Текст книги "Алгоритм успеха (сборник)"
Автор книги: Владимир Савченко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
– Завтра еще один некролог будет, – меланхолично заметил Коломиец, – о Степане Степановиче Хвоще, ученом секретаре института.
– Фью-у! – присвистнул Чекан. – Руководство Института теорпроблем – все подряд! То-то всякие сплетни гуляют; что покушение, диверсия, что прокуратура ничего найти не может… А секретарь нашей кафедры Галина Сергеевна, напротив, уверяет, что всех уже арестовали.
– Какое покушение, кого арестовали! – досадливо скривился Стась.
– Погодь, а почему ты в курсе? Тебе что, поручили расследовать?
– Угу… – Коломиец решил не уточнять, как вышло, что ему «поручили».
– Иди ты!.. – умилился Борис. – Ну, молоток, поздравляю, такое дело доверили! Далеко пойдешь.
– Может быть, даже слишком далеко, – вздохнул Стасик. – Как говорится, на легком катере к такой-то матери.
– Ото, а что это ты так? То-то я заметил, что походка у тебя не наша.
Мимо проходила официантка. Коломиец тронул ее за рукав: «Еще бутылочку, пожалуйста» – и за второй бутылкой, как на духу, рассказал все приятелю.
– Ну, дела-а… – протянул Чекан. – Такого еще не бывало. Верно я тебе говорил про подспудное кипение страстей в науке – за внешним-то бесстрастием. Не совсем он психически устойчив, научный мир. Узкая специализация! Вообще любая ограниченная цель – будь то даже научное творчество, поиск истины деформирует психику. Но не до такой, простите меня, все же степени! Бзик – это понятно, это бывает. Но чтобы наповал… Стась, может, здесь что-то не так, а?
– Что не так?
– Не знаю… Слушай! – У Чекана зеленовато блеснули глаза. – Дай-ка мне эти тураевские бумаги, а?
– Что?! Иди-иди… – Коломиец даже переложил портфель с соседнего стула себе на колени. – Не хватало еще, чтобы ты на этом деле гробанулся. Что я твоим родителям скажу!
Но Борис уже воодушевился и теперь всю свою эмоциональную мощь, которую перед этим расходовал вхолостую, на абстрактную – без фамилий и юридических фактов – критику положения в своей науке, он направил на ясную и близкую цель: заполучить заметки. В паре Борька – Стаська в школьные времена он был заводилой, товарищ ему во всем уступал, и сейчас он тоже рассчитывал на успех.
– Да бро-ось ты, в самом деле, внушили вы там себе бог знает что! – начал он. – Ну посуди трезво, если способен: вот я сижу перед тобой – молодой, красивый, красномордый… и оттого, что прочту какие-то бумажки, вдруг околею?! Анекдот!
– Те были не менее красивы, чем ты. А Хвощ так даже и красномордый.
– Ну хорошо, – зашел Борис с другого конца. – Ты-то сам прочитал эти бумаги.
– Конечно, и не раз.
– Ну и жив-здоров? Температура, давление, пульс – все в порядке?
– Э, так ведь я другое дело. Я не физик.
– Нет, дубы вы все-таки там, в прокуратуре, извини, конечно, – сил нет! Что твой шеф, что ты. Для вас все физики на одну колодку – вот и поделили мир на две неравные части: одни, физики, прочтя заметки Тураева, все понимают и умирают, а другие, нефизики, ничего не понимают и остаются живы. Боже, как примитивно! Ведь в физике столько разделов, направлений…
Коломиец, хотя сердце его по-мальчишески таяло, когда Борька устремлял на него просящие зеленые глаза, решил быть твердым как скала.
– Между прочим, пока так и было, физики, прочтя, умерли, нефизики остались. И не заговаривай мне зубы, Борь, ничего не выйдет. Для тебя – именно для тебя, с твоим богатым воображением – эти записи губительны.
Чекан даже изменился в лице.
– Ы-ы-ы!.. – сказал он, выпячивая челюсть. – Вспомнил, тоже мне!
…Десять лет минуло, но и до сих пор Борис менялся в лице при упоминании о его «богатом воображении». Дело было так: девятиклассники Чекан и Коломиец, отправляясь на первомайский школьный бал, выпили – и по неопытности перебрали. На балу они вели себя шумно, скандально, были с позором выдворены, а день спустя их отчитывал директор Александр Павлович (в кулуарах – Аляксандра Шастой Беспошшаднай). «Сколько вы пропили-то?» – поинтересовался он напоследок. «Три пятьдесят», – ответил Стась. «Вот видите, – Аляксандра Шастой поднял палец, – на эти деньги вы могли съесть килограмм сливочного масла!» И как только он это сказал, серо-зеленый от похмельных переживаний Борис шумно стравил на ковер в директорском кабинете… Потом он оправдывался, что виной всему было его богатое воображение: как представил, что ест этот килограмм сливочного масла, да еще без хлеба, так и не сдержался. Отсюда и пошло.
– Вспомнил, нашел довод… – укорял он теперь Стасика. – С тех пор мы, я полагаю, повзрослели, поумнели, научились владеть собой. Я так точно. И сейчас, Стась, говорю тебе без дураков, перед тобой сидит диалектический оптимум.
– Это ты, что ли?
– Именно я. Я – физик-квантовик, с теориями пространства-времени знаком постольку-поскольку, для общего развития… хотя и лучше тебя, разумеется. То есть в достаточной степени лучше, чтобы понять суть заметок Тураева, но явно недостаточно, чтобы, даже если следовать твоей с Мельником кошмарной теории, от этого прыгнуть в ящик и захлопнуть над собой крышку. Усвоил?
– Ага. Вообще в твоих доводах что-то есть, – сказал Коломиец. – Мы действительно упростили деление до физиков и нефизи– ков, это примитивно, ты прав. Вот и надо будет найти кого-то с таким диалектическим оптимумом и дать ему на заключение.
– Так ты уже нашел, чудило! Давай… – Борис протянул руку к портфелю.
– Э, нет, Борь, только не тебе! Физиков много, а ты для меня один.
– То есть… ты нахально заимствуешь подсказанную тебе идею, а меня побоку! Не уважаешь… не желаешь уважить меня как специалиста? – Чекан потемнел.
– Да уважаю, не сердись ты! Рискованно же очень.
– Понимаю: заботишься о моей жизни, а заодно, и о своем прокурорском будущем. Ну, так считай, что лично для тебя я уже покойник. Меня не было и нет. Девушка, получите!
Ну, если Борька потребовал счет, это серьезно. Коломиец заколебался:
– Да погоди ты, погоди… Ладно, – он раскрыл портфель, – с собой я тебе их не дам, а здесь прочти. Ты сейчас пьян, многого не усвоишь.
И он начал по листику выдавать Чекану конспект Загурского, а затем и заметки Тураева; прочитанное тотчас забирал назад. Правда, когда дошло до гибельных тураевских листков, Стасик заколебался; но от выпитого в душе распространилась томность и беспечность, недавние сомнения показались ему самому блажью: что от такого может случиться! Недаром же говорят в народе: от слова не станется.
К концу чтения Борис несколько раз поворачивал голову к деревьям за барьером павильона: клену и липе в молодых листиках, смотрел на них с каким-то новым выражением лица.
– Да-а… – протянул он, возвращая Стасю последний лист. Действительно, копнул под самые корни. Есть над чем поломать голову. Совершенно новый поворот темы!
– А конкретней? – придвинулся к нему Коломиец.
– Что – конкретней? Вот теперь возьму и умру, ага!
– Ты так не шути, пока что счет 3:0 не в нашу пользу. По существу можешь что-то сказать?
– Понимаешь… – Борис в затруднении поскреб плохо выбритый подбородок. Так сразу и не выразить. Ну, первую часть этой идеи, что в конспекте Загурского, я и раньше знал. Вся физическая общественность нашего города о ней знает, споров и разговоров было немало. Но ведь это только присказка, вернее сказать, интродукция – а самая-то сказка в последних записях Тураева. Шур Шурыча. Верно, есть там нечто такое… с жутинкой. Да еще и впечатление от его смерти ее усиливает. – Чекан задумался, встряхнул кудлатой головой. – Поэт все-таки был Александр Александрович, именно физик-поэт, физик-лирик, хотя журналисты по скудости ума и противопоставляют одно другому. Он умел глубоко почувствовать физическую мысль, дать зримый и чувственный образ проблемы. И там есть… особенно дерево это. Я вот теперь смотрю, – он снова оглянулся на деревья, – ведь действительно все ветки сходятся с соблюдением законов сохранения «масс» и «импульсов». И где были мои глаза раньше! Вот голова была у человека, а?
– Так ну?.. – вел свое Стась. – Отчего он помер-то?
– Я ж говорю, он был физик-лирик, да еще с креном в гениальность… возможно, от этого, – рассеянно сказал Борис. – Вот как по-твоему, чем был бы Тураев, если отнять от него, от его богатой личности, все привнесенное физикой: знания, идеи, труды… ну, само собой, приобретенные благодаря знаниям-идеям-трудам степени, должности, награды, славу… даже круг друзей и знакомых? Чем? И не тот молодой Саша Тураев, который хотел в летчики пойти, да папа не пустил… интересная, кстати, подробность! – а нынешний, вернее сказать, недавний. А?
– У него был значок «Турист СССР», – подумав, сказал Стась.
– Вот видишь! Теперь понимаешь?
– М-м… нет.
– Вот поэтому ты до сих пор и жив! – Чекан поднялся. – Ну, мир праху физиков-лириков! – Он подал руку Стасику. – За меня можешь не волноваться, лично я физик-циник и ничего на веру не принимаю. Пока!
И удалился задумчивой походкой в сторону проспекта Д. Тонко-пряховой, предоставив Коломийцу расплачиваться за обед; последнее было справедливо, поскольку Стась получал рублей на тридцать больше.
Следователь Коломиец с беспокойством смотрел ему вслед. «Ну, если и с Борькой что-то случится – сожгу бумаги. Сожгу и все, к чертям такое научное наследие!»
Согласно медицине йогов для исцеления какого-то органа надо сосредоточиться на нем и думать: я есть этот орган. Некто пытался таким способом подлечить сердце, сосредоточился… и ошибочно подумал. «Я есть инфаркт».
Хоронили с музыкой.
К. Прутков-инженер. Из цикла «Басни без морали»
Как мы чувствуем мысль?
Мысль материальна. Не вещественна, но материальна; может быть, это какое-то поле, поле информации. Этого, однако, мало: далеко не все материальное мы чувствуем. Не чувствуем, например, вакуум, физическое пространство – необъятный океан материи, в котором подобно льдинкам (или пене?) плавают вещественные тела. Мысль мы тем не менее чувствуем, хоть и непонятно: как и чем? Вот свет мы отличаем от тьмы и один цвет от другого всякими там колбочками-палочками, крестиками-ноликами в сетчатке глаз; звуки от безмолвия – тремя парами ушей: внешними, средними и внутренними. А мысли от бессмыслицы мы отличаем… шут его знает, каким-то волнением души, что ли? Хотя опять же – что есть «душа»? Это термин не для строгих рассуждений. Для научных исследований в ходу термин «психика»; это, правда, та же самая «душа», но по-древнегречески. Древним грекам дано… И все-таки мысль материальна настолько материальна, что тем же диковинным прибором, волнением души, мы можем измерить количество мысли (аналог количества информации): серьезная, глубокая мысль вызывает изрядное волнение в душе (в психике? в подкорке?..). Мелкая же, пустяковая мыслишка такого волнения вызывает.
Или, может быть, мера мысли – это мера ее новизны?.. Туманно все это, крайне туманно. Но туманно по той причине, что мы не знаем самих себя.
Борис Чекан лежал на тахте в своей комнатке на первом этаже аспирантского общежития – лежал, уставя взгляд в сумеречный потолок, по которому время от времени проходили световые полосы от проезжавших по улице автомобилей, и тоскливо думал, что эту ночь ему вряд ли удастся пережить.
…Конечно же, он сразу, как сухой песок влагу, впитал все новое из заметок Тураева; расчет Стася, что спьяну он не вникнет, был наивным. В памяти запечатлелось все, хоть цитируй. Но тогда, по первому впечатлению, он воспринял преимущественно образную сторону идеи покойного академика и понял его чувства. Поэтому и высказал Стасику, что Тураев-де был физик-лирик, увлекаемый в неведомое своим чувственным поэтическим воображением, – а его-де, Б. В. Чекана, физика-циника, ниспровергателя основ и авторитетов, этим не проймешь. Знаем мы эти академические штучки!
И проняло. Да и не могло, собственно, не пронять, по той простой причине, что понятия «пространства», «времени», «тел», «энергий», «полей» были для него – с тех пор, как всерьез занялся физикой, – далеко не академическими. Он чувствовал все это, специально тренировал себя, чтобы объять мыслью и воображением физическое пространство вокруг себя – с телами, искривляющим метрику полем тяготения и электромагнитной рябью от радиопередач; логическое, рассудочное восприятие мира для него, как и для Тураева, давно сомкнулось с чувственным.
И сейчас молодой и красивый физик-циник, не верящий в божественную природу законов мира (наука, она ничего на веру не принимает!), был далеко не краснолиц и вообще чувствовал себя худо. Он с нарастающим отчаянием понимал, что идею Тураева, его образ холодного математического четырехмерного пространства, в котором все уже произошло, движения и существования всех тел сложились в ветвистые «древа», местами проникающие друг в друга и переплетающиеся сетями взаимодействий, – этот образ вовсе и не требуется принимать на веру. К нему ведут не навеянные минорным тоном заметок (и даже не фактом смерти академика) чувства, а логика.
«Тоже мне, логическое «древо смерти» имени академика Тураева! сопротивлялся Чекан, мобилизуя весь свой сарказм и иронию. – «Анчар» в новой редакции! «К нему и птица не летит, и зверь нейдет…» Так ведь потому и не летит, выходит, птичка, что она уже пролетела. Мимо. И зверь тудыть… и вихорь черный… все. Нет, но постой: мир существует в пространстве и во времени – общепризнанный факт. Стало быть, мир четырехмерен. Однозначность моего существования (равно как и каждой клетки моего тела, как и всего на свете!) в пространстве в каждый момент времени – тоже факт, доказанный и опытом прошлого, да и всей совокупностью знаний о мире (без него вообще не было бы определенных знаний). То есть этот факт включает в себя все. А однозначность сия и есть ветка, или побег, или спиральный вьюнок – на «древе Тураева». Но… а что «но»? Нет никаких «но», все логично и ясно. Эмоции излишни».
Борис вдруг почувствовал, что логически он уже мертв. Да что там мертв – и не существовал никогда. Все, что он считал своей жизнью, своим прошлым и настоящим, достигнутым – задано заранее, как и «будущее». Только и того, что будущего он не знает, хотя… догадывается. «Повесился бы ты лучше на своем «древе логического познания» около дачи, Шур Шурыч, – со злостью подумал он, чем такие вещи писать! Раз все одно помер. Двоих утянул за собой. А теперь вот и меня…»
Мысли запаниковали, шарили по закоулкам мозга в поисках хоть какого-то опровергающего довода – страх, прикидывающийся мыслями. И не находили ничего.
Он, Борис Чекан, аспирант двадцати семи лет, нарисован в четырехмерном пространстве вместе со всеми своими предками – от обезьян и палеозавров этакой вихляющей (от опасных взаимодействий), меняющей объем и форму-гиперсечение вещественной кишкой, которая то соединяется, то ответвляется от других подобных кишок-траекторий-веток и от которой, в свою очередь, ответвляются (точнее, ответвлялись у предков, поскольку он сам-то еще холост) побеги-отпрыски. Эта траектория его существования петляет по пространственной поверхности гиперсечением-планетой, которая, в свою очередь, вьется вокруг еще более толстой пылающей гипер-трубы Солнца. И все это течет в четырехмерном океане материи неизвестно куда.
«Не течет, в том-то и дело, что не течет! Так-то бы еще ничего, у каждой струйки-существа была бы возможность как-нибудь подгрести в свою пользу, вильнуть и увильнуть… Все уже состоялось, в этом проклятие тураевской идеи. От палеозавра с веснушками вдоль ушей и копыт – что было, то было – через питекантропа и нынешнего почти кандидата наук – и далее до конца времен. Тело-Я считает, что выбирает свой жизненный путь среди других существ, кои так же о себе мнят… а все это понарошку, иллюзии. Путь уже выполнен. Не эскиз, не набросок-план на бумаге, а сам жизненный путь – от начала и до конца! «Твой путь окончен. Спи, бедняга, любимый всеми Ф. Берлага!» Это уже не Пушкин, Ильф и Петров. Шутка. Какая злая шутка!..»
Борис вспомнил, что именно такой была последняя запись Тураева, и у него похолодело внутри. Сейчас он был Тураевым, который три ночи назад искал и не нашел выхода из тупика, в который сам себя загнал мыслью… покойным Тураевым. Он сейчас был и Загурским, и Хвощом, которым вот так же, ночью, после прочтения заметок академика и логичных размышлений открылась ледянящая душу истина, что их жизни – это не их жизни, их как личностей с интересами, стремлениями, делами, чувствами, жаждой счастья, со всем, то составляет жизнь, – нет и не было. Тоже покойные Е. П. Загурский и С. С. Хвощ. «Твой путь окончен…»
«Погоди, но почему же из всей этой тягомотины, из безличия так отчетливо выделяется миг Настоящего? В нем сосредоточены почти все наши переживания… Этого Тураев своим «древом» не объясняет. Недоработочка. Здесь… ага, здесь вот какая модель подошла бы: жизнь – магнитофонная лента, на которой все уже записано. Когда ее прокручивают, она «живет» – живет сейчас, именно в том месте, которое проходит мимо магнитной головки. Это ее «настоящее», то, что перемоталось на левую бобину, «прошлое», а на правой – «будущее». Лента тоже может считать себя самостоятельным существом (или головка?..), которое «выбирает» и «решает», что дальше прозвучит из динамиков: слова или музыка, даже какая именно… она может даже считать в самообольщении, что мелодии и их красивое звучание – это она сама «делает», а шумы, хрипы, искажения – это от стихии или даже от чьих-то интриг. А все записано на ней. Вот так и в нас, в нашей жизни? Боже мой!..»
Чекан сел, провел рукой по лицу. Он внес и свою лепту в идею Тураева, надо же, хотя стремился опровергнуть. Вот это да! «Не оставить ли и мне заметки?..» Он попытался рассмеяться, но тотчас оборвал дико прозвучавший в темной комнате неуместный смех. Если он подумывает о предсмертных записях на манер тураевских, это не смешно. Это значит, что он в душе уже смирился с неизбежной кончиной.
И показалось вдруг Борису, что окружающая тьма, подсказав ему последний вывод, теперь терпеливо и холодно ждет его конца.
«Да нет, постойте! Я вам не Загурский и Хвощ, пиететствовавшие перед великим авторитетом! Какого дьявола я должен соглашаться с этим идеальным геометрическим миром, в котором мы записаны линиями-траекториями в застывшей материи?.. Ах, эта вера в формулы, это поклонение числам, циркулю и линейке! (В самой сварливости, с которой Чекан оспаривал идею, содержался немалый истерический испуг.) По этим идеалам получается, что из меня незримо торчит сейчас еж координатных осей: влево-вправо, вверх-вниз, вперед-назад и в прошлое-будущее. А что, если в будущее ось не торчит? Если вся материя, все бытие наращивается со мной в будущее? Очень просто!.. Постой: наращивается. Значит, есть куда наращиваться. Значит, будущее уже есть – материальное будущее, ибо иных не бывает. М-да…»
Он снова лег, закинул руки за голову.
«Ну а если мир не четырехмерен? Это ведь только мы сами замечаем четыре измерения, да и то четвертое для нас как в тумане… Пятимерен! Тогда то, что застыло по нашим четырем, может свободно изменяться-развиваться по пятому. Эге, в этом что-то есть!.. – Борис оживленно приподнялся на локте, но тут же и опал. – Ничего в этом нет. Все рассуждения для пяти, – шести– и вообще N-мерного мира точно таковы, как и для четырехмерного. И даже для трех– и двухмерного. Мир существует в таком-то количестве измерении – значит, все в нем уже есть. Свершилось. Мир существует, этим все сказано».
И чем глубже проникал Чекан в тураевскую идею (а чтобы оспорить, надо сначала понять), тем основательней увязал в ней мыслями, чувствами и воображением. Как муха в липучке. Как лось в болоте, от каждого рывка погружающийся все глубже. Скоро он совсем обессилел, не мог более мыслить крупно, вселенскими категориями; в голове возникал то образ черного, сухого, многоветвистого древа в серой пустоте, то образ сетей из магнитных лент каждая пробегает мимо своей магнитной головки Настоящего. «И зачем только я окликнул сегодня Стаську? – подумал Борис в вялой тоске. – Э, чушь: окликнул Стаську!.. Все записано: материальная ветвь-траектория моего наименования пересечется сегодня с траекторией, помеченной индексами «Коломиец С. Ф.», обменяется с ней некой информацией, а потом начнется необратимый процесс ее усвоения: воспоминания, обдумывания, оспаривания, дополнения… Пытаясь опровергнуть, только обогатил и развил эту мысль – на свою погибель. Чего ж тебе еще?..» Он лежал, чувствуя, как расслабившееся тело холодеет, деревенеет. Сердце билось все медленней. Дыхание слабело. Мыслей больше не было; чувство жалости к себе пробудилось на миг, но и его тотчас вытеснило: «И эта жалость записана…» На потолке желтым мечом прокрутился отсвет автомобильных фар, за окном проурчал мотор. «И это записано: и сама машина, и мои наблюдения отсвета ее фар. И то, что я об этом думаю… и даже то, что думаю, что я об этом думаю, – и так далее, по кругу. Выхода нет. Действительно, какая злая бессмысленная шутка – самообман жизни. Околевать, однако, пора…» Эта последняя мысль была спокойной, простой, очевидной. «Твой путь окончен. Спи, бедняга, любимый всеми… На надгробии, впрочем, напишут не «Ф. Берлага», а «Б. В. Чекан» с годами рождения и смерти – но это тоже все равно». В этой мысли не было юмора. Ничего не было.
Сейчас Борис находился в том, переходном от бодрствования ко сну, состоянии дремотного полузабытья, когда наша активная «дневная личность» постепенно сникает, а «ночная» – личность спящего живого существа, проявляющая себя во снах, – еще не оформилась. Это состояние безличия, как известно, наиболее близко к смерти.
Стасик Коломиец бежал через ночной город, путаясь в полах незастегнутого плаща, искал огонек такси. Шел третий час ночи, машин не было, трамваев и троллейбусов и подавно, и он то бегом, то скорым шагом одолевал квартал за кварталом по направлению к университетскому городку.
…Вернувшись домой после встречи с приятелем, он уже собрался было лечь спать, но, волнуемый нераскрытым делом, полистал учебник криминалистики. И набрел в нем на раздел «Психический травматизм», набранный мелким шрифтом, каким набирают места, необязательные для изучения. В вузе и потом Коломиец не раз собирался прочесть его, но все оказывалось недосуг. А теперь заинтересовался.
Авторы раздела анализировали случаи обмороков, истерических припадков и даже помешательств от внезапных сообщений о несчастьях, якобы приключившихся с близкими или с имуществом потерпевших; они рассматривали и еще более интересные случаи травм или болезней, образованных внушением: дотронутся, например, до кожи впечатлительного человека кончиком карандаша, а скажут, что горящей сигаретой, – и пожалуйста, у него на этом месте возникает ожог. Не обходили они молчанием и те – редкие, к счастью – случаи, когда эффект внушения или самовнушения приводил к смерти. («Не переживайте, мамаша, сказал молодой врач пожилой мнительной женщине, которая подозревала у себя все сердечнососудистые недуги, – мы с вами умрем в один день». И случилось такое, что именно у него был скрытый порок сердца – и от внезапного приступа он умер во время приема. Женщина в этот день как раз пришла закрывать бюллетень, но как только узнала о смерти врача, тут же скончалась сама.)
Исследуя эти факты, авторы обращали внимание на то, что во всех случаях серьезные биологические изменения происходили в организме от информации, то есть от чего-то совсем невещественного и не несущего энергии; при этом главным оказывалась уверенность потерпевших в истинности сообщения.
«Елки-палки, а ведь это, кажись, то! – воспрял духом Коломиец. Психические травмы, психические яды – лишь другое название таких явлений: болезненное воздействие информации на организм человека. Суть в том, что человек глубоко убежден в истинности этой информации, верит в нее. И если она серьезна… а уж куда серьезней, общие представления о пространстве и времени, о жизни нашей как части жизни вселенной! Идея Тураева обнимает все это, логически объединяет – и все равно ложна, ошибочна. Да, так. Не знаю, как с точки зрения логики, но, если глядеть прямо, – не могут от правильной идеи о жизни, о мире люди, понявшие ее, отдавать концы. Ну, не могут, и все!.. Наука вещь правильная – может быть, даже слишком правильная, чрезмерно правильная… правильнее самой жизни: и тело в ней, в науке, материальная точка – хотя оно вовсе не точка! – и формы строго математические, и траектории… а они на самом-то деле не совсем такие, а бывает, что и «совсем не». Где-то я читал, что ошибочен чрезмерный объективизм, чрезмерный рассудочный рационализм. Наверно, так и есть: ведь наука, научное познание – это часть жизни; а не жизнь – часть науки!.. Идея Тураева охватывает все – но есть что-то мертвящее в ее чрезмерной правильности, в безукоризненной логичности. И этим она, видимо, настолько противоречит самой сути жизни, что… совместить одно и другое организм не может? Не у меня, правда, не у таких, как я. Мой организм смог, вынес, потому что мне эта теория, по правде сказать, до лампочки: я без нее обходился и далее проживу. А вот для них…»
«Да у него, почитай что, и не было жизни, помимо науки: все отнимал «демон проблем», – сказал ему тогда о Тураеве Евгений Петрович. И Борис толковал, что если отделить физику, то от личности А. А. Тураева мало что останется. И сам Загурский был таков же, и Хвощ – проблемы и идеи физики были их личными проблемами, наполняли жизнь. Вот для таких, вкладывавших в это душу и сердце, идея Тураева и обладала, наверно, убийственной силой. Вот они и… постой, а Борька?!»
И здесь Стасиком вдруг овладело то самое предчувствие, что и вчера, когда он, отдав бумаги Хвощу, покидал Институт терпроблем. Оно-то и швырнуло, его в ночь, на пустые улицы.
«Ой-ой-ой-ой!.. – мысленно причитал он, пересекая Катагань по пешеходному мосту. – И как это меня с пьяных глаз угораздило! Поддался его напору. Физик-циник, как же! Бахвал он, мне ли это не знать? «Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана…» – и тому подобное. Ранимый, впечатлительный – мне ли не помнить, как он переживал скверные оценки, подначки ребят! И воображение у него действительно плохо управляемое, ай-ай-ай!.. А главное, он из того же куста, из теоретиков, которые постоянно такими вещами заняты… и пытаются во все проникнуть путем логических построений, моделей и математики. По разговору сегодняшнему видно было, что Борька всю душу вкладывает в поиск физических истин, ой-ой-ой! Как же это я?..»
Стась и сам не знал толком, зачем бежит и как сможет помочь Чекану. Просто хотелось быть рядом, убедиться, что он по-прежнему жив-здоров, или хоть растормошить, отвлечь, потрясти за плечи: брось, мол, сушить голову над этим!
В университетский городок он прибежал в начале четвертого. Все окна пятиэтажного корпуса аспирантского общежития, включая и окно Бориса на первом этаже, были темны; входные двери заперты. Стасик, подходя к окну Чекана, на минуту заколебался: «Ох и обложит он меня сейчас крутым матом. Ну да ладно…» Он постоял под открытой форточкой, стараясь уловить храп или хоть дыхание спящего. Ничего не уловил. «Тихо дышит? Или укрылся с головой?..»
Коломиец негромко постучал костяшкой пальца по стеклу: та! та! та-та-та! это был старый, школьных времен условный стук их компании: два раздельных, три слитных. Прислушался – в комнате по-прежнему было тихо. Сердце Стасика заколотилось так, что теперь он едва ли услышал бы и свое дыхание. Та! Та! Та-та-та!!! – громче, резче. И снова ничего.
Тогда он забарабанил по раме кулаком, уже не по-условному.
– Борька! Борис! – Голос Коломийца сделался плачущим, паническим. Открой, Борь!..
В комнате этажом выше зажегся свет, кто-то высунулся, в окно, рявкнул сонно и хрипло:
– Чего шумишь? Пьяный?
– Чекан здесь живет, не переселили?
– Здесь. Но раз он не отзывается на твой грохот, значит, его нет. Зачем всех будить! – Окно захлопнулось.
Стасик в растерянности стоял под окном. Все внимание его сейчас сосредоточилось на окурке, лежавшем у водосточной трубы. Окурок был соблазнительно солидный, свежий. Он поднял его, достал из кармана плаща спички, закурил, затянулся со всхлипом. «…Значит, его нет, – вертелось в голове. – В каком только смысле – нет?»
Докурив, стал ногой на фундаментный выступ, ухватился за раму и, вспомнив мимолетно, что недавно в сходных обстоятельствах ему доводилось уже так делать, взобрался на окно. Просунул в форточку голову, зажег спичку. Трепетный желтый огонек осветил приемник, полки с книгами, стол, два стула, неубранную измятую постель. В комнате никого не было.
Пахло серой.
…Автор сожалеет, что приходится описывать всю историю сразу, а не по частям, обрывая повествование на самых интересных местах. Не те времена: выкладывай до конца, иначе никто не примет написанное всерьез, не выручат ни образы, ни мысли… То ли дело было в прошлом веке! Вот, скажем, история Татьяны Лариной и Евг. Онегина – ну, помните, она написала ему письмо, а он приехал в их усадьбу в гости, а она испугалась и убежала в сад, а он тоже вышел в сад прогуляться. И…
…прямо перед ней,
Блистая взорами, Евгений
Стоит подобно грозной тени.
И, как огнем обожжена,
Остановилася она.
А далее читателю, нетерпеливо предвкушающему сцену объяснения, автор преподносит:
Но следствия нежданной встречи
Сегодня, милые друзья,
Пересказать не в силах я;
Мне должно после долгой речи
И погулять, и отдохнуть;
Докончу после как-нибудь.
И это «после как-нибудь» растягивалось – и в силу творческой несуетности автора, и из-за слабого развития в те времена полиграфической промышленности на добрый год.
Или вот еще – это когда уже Евгений принялся ухаживать за замужней Татьяной, прикатил, улучив момент, к ней домой выяснить отношения:
…Но шпор незапный звон раздался,
И муж Татьянин показался.
И здесь героя моего
В минуту злую для него,
Читатель, мы теперь оставим
Надолго… навсегда.
Вообще вклад А. С. Пушкина в развитие детективного жанра не оценен еще по достоинству, как-то прошло это мимо критиков и литературоведов.
Неплохо бы, конечно, по примеру классика поманежить читателя годик-другой, придержав окончание этой истории, – да где там! Забудут, в кино пойдут. Так что ничего не поделаешь: сейчас будет хватающая за душу развязка с участием доблестных работников милиции.