, увидел локон, выбившийся из-под платка... Потом призрак возник у окна, исколотый звездным светом, а моя рука судорожно нащупывала на выступе печной стены коробок спичек. Огонек конвульсивно метнулся и погас, словно задутый чьим-то дыханием. Объятый неведомым мне чувством – не страхом, не ужасом, не жутью, неким сознанием необходимости беспрекословного повиновения, утратив сопротивление собственной воли и начиная утрачивать способность трезво рассуждать, я стал заворожено подыматься в постели, и мне казалось, что кто-то помогал мне, поддерживая мои плечи. Настороженный, веря и не веря тому, что происходило со мной, я подошел к окну. Ладонь моя, не найдя смутной тени, смущавшей мой дух, легла на стекло, забрызганное с улицы ночным дождем. "Это была ты?" – беззвучно, одними губами, произнес я. Ответом послужил легкий шорох в комнате. "Что принуждает тебя скрываться, если ты пришла ко мне?" Дробный, прерывистый стук капель в ответ...
________
Город N ничем не выделялся в ряду провинциальных русских городов грязь, облезлые собаки, кудахтанье кур за штакетником, наводящие скуку губернские собрания, слободские кулачные бои – стенка на стенку, оркестрион полупьяных музыкантов, бренчавший в городском саду погожими вечерами, и старая тоскливая скрипка, солировавшая для одиноких сердец. Были и дачи в пригородной полосе, и железная дорога, и пароходная компания, и цыгане волочились в кибитках по разбитым дорогам, – словом, заурядный, десятилетиями не менявшийся пейзаж. И только одно здание, каменным мешком вознесенное над рекой, с некой невыразительной скульптурной группой на куполе, нарушало привычную картину, принуждало беспокоиться ум и вызывало расспросы приезжих. Здание это выделяло N в ряду других губернских городов и являлось предметом особого, хотя и не чрезмерного, попечительства городских властей, даже известной их гордости, вследствие чего аллея, ведшая к крыльцу с колоннадой, была всегда выметена и здесь не бегали дворняжки, – и все потому, что в помпезном здании располагался оперный театр. Мне доводилось прежде проходить мимо этого, возведенного с неумеренным размахом строения, и оно не вызывало во мне никаких чувств, кроме неловкости. Но в тот день я проснулся с совершенно определенным пониманием, что должен пойти к оперному театру, – причем немедленно. Покуда вскипала вода в чайнике, я утюжил сорочку, накинул фрак, на ходу застегнул пуговицы и выбежал во двор. Я был взбудоражен этим внезапно появившимся сознанием необходимости повиновения чему? кому? – и чувствовал легкость, даже уверенность, которую рождала эта необходимость подчинения и, следовательно, в некоей мере освобождения от частицы себя.
Я выбрал не прямую, а окольную дорогу, ведшую не к порталу, а к задворкам театра – опять-таки, что принудило меня отправиться таким путем, вдоль берега молчаливой реки? Верно, я вычурно выглядел днем в белоснежной сорочке, в вечернем фрачном костюме, в узких туфлях, переступавшим по ухабам разъезженной дороги, окрест которой цвели полевые цветы, – но уже давно все внешнее потеряло свою значимость для меня. Мной повелевало то, что не признает объективного, что холодно к внешним атрибутам бытия, что пренебрегает ими. Встречные простолюдины с удивлением взирали на меня, но, видимо, я был вправе с не меньшим удивлением смотреть на них.
...Вот и дощатый забор, ограждавший театральный двор. Во дворе телеги, мельничные жернова, высоченные декоративные деревья, картонные луны, развешаны свежевыстиранные льняные полотнища с вытканными на них ажурными облаками. Польский улан времен Марины Мнишек в высоких сапогах и с деревянной саблей, с крашенным охрой эфесом, переступает через лужи, негромко по-русски бранясь.
В глубине двора за приотворенной дверью приземистой постройки слышны женские голоса, тихая песня. Внутри сумрачно. Скрипят половицы, но никто из сидящих за столами швей не поднимает головы. На отесанных грудастых чурбаках развешаны маскарадные костюмы, слышится шелест спадающей со столов ткани. Закройщик ловко орудует широким ножом, ладонью сметает на пол лоскуты. Я кого-то ищу, склоненные головы скрывают лица, ритмичные плавные взмахи рук игла замерла в истонченных малокровных пальцах, поднялся слепок лица в иконоподобном окладе бронзовых волос. Юлия! Я вздрогнул под ее взглядом. Она, почудилось, не различила меня, невольно отшатнувшегося за косяк, – да и она ли была среди неграмотных деревенских баб, ее ли плечи ссутулились меж ворохами тряпья? Ее ли лицо застыло в немом принятии жестокости, уродливости жизни, которые гонят ее отовсюду, как ветер сухой листок? Я затаился за косяком. Тут во дворе ударил колокол к обеду, за столами тотчас послышалось движение. Я вышел в наполнившийся людьми двор и, не оглядываясь, скользнул за ворота.
Дорогу назад я прошел быстрыми шагами, поспешно, в некоем лихорадочном ознобе, – даже чарка водки в трактире не вернула мне бодрости, пожалуй, лишь чуть успокоила. За столом, засаленном локтями, я смотрел на беловолосого деда в рубище до пят, яростно шамкавшего и поучавшего мужика с размазанными по всему черепу слипшимися волосами, уплетавшего с чавканьем блин. Мне вдруг вспомнился не по годам пронырливый Сумский. "Такие уши, как у Сумского я уже где-то видел, – помыслил я. – Такие заостренные кверху уши, пожалуй, еще у черта!" Трубников, Сумский, Юлия – почему я поставил их в один ряд? Уж никак не из-за окаменелости в чертах, что-то иное их роднит... Я выбрался из трактира, полдня просидел в синема и вернулся в номер вечером.
Предмыслие – еще не ставшее озарением, не оформившееся в мысль, кололо душу, еще не нашедшее словесного воплощения, толкало к неким поступкам... Юлия приходила ко мне, а я ни с того ни с сего явился к ней – что свело нас? Та высшая сила, что управляет судьбами, дает предначертания, предписывает встречи и неизбежно подводит к гибельному концу, который, может быть, есть спасение и избавление? Или наши души сами нащупывают друг друга, посылают незримые токи во тьме, и в гуще людской толпы сердца наши пульсируют в такт, созвучно и единено, указуя истинный путь слепой мысли и наделяя реальность чертами наваждения? Я не мог уснуть, но и не в силах был бодрствовать. Сон был тяжел, а действительность – невыносима. Я молил об одном – чтобы явилась она! И мольба моя была услышана. Юлия торопливо, встревожено, точно скрываясь от кого-то, прошла в притворенную дверь и плотно затворила ее за собой. Она была в платье строгого покроя, подпоясанном позументным пояском.
– Зачем вы приходили? – был первый беспокойный ее вопрос.
– Я хотел вас видеть.
– Не следует меня искать. Для наших встреч нет никаких препятствий.
– Кто вы? – спросил я.
Она, не сводя с меня мраморных зрачков, произнесла после молчания:
– Вы помните дом с резным петухом на крыше, белое крыльцо, пруд за лужайкой?
– Помню, – выдавил я.
–...сундук в коридоре, куда Маргарита Пантелеевна складывала обряженных в платья кукольных медведей, овечек, деревянные яйца? Ваша няня скончалась минувшим летом.
– А Павловский, этот зануда и чистоплюй?
– Он и поныне пьянствует безбожно, бедствует душевно и зачастую с тоской вспоминает то время.
– Мы, верно, прежде с вами встречалась? – спросил я неуверенно.
Она говорила заученно, сжимая в руках ридикюль. Она говорила бесстрастно, как сторонний свидетель моей жизни – одной из многих жизней. Голос ее дрожал, но абрисы лица были недвижно холодны, застыли в параличе.
– Кто вас послал? – возвысил я голос, глядя пронзительно в ее глаза. Кто вас послал? – уже почти кричал я, вскакивая с постели и швыряя в нее лампой с тумбы.
В комнату ворвался Ермил, навалился на меня грудью и притиснул к кровати.
–Пусти! – хрипел я. – Пусти, дьявол!
Ермил, видя, что я рассуждаю здраво, разжал объятья.
– У вас, Павел Дмитриевич, никак припадок случился! Слышу, вы с кем-то вроде как беседуете, а потом кричать начали дюже сердито. Надобно вам бабке Алевтине показаться, зря брезгуете моим советом – ведь я от души.
– Прочь со своей бабкой! Я сам врач, если на то пошло!
– Однако сумневаюсь я, что вы дохтур, – осуждающе покачал головой Ермил. – Дохтуры, известно, народ не шумливый.
– Кто же я по-твоему? – выкрикнул я ему в спину с яростью.
"В самом деле, кто я?" – как бы опомнясь, спросил я себя, схватился за голову обеими руками и затряс ею, стараясь таким способом избавиться от мучительной, невесть по чьему велению нахлынувшей на меня, боли, что разламывала череп.