355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савченко » Алгоритм успеха (сборник) » Текст книги (страница 12)
Алгоритм успеха (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:43

Текст книги "Алгоритм успеха (сборник)"


Автор книги: Владимир Савченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

«Карась любит, чтобы его жарили в сметане». Это знают все – кроме карасей. Их даже и не спрашивали – не только насчет сметаны, но и любят ли они поджариваться вообще.

Такова сила мнения.

К. Прутков-инженер. Мысль № 12.

Борис Чекан в это время находился неподалеку, на бульваре Двухсотпятидесятилетия Академии наук. Сидел на скамье среди молодых, выезженных два года назад кленов, липок, ив, тополей – и боролся за свою жизнь.

…Тогда в комнате он засыпал с чувством обреченности, понимая, что не проснется, – угасал. Но, когда сердце замедлило ритм и стало сбиваться на обморочные провалы, непонятно откуда всплыла ехидная мысль: «Вот помру… а потом выяснится, что все не так: есть и жизнь и смысл ее. А?» Вероятно, это чувство юмора, стоящее над логикой и над серьезностию, и выручило его. Он собрал волю, поднялся с тахты: не спать! Сопротивляться!

Ночной воздух освежил голову, взбодрил. Но все равно было худо. «И это запрограммировано в моем течении времени: что буду стараться не уснуть, выйду из дома? Предопределенность охватывает все… Но зачем так сложно, если приговор ясен!»

Неподалеку от общежития был киоск, студенты и аспиранты покупали в нем сигареты и спиртное. Борис подошел, остановился: полки продавец, уходя, прикрыл оберточной бумагой, чтобы не смущать ночных гуляк, – но он-то знал, что там стоит. На стеклах киоска были датчики сигнализации от воров. «Так что? – обдумывал Чекан. – Разбить кирпичом стекло, быстро выкушать бутылку вина и бутылку водки – и ко времени появления милиции я уже буду готов. Ночь в вытрезвителе или в каталажке, свежие отвлекающие впечатления… а там, глядишь, просплюсь и отойду. И от физики отойду? Ведь из аспирантуры меня, понятное дело, выпрут. Что ж, не до жиру, быть бы живу!»

Под стеной соседнего корпуса он увидел в свете фонарей обломок кирпича подходящих размеров, двинулся было к нему, но его вдруг передернуло от отвращения: «Неужели это выход? В ответ на доводы высочайшей мысли превратиться в хулигана, в пьяного скота-и никаких проблем. Чем это лучше смерти? Нет, погодите».

Так он дошел до конца бульвара, сел на скамью, закурил. Пред-определенно, по Тураеву, вился дымок сигареты в неярком свете газосветных трубок. Предопределенно шелестели листвой деревья вокруг, обдуваемые застывшим по четвертому измерению ветерком. Предопределенно мерцали звезды.

«Логически ясная и. непротиворечивая идея: мир существует в пространстве и во времени. Даже короче: мир существует… ведь одно из двух: либо он есть, либо его нет – третьего не дано. Но ведь он же есть?.. – Борис огляделся: пятиэтажные и девятиэтажные дома, асфальт улицы и дорожек на бульваре, газоны, деревья, фонарные столбы, звезды – все было на месте, наличествовало. Желтый апельсин луны медленно выкатывался из-за зимнего бассейна. – Следственно, раз мир существует как цельность, то он есть. И то, что было, есть. И то, что наличествует, есть. И то, что будет, есть. И то, что нам ведомо в нем, и то, что неведомо. Цельность есть цельность, здесь нечего вертеть вола… Все?»

Мысль опять холодела и сникала. Тело сделалось вялым. «Не уснуть, не уснуть, – вертелось в голове. – Но рано или поздно усну – с мыслью об этом. Белка в колесе рано или поздно выбьется из сил. Психологический трюк Ходжи Насреддина, который велел горбуну, если он желает исцелиться, ни в коем случае не думать об обезьяне с голым красным задом. И тот изо всех сил старался не думать, не представлять ее… Вот так же, наверно, сопротивлялся, силился преодолеть эту мысль Степан Хвощ, пока от перенапряжения не лопнули сосуды мозга».

Бориса снова пропитал холодный логический ужас. Снова, как давеча в комнате, почудилось, будто кто-то доступный лишь мысли, незримый, окружил со всех сторон, навис и спокойно ждет конца.

Вдали показался прыгающий огонек фары. «Мотоцикл. Динамика, которая на самом деле четырехмерная статика. «Движенья нет», – сказал мудрец упрямо… Мотоциклисту хорошо, он не знает, что движения нет. Тураев прав: чего стоит наша наука, если парадокс Зенона до сих пор не опровергнут! Мотоциклы придумали, самолеты, ракеты… «Мы же видим, как они движутся, воспринимаем, чувствуем!» Но если глаза воспринимают одно, а мысль и воображение совсем иное – что верно? Глазами, ушами и прочими отверстиями мы воспринимаем частности. Мыслью – общее. Общее суть сложение частностей, усреднение. То есть получается, что даже и признание факта движения ничего не меняет: все движения и действия, вся суета жизни усредняются в нуль, в ничто. По большому счету движения нет…»

Чекан откинулся к спинке скамьи, чувствуя холодный пот по лбу. Выхода не было.

Мотоцикл проехал мимо, развернулся на перекрестке, въехал на бульвар и теперь приближался к Борису, в упор светя фарой. «Милицейский патруль, – понял тот. – Вот это да!..» Нервы его напряглись: в воздухе снова явственно повеяло тураевской предопределенностью – и не в идеях, а в плане практическом; Чекан вспомнил даже его образ «принципа наименьшего действия» – движения потока по руслу на уготованной для него местности. Ведь и часа не минуло, как он примеривался взломать киоск, напиться и быть забранным в милицию; если бы он это сделал, то по времени как раз сейчас и должен был по сигналу датчика прикатить за ним патруль. Но он этого не сделал… а патруль вот он!

«Ну что ж, можно и без киоска, – соображал Борис. – Сейчас я с ними заведусь, они меня в коляску, в отделение. Там выяснение личности, протокол, ночь в каталажке в изысканном обществе… Отвлекусь, забуду об этой проблеме, и минет меня чаша сия. Важно одолеть первое впечатление. Похоже, что действительно такое мое «русло» – хоть с киоском, хоть без, – что судьба сама открывает мне спасительную лазейку».

Посланцев судьбы в серой форме было двое. Они заглушили мотор, спешились, подошли. Разговор начали по-простому:

– Ты чего здесь сидишь?

Чекан отворил было рот, чтобы ответить в том же тоне: «А ваше какое дело? Езжайте дальше!» – и затем все пошло бы как по маслу. Но остановило презрение к себе: «Значит, трусишь? Готов юркнуть в любую лазейку от опасных мыслей?.. Может, это и записано на моей магнитной «ленте-жизни»: всегда увиливать, петлять в насекомом страхе противоречий и больших истин? Тогда лучше сразу!..» Борис задумчиво смотрел на рослого сержанта. Вид у того был недовольный: полночи мотаются по городу – и ничего серьезного. Ясно чувствовалось намерение: хоть этого заберем… «Нет, спасибо, ребята, но с вашей помощью мне эту задачу не решить. Мысли может противостоять только мысль!»

И он повел себя очень корректно. Объяснил, что аспирант, живет в общежитии, что не спится, вышел поразмышлять на свежем воздухе. Показал удостоверение. Когда сержант потребовал дохнуть, дохнул с благоговением. Милиционеры завели свой К-750 и укатили.

Борис глядел им вслед, чувствуя, что победил что-то в себе, да и не только в себе. Ведь он должен был сейчас трястись третьим в коляске К-750. В двух вариантах. Туда вело «русло» по принципу наименьшего действия, туда тянулась лента его жизни, туда – все к тому шло. А он – вот он, здесь! Превозмог. Выбрал. Сам так решил. И к чертям предопределенность!

Он вскочил, пробежался в спринтерском темпе по бульвару, вернулся к той же скамье, чувствуя прилив энергии мыслей. «Да-да, конечно, логика, обобщения, третьего не дано… а почему, собственно, не дано? И почему, если уж на то пошло, обобщение всегда для нас более истинно, чем пестрый набор частных восприятии, из которых оно и составляется?»

«Мы – существа, конечные в пространстве и времени. И не такие уж крупные. Ограниченные и смертные, это уж точно. Струйки материи метрового сечения в гигантском временном потоке имени Тураева и Загурского, мир с ними обоими! Вокруг бесконечно сложный, разнообразный мир, который непрерывно накачивает нас впечатлениями. А мы их воспринимаем, запоминаем, сравниваем и обобщаем. Вот в этом все дело: почему обобщаем, зачем это надо? Почему, почему, почему?.. Да потому что часть меньше целого. Целое – весь воспринимаемый мир, малая часть его – мы сами от рождения и до смерти. А то, чем я воспринимаю, обдумываю и запоминаю, малая часть моего существа: другими частями-органами я передвигаюсь, хватаю предметы, перевариваю… работы хватает. Стало быть, природа обобщения – самого главного в разумной деятельности – в конечности нашей. Наш рассудок – продукт нашей ограниченности и малости!»

Борис расхохотался, закинув голову к звездам. Приятно было чувствовать освобождение. Он снова думал напряженно, до стука в висках и пота на лбу – но не было больше паники в мыслях, страха. Он просто не хотел утерять мысль.

«Вот так и получается. Мы вынуждены обобщать, сиречь усреднять, сводить сложное к простому, разнообразнейшую реальность к упрощенной модели. Иначе запутаемся. И кто ловчее это сумеет, кто больший участок мира охватит мыслью, выделит общее, тот и умнее. Такой и авторитетней, он и жить лучше будет… Но сакраментально, что на этом мы и запутались: стали принимать стремление нашего ограниченного ума обобщить-упростить впечатления от мира – за объективную простоту мира. Даже самые сильные умы человечества могли – особенно в эпоху до появления ЭВМ – оперировать только с чем-то достаточно простым и определенным. Вот и хочется нам, ужасно хочется, чтобы все было определенным и простым, чтобы по Аристотелевой логике, где третьего не дано… хотя по опыту знаем, что бывает дано и третье, и седьмое, и… надцатое. Желание простоты мы принимаем за действительную простоту мира: ну, если не в воспринимаемых проявлениях, так хоть в основах своих он должен быть прост. Он обязан быть таким!»

«А между тем мир нам решительно ничем не обязан. Какой есть, такой и ладно, и на том скажите спасибо. Это мы ему всем обязаны. Нет оснований считать, что он устроен просто и разумно, что он вообще «устроен». Больше того, нельзя даже утверждать категорически, что он существует. Да, как это ни неприятно для нашего ограниченного рассудка, но третье дано: мир и существует, и не существует. Он непрерывно возникает в настоящем, исчезает в прошлом, вновь возникает – когда таким же, когда слегка измененным… а бывает, что и вовсе набекрень. Ведь понятие «существования» (а оно, как и все определенные глаголы: есть, наличествует, имеется, – продукт нашего мелкого опыта и ограниченного мышления) строго применимо только к застывшему, неизменному ибо всякое изменение есть крен в сторону исчезновения того, что было, и возникновения иного… Бытие – это Становление».

Тело затекло от долгого сидения. Борис встал, потянулся, огляделся – и вдруг заметил, почувствовал непонятно как, что вокруг него и идет это самое становление, непрерывное сотворение мира жизнью. Действительно, шла к утру живая весенняя ночь. Деревья только прикидывались спящими, а на самом деле пробудились после зимы и сейчас гнали вверх под корой, по всем ветвям и побегам соки – чтобы распуститься, расцвести, дать семена, вырасти выше… жить. «Вот ведь оно – настоящее-то древо познания, – подумал Чекан, – а не сухая коряга. Оно меняется». И легкий ветерок, понял он, лишь для порядка прикидывается движением воздуха от разности температур, а на самом деле он тоже живой, ласково гладит кожу, ершит волосы и юную листву. Жизнь – логически необъясненная и не нуждающаяся в обоснованиях – была во всем: и в ветерке, и в движениях соков в деревьях и крови по жилам Чекана, и в полете планет и звезд.

«Что и говорить, он не очень-то приятен для теоретического мышления, этот мир, который существует-несуществует, в котором ничто строго не задано ни предыдущим, ни последующим и нельзя сбросить со счетов ни случай, ни волю и решение человека, в котором не всегда уместны «потому что» и логические правила игры, в котором противоречия всегда в борьбе и редко в единстве… словом, такой диалектический мир, что хоть ложись и помирай!»

«И они померли, эти трое. И меня едва за собой не потянули, потому что пока я отражал логику тураевской идеи логическим же оружием, я был кандидат в покойники. Померли, потому что верили в свой теоретически безупречный, но все-таки искусственный – а поэтому и мертвый – мир, больше, чем в реальность. Они были разные люди: физик-поэт Тураев, утонченно наслаждавшийся мыслью и загипнотизировавший себя ею, друг-почитатель Загурский, оформитель и популяризатор его. идей, Степан Степанович Хвощ, обойденный в своем стремлении сотрудничать и почитать (и только в последний день своей жизни дорвавшийся до «первоисточника»). Но общим было то, что все трое воспринимали или отвергали новые идеи не только рассудком, но и чувствами, сердцем. Такова специфика работы ученого: долго размышляя над какой-то проблемой, пропитываешься ею. В психологии это явление называют «возникновением доминанты»…

Сейчас Борис, сам того не замечая, размашисто шел посередине пустого шоссе в сторону Катагани.

«Нет, конечно, были и привходящие моменты. Для Тураева – то, что он автор новой теории, автора свое произведение всегда пленяет. Был и момент, воспитавший в нем веру в предопределенность: то, что он Тураев-II, Тураев-младший. Он не хотел быть вторым, искал свой путь в жизни, хотел в летную школу… но батя воспрепятствовал, и он стал наследным принцем в физике. У Загурского – вера в провидческую правоту шефа да плюс впечатление от его смерти: он ведь быстро понял, отчего умер Тураев, не мог не понять. Для Хвоща к пиетету прибавилось впечатление от двух смертей… Мне, бедному аспиранту, в этом смысле вообще полагалось не трепыхаться, сразу заказывать гроб! Но главное, идею, что материальный мир весь сразу записан в геометрическом четырехмерном пространстве, они не могли не принять. Мир должен быть прост – и чем проще идея его устройства, тем она гениальнее. И они сразу впитали в себя некритично образ математического мира, в котором все произошло, книга Бытия написана, прочитана и захлопнута.

Ну а дальше пошла борьба двух доминант: объемлющей мир, отвечающей на все вопросы, пропитавшей психику идеи Тураева (будь она частной, все, пожалуй, обошлось бы) – и столь же всеобъемлющего, извечно пропитавшего нас чувства жизни. Темного, безрассудного – поскольку оно свойственно и червю, и букашке чувства, но бесконечно более мудрого, чем любая логика. Эти доминанты начисто отрицали друг друга. С ощущением предопределенности жить нельзя: либо ты уничтожишь в себе это чувство-мысль, либо она придавит и прикончит тебя… Загурский и Хвощ, наверно, тоже сопротивлялись, оспаривали, действуя обычным оружием ученого, – но от этого идея только сильнее укреплялась в них: до той стадии, когда они каждое свое движение, каждый вздох и удар сердца стали понимать как нечто заданное извне, не свое, мертвое. И это был конец».

Чекан вспомнил, как и сам он несколько часов назад лежал в комнате, постепенно слабея умом и телом, как ледянящая логика идеи Тураева вытесняла жизнь из его мозга, – вздрогнул, зябко повел плечами. Он уже вышел к реке и сейчас с высокого берега видел, как начинается утро: побагровело, накалилось небо на юго-востоке, алые с сизым облака в том месте, где вот-вот должно появиться солнце, встали торчком, будто их расшвырял огненный взрыв. Звезды растворились в голубеющем небе, только Венера блистала правее алых облаков, сопротивляясь рассвету. Город на том берегу, в низине, был залит туманом; из него выступали верхние этажи зданий, заводские трубы да еще всплывали на улицах покатые, как у китов, крыши троллейбусов.

«И ведь как странно выходит, – думал Чекан, наблюдая поднимающееся за домами солнце, – начинает человек подвергать жизнь умозрительному анализу, и все у него не слава богу: то юдоль слез и печали, то «пустая и глупая шутка», а то и вовсе не жизнь, а мертвечина о четырех измерениях, сухое древо. Да ведь вот она, жизнь. Несовершенная, далекая от умозрительных идеалов… так ведь все равно: это же все, что у нас есть! Привет, несовершенное Солнце в лохматых протуберанцах! Здравствуй, пыль, попираемая ногами! Привет и вам, розовые волнишки на реке! Здравствуй, Жизнь – волна становления, здравствуй, мир существующий-не-существующий! Меняйся дальше, ничего, мы уже привыкаем. Ты не познаваем до конца – тоже ничего, значит, будет еще много «кризисов физики» и иных наук; так даже интересней, многосерийной. Окостенелое застывшее знание опаснее всех кризисов… Привет, ветер, листья на деревьях, привет, река! Нет никого, кто намертво предписал, как вам дуть, шелестеть, течь… как шагать мне. Потому что в свободе воли Жизнь, в стремлении и движении вечном. И да будет так!»

Через мост полз на эту сторону первый погромыхивающий трамвай. Поднявшееся солнышко пригревало. Борис размеренно потянулся, зевнул и зашагал к трамвайной остановке. Ему необыкновенно захотелось спать, а бояться теперь было нечего.

– Как – все? – разочарованно воскликнет иной читатель, измерив взглядом остаток текста. – А где еще один труп? Было обещано четыре. Деньги обратно!

…Нет, но окровожаднели ныне читатели (они же зрители) до последней крайности. Ведь каких людей положил – и без единого выстрела, и не ради каких-то там банкнот или бриллиантов, а во имя идеи… и все мало? А мысли, а коллизии, а пейзажи, а восход солнца, а… нет, им подавай труп.

Ну ладно. Пятьдесят три года спустя доктор физико-математических наук, профессор в отставке Борис Викентьевич Чекан, простудившись зимой на рыбалке, умер от коклюша.

Как говорил самый проницательный персонаж данной истории Андрей Аполлонович Мельник: «Все, между прочим, умрем – так, значит, это самое!»

ВСТРЕЧНИКИ

Не желающий делать ищет причину, желающий сделать – средство.

Арабская пословица

I. СУЕТА ВОКРУГ БАЛЛОНА

– …Все блокировано. Лаборатория опечатана, уцелевшие спят. Труп Мискина в холодильнике. Близкие еще ничего не знают. Хорошо, что дело случилось вечером, после рабочего дня, – иначе изолировать происшествие было бы гораздо труднее.

– Плохо, что это вообще случилось, – внушительно заметил крепкий голос на другом конце провода.

– Это само собой. Но я с точки зрения практической.

– Доложите план.

– Забросим кого-то на полсуток назад – Возницына или Рындичевича. За секунду до взрыва Емельян Иванович будет отвлечен… окликом, телефонным звонком, просто возгласом – так, чтобы он повернул голову в сторону. И взрыв его не заденет. Самое большее снимет скальп. Потеря небольшая, так у него и снимать-то нечего. Впредь будет наука – не пренебрегать техникой безопасности.

– Э, нет! – возразил крепкий голос. – Это не план. Никаких взрывов больше. Вы что – такой взрыв в лаборатории!

– Извините, Глеб Александрович, но иначе невозможно. Иначе никак! Вы же знаете методику: реальность исправляется по минимуму. Это и согласно науке, да и практически полезно: несчастный случай сохраняется в памяти его потенциальных жертв как осознанная возможность – чтобы дальше глядели в оба, не допускали…

– Артур Викторович! Я это знаю, понимаю и целиком «за» – во всех случаях, кроме данного. Академик Мискин должен быть возвращен к жизни целым и невредимым. То есть ни он, ни другие участники опыта не должны подвергнуться опасности, которая неизбежна при новом взрыве. Следовательно?..

– Да… черт побери! – гладкое лицо Артура Викторовича, моего шефа, багровеет.

Я кладу параллельный наушник (параллельное слушание и даже запись на пленку всех переговоров по телефону или по рации у нас в порядке вещей – необходимо для экономии времени) и машу на Багрия газетой: остыньте, мол. Он сверкает на меня глазами…

Слишком высокое начальство Глеб Александрович товарищ Воротилин, чтобы на него повышать голос; да к тому же еще наш куратор и перед всеми заступник.

Артур Викторович прав, но и тот прав: все-таки академик Мискин – не утопший мальчишка и не замерзший на дороге пьяница.

…Вчера вечером в одной из лабораторий института нейрологии ставили опыт на собаке. Какие-то зондовые проникновения в ганглии, в нервные узлы – смесь акупунктуры и вивисекции; я в таких вещах, по правде сказать, не очень, мне оно ни к чему. Опыт ставил сам Мискин, директор института, великий нейрохирург и лютый экспериментатор. Как нейрохирург он в самом деле величина мирового класса – их тех, чьи операции над нервными центрами близки к божественному вмешательству: и слепые прозревали, и паралитики отбрасывали костыли. Если мы не поправим дело, завтра что-то подобное напишут в некрологе о нем.

Опыт вели микроманипуляторами в камере под высоким давлением инертно-стимулирующей смеси; собака была предварительно вскрыта и укреплена там. Баллон, в котором была эта смесь, и рванул, когда Мискин слишком нетерпеливо-резко крутнул его вентиль. Предельно заряженные баллоны, как и незаряженные ружья, стреляют раз в год. Емельяну Ивановичу снесло полчерепа; собака в камере погибла от удушья. Остальные двое: лаборантка и инженер-бионик, ассистент Мискина, – отделались ушибами.

С недавних пор любая подобного рода информация о несчастьях в нашей зоне передается прежде всего (милицией, скорой помощью – всеми) именно Глебу А.

Воротилину – негласно и лично. Он наделен (тоже негласно – это первая специфика наших работ) правом либо предоставить делу идти обычным порядком, либо, взвесив шансы, передать его нам. Больших дел у нас на счету… раз – и обчелся; пока отличались все больше на утопленниках, подтверждали принцип, отрабатывали методику. Вот узнав этой ночью о несчастьи с Мискиным, Глеб А. рассудил, что скорая помощь там уже не поможет, милиция вполне потерпит, – и дал знать нам.

– Случай, Глеб Александрович, – раскаленно произносит между тем в трубку Артурыч, – есть, как известно, проявление скрытой закономерности. И нет более яркой иллюстрации к этому положению, чем данный факт. Вы бы поглядели акты о нарушении ТБ в институте, чего тут только нет! – Багрий потрясает кипой бумаг на столе, как будто Воротилин может их видеть. – И рентгеновские облучения сверх норм, и пренебрежение правилами работы со ртутью, незаэкранированные ВЧ-установки, работы в лабораториях ночами поодиночке. А помните тот случай три года назад, когда сгорела в кислородной камере женщина-врач!..

(Да, было и такое – в подобном опыте, только оперировать нужно было вручную. Заискрил регулирующий давление контактор в камере – а много ли надо чистому кислороду для пожара! Не успели и камеру разгерметизировать… Громкое и печальное было дело, весь город жалел об этой 28-летней симпатичной женщине. Инженер, собиравший установку, получил три года за то, что не додумался поставить электронное реле).

Все это произошло давно и уже необратимо.

– И за всем этим неявным образом одна и та же фигура – Мискин! – продолжает Багрий. – Его напор, экспериментаторский азарт и ажиотаж, картинная жертвенность… сам рискует и людей без нужды под удар подставляет. Вот и напоролся – и напоролся, многоуважаемый Глеб Александрович, именно потому, что ему всегда сходило с рук. Так что я не для своего удовольствия хочу с него скальп снять – для его же пользы. Это оптимальная вариация! А вы и теперь, в таком деле требуете для него поблажек!..

– Разделяю ваше беспокойство, Артур Викторович. Если вы вернете Мискина к жизни, ему будет строго указано. И стружку снимем, а может быть, и скальп. И тем не менее с вашим планом я не согласен, – голос Воротилина, не утратив ровности, стал более крепким. – Никаких взрывов, травм, контузий! Поищите возможность более круто обогнуть реальность. Это вполне в ваших силах. И не теряйте времени. Все!

Багрий-Багреев (такова полная фамилия нашего шефа; а мы, бывает, добавляем еще «Задунайский-Дьяволов»; ему с нами хорошо) тоже бросает трубку и облегчает душу в выражениях отнюдь неакадемических.

– Ай-ай, – раздается от двери, – а еще человек из будущего! Оборачиваемся: в дверях стоит худощавый, но плечистый мужчина с тонким носом и волевой челюстью на удлиненном лице; он улыбается, обнажая крупные зубы. Те же и Рындичевич Святослав Иванович – он же Рындя, он же Славик, он же «поилец-кормилец».

Он сразу включается в дела: перематывает и тотчас прослушивает на двойной скорости запись разговора с Воротилиным, одновременно просматривает бумаги об Институте нейрологии, о Мискине… Багрий тем временем меряет комнату короткими шажками, изливает душу в пространство:

– И сюда проник протекционизм! Как же – Мискин, светило и бог, ни один волосок не должен более упасть с его лысины! Но это же не Мискин – это Пугачев Емельян Иванович, Стенька Разин, Чингисхан нейрологии. В белом халате на белом коне – вперед, во славу науки!..

Я слушаю не-без удовольствия: Артурыч в возбуждении умеет говорить красиво.

– А что, можно и без взрыва… – Рындичевич выключает магнитофон, снимает наушники.

– Можно-то можно, да какой толк! Та же закономерность проявит себя в следующих опытах – снова что-то случится, да не только с ним.

– Ну, восстановим еще раз и еще… – невозмутимо ведет Рындя. – Будем отрабатывать методику на Мискине с сотрудниками – не все же на утопленниках.

Начальство требует. Наше дело петушиное: прокукарекал, а там хоть не рассветай.

Багрий останавливается, смотрит на него – и переключает свой гнев:

– Циник вы, Святослав Иванович! И кстати об утопленниках: грубо работаете, опять жалоба на вас. От дамочки, мамаши того мальчишки, коего вы изволили ремнем выпороть на прошлой неделе. Я, мол, его в жизни пальцем не тронула, а тут посторонний ремнем, душевная травма. Хорошо, конечно, что с фарватера их прогнал, но зачем бить! Мой Юрик зимой бассейн посещал, уплыл бы вовремя и сам… Вот так!

– Дура… – Славик темнеет лицом. – Уплыл бы! Всплыл бы – верней, половинки бы его всплыли. Это ж нашли место для игры – фарватер, где то «ракета», то «комета»! Меня не за такое пороли!

– И вырос человек! – поддаю я. Рындя косит глаза в мою сторону, но пренебрегает.

…Трое ребятишек купались в сумерках в уединенном месте; да еще в «квача» затеяли – нырять и ловить друг друга. Прошла «комета» – одного не стало. Эта махина и не почувствовала на 70-километровой скорости, как ее подводное крыло, заостренное спереди на нож, рассекло мальчика. Двое других встревожились, побежали на спасательную станцию. Оттуда дело перешло к нам… Случай простой, Рындичевич сместился на 6 часов – и появился на берегу за четверть часа до «кометы»; разделся, заплыл, выгнал мальчишек из воды, а потенциального покойника отпорол брючным ремнем. Но ведь в окончательной-то реальности ничего и не произошло. Мамаша права.

– На меня пеняете, а сами? – Рындя переходит в наступление. – Ваши-то намерения насчет скальпа академика чем лучше?

– М-м… – Артур Викторович не находится с ответом. – Так, кстати, о нем – какие предложения?

– Облить Емельяна Ивановича перед опытом эмалевой краской, – предлагаю я невинным голосом.

Рындичевич, наконец, поворачивает ко мне свое волевое лицо.

– Ты, я гляжу, сегодня в хорошем настроении. Даже слишком. Я несколько конфужусь. Он прав: человек погиб, да какой – надо спасать. Выработался у меня за недолгое время «милицейский профессионализм», надо же. С одной стороны спокойное отношение к несчастьям, которыми мы занимаемся, необходимо для успеха дела, для устранения их; а с другой – это ведь все-таки несчастья. Зубы скалить ни к чему.

А настроение (тоже прав Рындя) в самом деле хорошее. И потому что сейчас майское раннее утро, розовый восход, предвещающий хороший день. (Это по случаю неприятности с Мискиным мы собрались здесь так рано.) И вообще мне 25 лет, я здоров и крепок телом, в личной жизни несчастий пока не было, занимаюсь интересным делом – чего унывать-то! Но и резвиться не следует, верно.

Однако Багрий уже услышал про краску:

– Вот и с краской этой, Святослав Иванович… грубо, грубо! Нет, вам серьезно надо думать над такими вещами, над стилем. Неартистично все как-то у вас получается. Работать над собой надо.

– Как работать-то? Скажите – буду.

– Ну… классическую литературу читать – ту самую, что в школе проходили да все мимо. Серьезную музыку слушать: Бетховена, Чайковского, Грига…

Живописью интересоваться.

Славик молчит, но смотрит на шефа такими глазами, что все ясно и без слов: ну, какое отношение могут иметь к работе классические романы и всякие там Бетховены, Чайковские!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю