Текст книги "Рождественская история, или Записки из полумертвого дома"
Автор книги: Владимир Кантор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
– Ох, Колыванов, – вздохнул Тать, – сдохнешь ты без покаяния, судьба у тебя такая.
– Кто ж о судьбе загадывает, Анатолий Александрович? – отозвался Славка. Это уж как сложится.
– Ладно, умничаешь больно. Теперь Карпов. Вижу, идешь на поправку. А дипломат наш? Надо вставать, с сестричками уже можешь заигрывать. Скажу, чтоб расшевелили тебя. Так, а теперь писатель – или философ? – Клизмин...
– Кузьмин, – поправил я его снова.
– Это хорошо, что фамилию свою помнишь. Не безродный, значит.
– Не, не безродный, – согласился я.
– Устал я с вами со всеми. В отпуск надо. На Афон собирался. Из-за этого дефолта деньги лопнули. В монастырь в отпуск поеду, почищусь там. – Он словно забыл, что ко мне обращался. – Вместо меня доктор Шхунаев вами на праздниках займется, если что не так.
И вдруг повернулся и вышел из палаты.
– Что-то ничего он мне не сказал, – растерялся я.
– Ну и радуйся! – засмеялся дипломат. – Целей будешь.
Его переполняла радость возвращавшейся жизни. Он сел на постели, расправив плечи, словно слова А.А. добавили ему сил. Подросток же Паша и пролетарий Глеб выглядели, как и я, растерянно-смущенными.
– Сам ушел, а лекарства прописал. А если без него что перепутают? волновался Паша. – А с него потом взятки гладки.
– Да не должны перепутать, – неуверенно возразил Глеб.
Славка молчал. Потом пояснил:
– Это он из-за погоды злится. Не дали ему рождественского Деда Мороза.
Подросток снова лег на спину, подложив под голову руки и уставившись в потолок. По коридору прошла дежурная по столовой нянечка, сзывая всех на завтрак. Славка, Глеб и Юрка-дипломат, прихватив свои столовые ложки, вышли. Остальным нам, лежачим, приносили еду в палату.
– Пожрем от пуза! – радовался дед Карпов.
Но это он так иронизировал. К здешней еде он добавлял всегда домашние приношения. Впрочем, ел он не так уж много, худ был весьма, и продуктов, приносимых ему два раза в неделю, хватало с избытком. На металлическом столике-подносе прикатила нянечка-подавальщица еду. Паша почти ничего не ел, только пил. На подоконнике, рядом с его кроватью, родители оставили несколько бутылок минералки, он и пил прямо из горла по глотку каждые полчаса. Из больничного завтрака он взял только стакан жидкого киселя. Я же вообще отказался, поскольку ждал Кларину.
Вернулись от тощего завтрака мужики с кусками хлеба на случай, если до обеда станет голодно. Причем если к Славке жена пришла всего раз – он не велел ей больше сюда ходить, то к Юрке и Глебу ходили постоянно, и домашняя снедь у них была. Но как Славка, так и они.
Вошла с лотком, полным шприцев, Наташка – более игривая, чем обычно. Глаза сверкали вполне похотливо. Увидев нашего дипломата, совсем расцвела. Нравился он ей. И очень ей хотелось, чтобы и он обратил на нее свое благосклонное внимание.
– А ну, мужчинки, попками кверху. И не дрожать! Бабам вы еще и не такое и не туда вкалываете. Тебя, Глеб, как не колола, так и не буду колоть. Зато сразу две таблетки принесла. Доктор записал. Сегодня еще три раза примешь. Хватит одному валяться, пора к бабе под бочок. А вам, – это она Юрию Владимировичу, – придется ко мне в процедурную зайти. Доктор велел вам побольше всяких телодвижений делать. Скорей заживет.
После укола я лежал, невольно вспоминая и продумывая Сибиллины пророчества. Хоть и приснились они мне, но насчет Юрки, похоже, начинали сбываться. А как со мной? Наверно, Тать со Шхунаевым не хотят все же меня зарезать, но вполне по-русски хотят проучить. Дескать, слишком много о себе понимает, а кто он такой!.. Не начальник, не телезвезда, как писатель неизвестен, во всяком случае, мы-де его не знаем. А проучить могли только одним способом – распотрошив меня по правилам и законам хирургии, со свойственным им искусством и ловкостью. А все разговоры о жертве – это бред какой-то... Никакого рацио, никакой логики, эмоции сплошные. И тут мне вспомнился стародавний анекдот, в котором даже Бог рассматривается в духе русского антирационализма. Появился в пьяном русском селе мужик, русский тоже, но справный, работящий. Вот засеял он все как полагается, ночей не спал следил за полем, обрабатывал и прочее. Самый большой урожай собрал, сложил зерно в амбар. Вдруг гроза, гром, молния, и у него у единственного амбар со всем урожаем сгорает. Расстроился мужик, но скрепился, кое-что распродал, купил самого лучшего семенного зерна, снова поле засеял, снова не спал, и снова самый лучший урожай у него. Собрал, смолотил, в амбар сложил – уверен, что теперь дела его поправятся. И снова гром, молния, снова все у него сгорает. А у пьянчуг по-прежнему всё в полном порядке. Однако мужик сильный был, в долги залез, но снова всё сделал в лучшем виде. И в третий раз именно у него все сгорает. И тогда обратился мужик к Богу, почти как древний Иов: "За что, Господи, наказываешь? Я ли Бога не почитаю, я ли не работяга, я ли не семьянин, я ли не трезвенник?.. Ответь мне!" И тут разверзаются небеса, высовывается оттуда Бог и говорит: "Вообще-то ты мужик хороший, правильный, но что-то, блин, я тебя недолюбливаю, не нравишься ты мне что-то". Вот и вся логика! На ней и стоим. Вот и Татю со Шхунаевым не понравился я чем-то.
И тут – легок на помине – явился Шхунаев. И сразу ко мне. Лицо его вдруг что-то мне напомнило: как корабельный руль – опущенный книзу нос, острый и длинный, как киль корабля, подбородок, залысины от лба к вискам, словно паруса. "Шхуна! – подумал я. – Говорящая фамилия. Пират! Ушкуйник!"
– Не добеседовали мы прошлый раз с вами. Я, знаете, люблю поспорить, все равно верх мой будет. А пока чего не поспорить, не побеседовать? Ведь вы уже позавтракали?..
"А он и вправду садист, как из концлагеря", – подумал я.
– Он еще не ел, ему жена приносит, – сказал Славка-сосед.
– Сегодня день такой, предрождественский, – не обратил внимания на Славкины слова Шхунаев, – все желания сбываются. А у вас, скажем, какое желание? Ведь есть же оно?
Я вдруг ответил грубо (силы, что ли, стали возвращаться?):
– Уйти отсюда, чтоб операцию вы мне не делали и я жив остался. Как-то давно я читал роман такого швейцарца – Дюренматта. Называется "Подозрение". Там рассказывается о бывшем враче-нацисте, который после войны на своих пациентах опыты ставил, потом убивал их, предварительно переписав их завещания в свою пользу. Вот вы мне его чем-то напоминаете. – Я говорил так, словно мне терять было нечего или словно я уже выбрался из больницы.
Но он даже не обиделся, только своей длинной улыбкой улыбнулся:
– Ну, во-первых, читал я это. Так он же без наркоза операции делал и на заключенных в лагерях, а только после войны на богатеньких перешел. А вы свободны, и операция пройдет у нас под наркозом. А во-вторых, какие я с вас деньги могу получить? Тем более с вашей смерти? Это у них там меркантильная цивилизация, все для денег и из-за денег. А у нас другое. Мы все делаем из духовных потребностей, по велению души.
– Даже в карты прохожих проигрываем не ради грабежа, а по душе, по ее велению, так что ли?
– Пример ваш жесток. Но и в нем есть правда. Да, это в каком-то смысле бескорыстное убийство. – Он оперся о спинку моей кровати, длинный, стремительный, жестокий. – Гораздо противнее, когда из-за десяти долларов убивают.
Больные молчали и слушали. Разговор и их касался.
– По-моему, жертве все равно, каковы причины, побудившие преступника с ней расправиться. Уж не скажете ли вы, что жертва рукоплещет своему палачу?
– А почему бы и нет? При Сталине ведь рукоплескали, – возразил он. – И умирали со словами "Да здравствует товарищ Сталин!" Умирая, желали ему здоровья. Сейчас, конечно, наступает растление. Миазмы западной цивилизации и к нам проникли. Они готовы нас и нашу духовность погубить. Мы же должны сопротивляться. Вот и все. Наступило третье тысячелетие – и встал вопрос, кто кого. Я вам как философу могу это и по-философски выразить. То есть на рубеже третьего тысячелетия речь идет не только о существовании последней в мире христианской, то есть нашей, русской цивилизации, но и о судьбе духовной вертикали бытия. Нападки на Россию – это атака инфернальной силы на главный форпост небесного воинства. А в России отношения всегда по-особому строились. Человек у нас всегда приносил себя в жертву за други своея. Именно за это мы с Анатолием Александровичем и боремся. На свой лад, конечно. Только он это нутром чует, а я его чувство могу теоретически оформить...
Да, это было похоже на кредо. Что-то подобное я читал и слышал, но тут и впрямь кредо это ожило и на меня наехало. Но я-то здесь при чем?..
Внезапно от двери послышался голос Кларины. Она стояла вся побелевшая, сжимая в руках сумку с баночками и пакетами, полными всякой полезной еды. Совиные ее очки сползли на кончик носа, голову склонила набок, но без улыбки, такая беспомощная и жалкая перед ним, ведь он не мышонок, а она, увы, не настоящая сова:
– То есть вы предлагаете человеку стать жертвой?! Так я вас поняла? Как это у нас в советское время было – добровольно-принудительно! Вы что, сумасшедший? Или преступник?
– Никому я ничего не предлагаю, – отступил Шхунаев от моей кровати. – Вы как-то искаженно меня поняли. Я просто рассуждал, что мы, русские, все, как Христос, готовы на жертву. И война, и коллективизация это доказали.
– Христос на муку шел, и страдал от этого, и не хотел, и все же решился. Это был Его выбор, – вся дрожала Кларина, но совиные перья топорщила. – И ничего хорошего он в своей крестной муке не видел. И Христу не жертвы угодны, а христианские деяния. Когда же в коллективизацию уничтожали миллионы невинных, разве это их выбор был? Их гнали, как баранов, на убой. Как язык-то у вас повернулся сравнить убиенных просто так, которые и подумать-то не успели, что с ними происходит, и поступок Богочеловека?!
– Да вы что? Господь с вами! Креста на вас нет! – Шхунаев и выскочил бы, но Кларина стояла в дверях.
– А на вас?
– Есть!
– Лучше бы не было. Разрешите мне пройти, мне больного кормить надо.
Получилось так, что теперь он мешал Кларине подойти к кровати. Шхунаев пожал плечами, отступил в сторону:
– Придут же такие дикие фантазии в голову! У нас, женщина, больница, а не казарма. Мы людей лечим. Как умеем, так и лечим. И нечего нас попрекать нашим святым делом! Мы даже выгнать вас с вашим мужем отсюда не можем, пока его не вылечим. И будем им заниматься, раз мы здесь работаем.
Он повернулся и важно, не дрогнув, покинул палату.
Славка захохотал, обнажая свои зубы-кукурузины до самых десен. Похоже, он чувствовал себя, как в театре, в первом ряду партера. Кларина в ответ тоже невольно улыбнулась, снова склонив голову набок, встопорщенные перья волос улеглись по голове.
– Разозлил он меня, – объяснила она. – Будто не говорит, а вещает. Терпеть такого не могу.
– А чего? – сказал дедок. – Начальник тут правильную речь держал. Без строгости нельзя. Забалуем. А какая строгость без жертв? Они непременно будут. С космической точки зрения нас понять нельзя, но надо. Потому как все мы дети солнца, главнейшей из планет. А ты на нас не сердись. Мы здеся в своем праве как больные.
– Да я не на вас, я на него. У! – И она подняла кулачок и погрозила в сторону двери. – Давай ешь! Откуда силы возьмешь с таким дураком еще раз спорить?
Это она уже ко мне обратилась. Села на стул рядом с постелью и принялась доставать разные баночки. Казалось, не приняла она всерьез речи Шхунаева, а раз не приняла, то ей с воли видней. Открыв первую баночку, поправила свои круглые очки, улыбнулась мне, сказала:
– Пей, еще теплый. Это кисель овсяный, пусть стенки желудка смажет и полечит. Не хуже лекарств, я думаю. А теперь печенки, понемножку, не торопись, свежая, с рынка прямо, слегка обжарила. Это чтоб кровь восстановить. Всю не съедай, на обед оставь. Здесь, в термосе, я тебе бульон теплый поставила. Мама советовалась с врачами – для сил нужно, в обед выпьешь сколько захочешь. Завтра свежий принесу. А в банке кисель облепиховый, облепиха прямо от всего помогает, сам знаешь. Захочется пить, ты не воду, а киселя глотни.
Беспомощна она была здесь, чувствовала это, но, как и положено совам, оставалась мудрой птицей, стараясь не только ударами клюва, но и бытом остановить, предотвратить надвигающееся нечто. Поражала меня в ней эта легкость перехода от высоких материй к самой будничной матерински-хозяйственной заботливости. Видимо, и Славку это поражало, единственного в этой палате, кто был сам словно сгустком жизни, непосредственным ее порождением, и вместе с тем поднимался над бытом, мог оценить людей с какой-то высшей точки. Понимал, что значит, говоря словами одного из героев Достоевского, быть с кем-то "на высшей ноге".
Славка, сидя на своей койке, пил чай, заедая куском хлеба, и смотрел, как Кларина кормила меня.
– Да ты не стесняйся, тебе сейчас нужней. Я-то через неделю отсюда так и так выйду. Курс проколют – и выпустят. А тебе сил набираться надо. Жена правильно говорит. Нет, здорово вы их срезали, прошлый раз того, а теперь вот энтого.
– А что же, слушать их?.. Вон иконостас на стенке расклеили, а хоть бы в голову взяли, что это значит! – оправдывалась Кларина.
От еды, сытости и слабости я вдруг почувствовал, что неудержимо засыпаю. Вступать в разговор не было сил, глаза сами закрывались. Я тихо сполз пониже, положил голову на подушку, и слова их полетели ко мне сквозь сонный туман. Бог Морфей одолел.
– Да ты спи, я рядом посижу. – Это Кларина.
– Тело само ощущает, что ему надо. – Это Славка.
– Потому как, тить твою мать, человек произошел ис солнца, и космические лучи ему способствуют, и бедному, и богатому. – Это дедок. -Даже я, Фаддей Карпов, до сих пор жив при посредстве космических лучей, тить твою мать. – Это он перед ученой Клариной свою ученость показать хочет, догадался я в дреме и заулыбался, а со стороны, небось, казалось, что счастливый сон гляжу.
– При женщине не надо бы материться, дед, – одернул его правильно воспитанный еще в курсантской школе дипломат.
– А я женщин ненавижу и никогда не женюсь, – вдруг прорезался подросток Паша. – От них все зло, ласки их – один обман. Поспать с ними – это можно.
– Мал ты еще. Хороших мужиков, что ли, много? – закашлялся Глеб. – Где б женщине хорошего мужика найти – вот поиск-то! Ладно, пойду курну.
Я открыл глаза. Белый с протеками потолок вдруг принялся снижаться, завертелся и поплыл. И я заснул.
Проснулся часа через два. Что-то мучило меня после сна.
Жена все еще сидела у постели, держа меня за руку и наблюдая жизнь палаты. Мужики разгадывали очередной кроссворд. Славка сидел за столом и, нацепив на нос очки, зачитывал вопросы.
– Ты что, милый? Выспался? Лучше тебе? – спросила Кларина.
– Знаешь, – тревожно сказал я, – нельзя ли как-нибудь кровать переставить. А то как бы сон в руку не вышел. – Я криво улыбнулся, мне было стыдно его пересказывать, но по свойственной мужчинам слабости не удержался и рассказал: – Понимаешь, мне тут приснилась старшая медсестра, ее Сибиллой зовут, гречанка она, на картах гадает. Так будто она сестрам другим говорит, мол, этот, что под иконостасом, не случайно туда лег, его Бог как жертву указал. Так и Анатолий Александрович считает. Это я вам под Рождество рассказываю, а что под Рождество рассказано, то сбудется.
– Глупости, милый! – Она посмотрела на меня пристально и успокаивающе сквозь круглые очки, как взрослая птица на маленького птенца, страх которого надо унять. – Ты же сам знаешь, хоть по Гоголю вспомни, что под Рождество как раз черт бегает и все мутит. А иконостас – это защита, а не указание на жертву. Давай поправляйся, милый, пора вставать. Хватит себе голову всякой чушью забивать.
– Но ведь Шхунаев, – чтоб другие не слышали глупые мои страхи, прошептал я, – сказал, что усыпить может, а потом и на операционный стол... Ты каждый день сюда приходи, ладно? И особенно по утрам.
– Не волнуйся, я ведь и так каждое утро прихожу, – продолжала она как маленького успокаивать меня.
Часа в три она ушла, и Славка спросил:
– Думаешь, правдивый сон видел?
Я побледнел, мне было стыдно. Но, преодолевая себя, сказал:
– Ну и что? Может, и правдивый.
Славка минуту посидел, свесив, как дворовой пес, в задумчивости голову, потом просветлел и хлопнул себя по колену.
– Слышь, чего придумал!.. Надо Сибиллке сказать, что он хочет тебя зарезать, потому что бабе твоей куры строит. По религиозной, мол, линии нашли друг друга. Подействует, увидишь, что подействует. – Славка был сам собой доволен, сам себе улыбался, зубы-кукурузины показывая. Подтянул шаровары, футболку оправил и двинулся в коридор. Остановить я его не успел. У него все было безо всякой рефлексии. Подумано – сделано. А уж если сказано, то тем более.
Когда вернулся, шепнул мне:
– Послала она меня, конечно, куда подальше. Ну а ты как думал? Так и должно было быть. Зато теперь задумается.
Задумалась она или нет, можно было только гадать, но волны от его беседы, похоже, пошли. Перед вечерним градусником в палату заглянул Шхунаев, посмотрел на меня и сказал:
– Жалко, что не я операции делаю, придется А.А. дожидаться.
Глебу весь день давали таблетки, но лучше ему не становилось.
После Рождества
Как ни странно, однако слова Шхунаева подняли меня на ноги. Что бы там ни говорила Кларина, но сны, очевидно, были вещие, да и с явью какими-то кусочками совпадали. "К десятому я должен ходить, чтоб можно было отсюда выйти, – приказал я своему организму. – А для этого надо хотя бы попытаться встать и постоять около кровати". В тот же вечер я простоял две минуты, обливаясь потом и держась за спинку кровати. На следующий день с помощью Юрки и Славки несколько раз гулял по палате и, осмелев, раз даже вышел в коридор. Как белые привидения, после встречи Рождества бродили в белых халатах с нездоровыми лицами медсестры, мелькали дежурные врачи.
А Глебу явно становилось все хуже. Я как раз выполз из палаты и видел, как вечером 7-го он, задержав в коридоре Катю, спросил:
– Может, не пить мне эти таблетки? Без них все ничего было, а теперь словно бы помираю. Жизнь уходит.
– Я не могу отменять предписания врача, – сухо сказала бледная Катя. – Вот вернется Анатолий Александрович десятого, с ним и разговаривайте.
Глеб начал возражать, но тихо. Был уже полумрак, однако видно было, как его от слабости шатало. Он присел на банкетку рядом с фикусом, почти прилег, а она какое-то время стояла перед ним, прямая, с косой вокруг головы, потом ушла, перебирая быстро своими крепкими ногами. Глеб еще полежал и поплелся назад в палату. Мы тревожно переглядывались, не зная, что делать. Будучи человеком законопослушным, таблетки он пить продолжал.
Правда, 7-го почти весь день с ним просидела жена. Принесла ему ватрушек, села на стул около изголовья, молчала весь день, маленькая, кругленькая, с пухлым, словно заспанным лицом. Потом вышла в коридор и сидела какое-то время там, чтоб не мешать лежачим справлять свою малую нужду. Когда она вышла, Глеб вдруг принялся рассказывать, заплетаясь языком и словами, но все же смысл можно было разобрать.
Глеб рассказывал (как почти все о себе рассказывали – не для того, чтобы представиться, а по жизни так выходило – чтобы поделиться) о том, как он работал на заводе токарем, потом перешел на сборку, стал собирать машины, денег прибавилось, но все равно его дочка, сразу после школы пошедшая работать в фирму на ВВЦ, получает триста долларов в месяц, то есть раза в три больше, чем отец, какая она красавица и умница.
И тут в первый раз явилась дочь – пухленькая, свеженькая двадцатилетняя мещаночка, не знавшая, как себя вести. Похоже было, что мать велела ей прийти – проститься с отцом. Была она с пустыми глазками, толстыми щечками и намечающимся от полноты вторым подбородком, с молодым телом, которое чувствовалось под ее слегка претенциозным нарядом, смотрела испуганно, однако уже привычно поворачивалась в разных ракурсах под взглядами лежавших мужчин, чтобы понравиться. Сидела, глядя перед собой, потом с облегчением заулыбалась и ушла. Мне сразу показалось, что отец радуется за дочку, а она словно бы уже другой жизнью, помимо него, живет. Словно бы и нет уже отца. Это, конечно, естественно, но все же...
– Они все такие, дети, – сказал Славка. – Ты стараешься, а они о себе думают, будто тебя нет. Старшенький-то у меня всегда шить любил. Я тайком от жены ему всю заначку отдал. Восемь швейных машин купил. Начал шить пальто, костюмы. Я с нашими бандюками договорился, чтобы они ему передых год дали, пока на ноги встанет. Чтоб не платил им налог пока. А сбыт какой? Я возил его товар по фирменным магазинам. Плохо брали. С челночниками проще, они тамошний товар везут. А тут еще стали говорить, что, почему, мол, все платят, а Колыванов нет. Ну и бандюки приходят. "Не обижайся, – говорят, – мы ему больше года дали жирком обрасти. Теперь пусть платит". А жирка-то и нету. Продал машины, с бандюками расплатился, теперь диспетчером в "Шереметьево", а младший по контракту в Чечню отправился. И хоть бы старший зашел когда – не то что спасибо сказать, а хотя бы проведать.
Поразительно, надо сказать, было разнообразие его жизненных связей.
А я посмотрел на тумбочку, где в книге запрятана была записка-талисманчик от моей двенадцатилетней дочки – как раз под Рождество Кларина принесла. "Папочка, любимый, дорогой. Талисманчики никогда не мешали. Опять пишу. Держись. Пусть твоя сила воли поможет тебе. Я верю в тебя и люблю, мы без тебя не можем. Прошу, будь смелый. Твоя Маша. Настаивай на своем хорошем и не вешай нос! Ты пойми, мы без тебя не можем. Очень люблю. Все обойдется..." Талисман есть талисман, он на самом деле и заставил меня на ноги встать.
Удивительно, что жена Глеба ни разу не обратилась к сестрам, не поговорила с ними, не потребовала пригласить дежурного врача – хоть малая, но надежда на какую-то помощь. Она так и сидела подле него, не читала, не вязала, с другими больными, то есть с нами, не общалась. Иногда совала Глебу бублик или ватрушку, когда ей казалось, что он голоден. Приносила питье из столовой – чай или просто кипяченую воду, когда он просил. Не препятствовала ему ходить курить в туалет, хотя его уже прямо шатало. В день-полтора его так скрутило, что трудно было, даже видя, в это поверить. Она словно не замечала ухудшения, ничто не колебало ее тихости, ее недвижного сидения на стуле, взгляда, уставленного то в пол, то в стенку – но мимо нас. Классический типаж воспетой славянофилами добродетельной жены. Ни слова помимо воли мужа, ни поступка помимо воли начальства. Странно было вообразить, что Глеб помнит ее еще невестой, которую он на руках выносил из машины.
На ночь сестры велели ей уйти, и она послушно встала и покинула больницу, не попросив нас присмотреть за Глебом и даже на случай домашнего телефона не оставила.
8-го утром я встретил Кларину в коридоре. Увидев меня, она была поражена и обрадована. Вся расцвела, улыбнулась, склонив по-птичьи голову набок.
– Старайся! Молодец! Я тебе еще гранатовый сок принесла. Он тоже железо повышает.
– Глебу что-то совсем плохо, – ответил я невпопад.
– А что врач?
Вопрос этот напомнил мне еще советских времен анекдот, как летят в ракете в космос Василий Иванович и Петька. Чапаев из командирской рубки кричит: "Петька, что приборы?" "Десять!" – бодро рапортует Петька. "Что десять?" спрашивает Василий Иванович. "А что приборы?" – отзывается Петька.
И я повторил Петькин ответ:
– Десять.
Кларина вспомнила, помрачнела, махнула рукой, шагнула было в палату.
– Не надо, – остановил ее Славка. – Там жена, и вроде собирается он.
– Куда?
– Туда, где все будем.
Мы стояли около банкеток под двумя фикусами как раз напротив сестринского поста за деревянной загородкой. Но сестер никого не было. Ушли куда-то пить чай. Зато из нашей палаты выползли почти все. Славка, короткий, твердый, прямой. Юрка, державшийся уже вполне молодцевато, хотя плечи иногда и опускал, даже температуривший подросток Паша с красным от жара лицом лежал на одной из банкеток, подложив руки под голову, и глядел в потолок испуганными глазами.
– У Глеба утром недержание кала случилось, – с военной, отнюдь не дипломатической прямотой пояснил Юрка. Ну и то – больница ближе к казарме, чем к дипкорпусу. – Его жена там подмывает. Сейчас придет Глебкина сестра и чистую пижаму принесет.
Короче, Кларину быстро выпроводили. Она и сама торопилась. Обещала дочке позаниматься с ней алгеброй. Сказала, что придет завтра, принесет, как всегда, еду и уж непременно в понедельник, 10-го, с самого утра, – чтоб я не тревожился. Она и с Анатолием Александровичем поговорит, и с заведующим отделением: может, пора уже переходить на домашнее лечение. Во всяком случае, гастроэнтеролог из академической поликлиники, которому она сумела дозвониться домой и все рассказала, категорически против операции. В свете утреннего зимнего солнца да еще при том, что я уже стоял на ногах, ночные мои страхи показались мне и впрямь дикостью, а странные речи Татя и Шхунаева болезненным преувеличением. Еще не хватало днем ночное явление Ваньки Флинта вспоминать. И я бодро отпустил Кларину домой.
Потом появилась сестра Глеба, как мы догадались: растерянная длинноносая женщина с полиэтиленовой сумкой в руке.
Она спросила про нашу палату, и Славка проводил ее туда.
Я тихо побрел по коридору, проверяя себя, далеко ли могу дойти. За ординаторской начиналось женское отделение. Там худенькая старушка с блестящими глазками внушала полнотелой чернобровой медсестре Наташке:
– Тяжело дышите, много воды пьете. Меньше надо, легче будет. И весу меньше. Я как уверовала – стала посты соблюдать, и легкая стала, сколько сбросила. Вдвое против меня теперешней. Правда, Тоня? – обратилась она к сидевшей рядом с ней больной, которую, видимо, пришла навестить.
– Правда, Анисья, – отвечала та.
– Васька-то от еды сгорел в пятьдесят шесть, и ел, и пил много, продолжала старушка. – А я из долгожителей, у меня дед в девяносто четыре умер, а бабка в девяносто два. Я, как захотела меньше есть, супчику себе полтарелки, а второго полную, как всегда. Наложу полную и ножиком пополам разделю. Эту съем, а ту не буду. А брюхо-то, жадный Адам, просит. А я ему: "Нет, Адам, этого тебе не дам". Ведь мясо не виновато, и колбаса не виновата. Вся вина в нас сидит. С собой бороться надо. И так мне легко стало. Вы Евангелие читаете? А Ветхий Завет? Читайте, читайте, их нужно вместе читать. Я, когда пощусь, всегда читаю. Мне уже восемьдесят три...
– А ты, Анисья, с какого?
– С восемнадцатого.
– А Феклиста как же? Она ж тоже с восемнадцатого, а на год старше.
– Она в январе, а я в декабре родилась. Они, православные, любят прилгнуть.
– А вы разве не православная? – удивилась Наташка.
– Нет! – с торжествующей физиономией, горделиво и безумно ответила посетительница. – Я в эти храмы не хожу. Они доскам молятся. А мы самому Богу, его слову. Что важнее – Бог или доска? Ведь доска-то из дерева, а дерево создал Бог. И всю Вселенную Он тоже создал, значит, Он важнее. Православные сначала объедаются, а потом постятся. Это неправильно. А уж давно ясно, что только мы и спасемся. А тех всех священников в кучку соединят. Церквы-то объединятся, и антихрист сразу на всех одну свою печать поставит. И будут их три дня в гноище держать и разным казням предавать. А мы будем в это время сердцем радоваться, потому что праведно жили. Нас, баптистов, много. Когда свободу-то дали, то многие наши по разным странам поездили, везде наши молитвенные дома построены. А вы с собой боритесь, и сохранит вас Господь.
Наташка хмыкнула и пошла прочь. Увидев меня, бросила:
– Смотри-ка, расходился! Иди-ка лучше в палату, а то завалишься здесь где-нибудь, хлопот с тобой не оберешься. А уж если ходишь, то иди сегодня в столовую сам, не будем тебе обед больше носить.
Возражать не было сил, и я побрел послушно в свою сторону, думая на ходу: "Почему же все у нас, как только в свою правоту уверуют, хотят остальных сразу сгноить? И не просто сгноить, а каким-то адским мукам предать, в жертву принести? Что мы за народ такой? Прирожденные большевики, вроде А.А. Воистину можно писать трактат про особенности национального безумия".
Я вернулся в палату. Остальные уже раньше меня разлеглись по своим койкам. Каждый нервничал по-своему. Больше всех был испуган Паша. Он чувствовал себя больным, температура была за тридцать восемь, хотя антибиотики кололи, но она почему-то не спадала, и врачи объяснить это не могли. Глаза его, направленные в потолок, были как у того барана, который ждал своей очереди пойти на шашлык. Дедок хрюндел, ворочался, гремел банками, что-то тихо бормотал, но вслух не решался, и, кроме "тить" и звона банок, с его койки других шумов не доносилось. И про космос свой он забыл, казалось. У Юрки было самое жалкое выражение лица, будто он не знает, как поступить, на что решиться. Но в целом он держался достаточно отстраненно, хотя, похоже, человек умирал, и даже рядом с ним, на соседней койке, но он всякого в своей жизни навидался – и в курсантах, и тем более в дипломатах, где людская жизнь в расчет не принимается вовсе. Однако это было слишком близко, и он не знал, как реагировать. Зато Славка опять оказался необходим и полезен растерянным женщинам. Приносил воду, подавал упавшее полотенце, приподнимал Глеба, когда нужно было. Казалось, женщины, особенно сестра, не верили, что может наступить конец жизни у лежащего, которого они знали много лет, к которому привыкли, привыкли, что он всегда рядом, а потому не может перестать существовать. Я тоже не мог даже вообразить, что Глеб и в самом деле умирает. Ведь еще 3-го числа Глеб был самый ходячий в нашей палате, именно он ходил звонить моей жене, когда меня привезли из реанимации, именно он возражал что-то А.А. Слово "умирает" никто не произносил, обходились эвфемизмами, но я и в самом деле не верил, что это так вот вдруг может произойти. Есть же средства, есть врачи, мы ведь в больнице в конце концов! Ведь Тать сказал, что от лекарства сначала может быть ухудшение... Я все порывался пойти позвать сестру, вызвать врача, пусть даже Шхунаева, но Славка удерживал меня за руку.
– А толку? – спрашивал он. – У него же не болит ничего. А что они, кроме обезболивающего, дать могут.
Болей у Глеба не было, но желтел он прямо на глазах. Никогда не думал, что человек может менять окраску тела с такой скоростью. Даже японцы и китайцы казались теперь белыми по сравнению с ним. Белки глаз стали желтками, а при том, что глаза были карие, они казались уже не глазами, а какими-то впадинами на лице. Даже ногти пожелтели. Можно сказать, что он выглядел, как желтый негр.