Текст книги "Алгоритм успеха (сборник)"
Автор книги: Владимир Савченко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
ЖИЛ-БЫЛ МАЛЬЧИК
Мене, текел, фарес.
Надпись на заборе
I
В центре Москвы, где люди торопятся, чтобы поскорее выбраться из уличной сутолоки, в длинном и запутанном переходе под площадью 50-летия Октября – с выходами наверх на улицу Горького, на проспект Маркса, на площадь Революции, к гостинице «Националь» и еще куда-то, со спуском в метро и с бесчисленным количеством указателей, в которых не так-то легко разобраться приезжему человеку, – так вот, в этом подземном царстве стоял в белесом газосветном мареве обтекаемый людскими потоками лоточник. Этот немолодой представительный мужчина с ласковым проницательным взглядом из-под черных бровей предлагал авторитетным, лекторским голосом свой товар – книгу в серо-зеленом переплете:
– А вот новая книга, очень интересная! Называется «Книга жизни», автор товарищ Неизвестных. Цена восемьдесят пять копеек, детям до шестнадцати лет не рекомендуется. Незаменима для чтения в поезде, в аэропорту, в очереди на прием, а также и дома. Осталось всего двадцать экземпляров… «Книга жизни», очень интересно и смело написанная! Касается актуальных вопросов жизни, проблем любви, семьи и работы…
Прохожие – из тех, кому недосуг толкаться по книжным магазинам, останавливаются, слушают, некоторые берут. Тем более что осталось двадцать экземпляров: потом будешь искать – не найдешь.
Петр Иванович, заведующий лабораторией одного НИИ, расположенного в тысяче километров от столицы, командированный на десять дней в министерство, тоже взял: Он еще вчера завершил свои дела, загодя отметил убытие, попредавался всем маленьким радостям командированного: объездил магазины, накупил множество мелких вещей, которые только тем и были хороши, что о них потом можно сказать: «В Москве купил, в фирменном магазине на Таганке…» – и сейчас направлялся в аэропорт.
Трудно определить, что именно побудило Петра Ивановича купить «Книгу жизни». Возможно, поддавшись рекламным увещеваниям лоточника, он купил ее просто как хорошую вещь, потому что по внешнему виду книга была действительно хороша: элегантный переплет из тканевого картона, тисненного под крокодилью кожу, броские огненные литеры названия по диагонали от нижнего левого угла, доброкачественная печать на гладкой плотной бумаге; словом, было в облике книги что-то солидное, академическое, а Петр Иванович как мало искушенный в современной книжной продукции человек был уверен, что не станут же так издавать какую-нибудь чепуху. А возможно, дело решило то, что командировка прошла на редкость удачно: и тему утвердили, и с заместителем министра Петр Иванович беседовал (и, кажется, запомнился тому, в хорошем плане запомнился). Поэтому и настроение у него было радужное, легкое. «А, кутить так кутить! решил он, отдавая продавцу деньги. – В крайнем случае окажется кстати, если подведет погода и придется загорать во Внукове».
Но погода оказалась летной, и в девять вечера Петр Иванович уже открывал двери своей квартиры. Телеграммы он, как обычно, не дал (он делал так из соображений. супружеской бдительности, равно как и никогда не говорил, на какое время уезжает: чтоб ждали). Он сразу убедился, что дома все благополучно. Добродетельный запах вывариваемых для холодца свиных ножек, запах семейного уюта, разумной экономии и неугасимой мечты о «Жигулях» (была такая мечта) встретил его с порога. Жена хлопотала на кухне, сын пятиклассник Андрюша – готовил уроки.
До купленной в Москве книги он в тот вечер так и не дотронулся. А раскрыл ее только на следующий день, когда, выкупанный, обласканный, ухоженный, прилег после завтрака в своей комнате на диване с намерением основательно отвлечься от столичной суеты, командировочных и служебных забот.
«Жил-был мальчик, – прочитал Петр Иванович на первой странице. – Когда ему исполнилось три года, родители подарили ему трехколесный велосипед, и он катался по квартире из одной комнаты через прихожую в другую и обратно. Комнаты казались ему необъятно большими и высокими…»
«Приятное начало, – отметил Петр Иванович, – в самый раз для отдохновения». Он на секунду смежил веки, припоминая свой первый велосипед – с желтым деревянным седлом и желтыми же ручками; он тоже гонял на нем по квартире и даже ухитрялся падать, переезжая порог… Надо же, до сих пор помнится!
«…Квартира, где жил мальчик с мамой, папой и двумя старшими сестрами, находилась в бельэтаже старого дома. Кроме двух комнат и прихожей, ей принадлежал еще большой деревянный балкон, заросший от земли до крыши диким виноградом. Другие квартиры дома выходили во двор с несколькими старыми, уже не родившими яблонями, с сараями и общей деревянной уборной у оврага. Но во двор мальчика по малости лет не пускали…»
(«Да, да… вот теперь таких дворов почти нет, вывелись. Остались разве что в маленьких городах, где не развернуто еще строительство. А жаль, это был свой мир, своя территория для детей – и, кстати, она неплохо отдаляла их от тлетворного влияния улицы».)
«…Играл мальчик – иногда с сестрами, а чаще сам – на балконе. Более всего он любил выглядывать оттуда, не идет ли отец. Когда отец – плотный мужчина в очках – показывался, возвращаясь с работы, вдали, на неизведанной и таинственной улице, мальчик прыгал у перил и звонко кричал: «Папа идет! Папа идет!» А однажды мальчик услышал от судачивших под балконом женщин слово «идиёт», запомнил, решил, что так действительно лучше звучит, и, увидев следующий раз отца, закричал: «Папа идиёт! Папа идиёт!» – за что тотчас и получил встрепку от мамы…»
«Что такое?» – Петр Иванович сел. Ему стало не по себе.
Ведь это же было с ним! И как он выглядывал отца, и встрепка, и старшие сестры… и балкон их, и отец был именно такой. Что это – совпадение? Не очень-то вероятное.
«…Во дворе, куда мальчика стали пускать на другое лето, жили его сверстники: Коля, сын дворничихи, и Вика, дочь шофера дяди Лени…» («Точно», – отметил Петр Иванович, ощущая сердцебиение.) «Этот дядя Леня был для мальчика самой значительной после отца фигурой. Он приезжал во двор на грузовике, позволял детям забираться в кузов и в кабину, а иногда под хорошее настроение и прокатывал их по улице. Машины тогда были редки, и все в них казалось чудом: и рукоятки в кабине, и сигнал, и рык мотора, и восхитительный, ни с чем не сравнимый запах бензина. Наверное, с тех пор и закрепилась у мальчика тяга ко всяким механизмам, машинам, устройствам.
А еще жил во дворе инвалид, продавец Гаврилюк со скрипучей и громыхающей ногой-протезом. Сверстника Колю иногда лупцевала мамаша-дворничиха: взяв за руку, гоняла вокруг себя туго скрученным полотенцем».
Теперь Петр Иванович четко видел и двор с зеленой травой, в которой они находили вкусные «калачики», и судачащих соседей, и кореша Кольку, который мчит по орбите вокруг разгневанной мамаши, вопия и прикрывая ручонкой попку, а они с Викой стоят в стороне. Им и жаль Кольку, и понятно, что мамаша – она вправе, и радостно от сознания, что это происходит не с ними;
«…Еще жили во дворе, во флигеле. Дина Матвеевна и ее сестра, две старые девы, знающие по-французски. Мальчику пошел пятый год, когда умерла сестра Дины Матвеевны. Это была первая смерть на его памяти. Нельзя сказать, чтобы она произвела на мальчика тяжелое впечатление, но разговоры детей и взрослых, их натуральная или показная скорбь, приготовления к похоронам – все это возбудило в нем интерес. Ему захотелось доказать, что он умеет скорбеть не хуже, а лучше других. И когда похоронная процессия из их двора направилась вверх по улице к кладбищу, он шел не в ней, а в стороне от толпы, всхлипывал без слез, причитал и не забывал примечать, какое впечатление это производит на публику. Впечатление было не совсем то, какого он ждал: дети смотрели на него с недоумением, а взрослые неодобрительно.
Но эта черта: производить впечатление, стараться (даже с ущербом для самоуважения) нравиться другим во всех обстоятельствах, работать на публику прорезавшись в нежном возрасте, сохранилась у мальчика на всю жизнь. И многое из того, что он сделал (а равно и того, что не решился сделать), было следствием ее…»
Петр Иванович вздохнул, поморщился, снова вздохнул. Сомнений не было: он читал книгу о себе. «Что же это такое?!» – в панике спрашивал он. А глаза бежали по строчкам, всматривались в них, как в неотвратимую опасность.
Трудно описать, что творилось сейчас в душе Петра Ивановича. И вспомнилось ясно, как все было; и возникло горделивое чувство, что вот мол, у него в руках книга не о ком-то, а о нем самом. Было и полнейшее недоумение, откуда все стало известно-не с его же слов, никому он не рассказывал о себе такие подробности! «И зачем все это?!» И мелькало недовольство оценкой, которую автор уже успел ему дать по мелкому поводу, по поведению на похоронах, оценкой, допустим, в какой-то мере и не вздорной, но, простите, одно дело, когда я сам так себя оцениваю, а иное – когда посторонний человек, да еще не в разговоре с глазу на глаз, а в книге, которую все могут читать! «И почему именно обо мне?» И в то же время казалось естественным, что именно о нем.
Вряд ли можно сравнить с чем-либо те сложные и сильные чувства, которые испытывает человек, читая напечатанное о нем самом, – особенно если он к этому не привык и не сам организовал публикацию. А сейчас в нервно листающих страницы руках Петра Ивановича находилось нечто большее, чем обычная публикация, – это он чувствовал.
В смежной комнате послышались мальчишеские голоса. Это Андрюшка вернулся из школы и, как обычно, с приятелями. «Ма, я буду во дворе!» – «Только далеко не убегай, скоро обедать». Голоса стихли, хлопнула дверь. Петр Иванович все это воспринимал и не воспринимал: он был в ином времени.
«…Отец был командиром РККА, но вскоре ушел в запас, стал работать заготовителем. Летом он иногда брал мальчика с собой в поездки по области – и это были самые счастливые недели. Ехать в телеге, которую тянет великолепное животное «коняка» – ее можно для лихости хлестнуть кнутом, можно прокатиться на ней верхом. Поля, пруды, рощи, речушки, яблоневые сады, утки, запудренные мукой люди на мельницах, баштаны, рожь, с головой скрывающая человека (однажды он заблудился в ней). И главное: папка, лучший человек на свете. Как-то в дороге они остались почти без харчей; отец научил мальчика готовить «допровскую» тюрю: в кружку с водой накрошить хлеба, добавить постного масла, посолить… и не было ничего вкуснее этой тюри!
Там, в глубинном селе, и застала их на второе лето война. «Киев бомбили, нам объявили…» Мама-она как раз приехала навестить их – подняла плач, перепутав Киев с Харьковом, где у родственников гостила старшая дочь.
Война. Парень-тракторист развернул на одной гусенице свой трактор, выпечатал в грязи веер, на полном газу рванул вперед, по представлениям мальчика – прямо на фронт. За трактором, воя и заламывая руки, бежала распатланная старуха.
Война. По забитым беженцами дорогам они вернулись в город. На следующий день отец пришел в командирской форме, в пилотке, с наганом в кобуре и даже с котелком у пояса. Котелок он подарил мальчику. Велел матери готовиться к эвакуации и сразу уехал – принимать батальон.
Война. Перечеркнутое крест-накрест – белыми полосами бумаги на оконных стеклах – мирное благополучие. Первые бомбежки, их пережидали в дворовом подвале, где раньше хранили картошку и капусту. Панические сверхдешевые распродажи вещей, которые никто не покупал.
Отец появился через две недели. Осунувшийся, усталый. Посадил их в бушующий, переполненный эшелон и ушел – на этот раз навсегда…»
В гостиной снова раздались голоса, на этот раз женские: жена и ее знакомая Марьмихална вкладывали весь нерастраченный в семейной жизни темперамент в обсуждение какого-то животрепетного вопроса. Не сойдясь во взглядах, кликнули Петра Ивановича, их доброжелательного и ироничного арбитра. Тот не отозвался. «Отдыхает, – сказала жена. – У него была трудная командировка в Москву, в министерство». Женщины понизили голоса.
А Петр Иванович читал-видел-вспоминал.
…Как они приехали в чужой город, в серый домишко на окраине, принадлежавший дальним родичам, в скандалы от начавшейся нужды, тесноты, неустройства. И четвероюродного племянника Котьку-ремесленника, который кричал: «Понаехали на нашу голову!» – и лупил мальчика.
…Как он ощущал постоянный голод, а потом уже и не ощущал, потому что желание есть стало привычным – на всю войну и первые годы после нее-состоянием.
…Как к соседям пришло письмо, что их хозяин ранен, и соседская девчонка плакала, а они, мальчишки, смеялись над ней, потому что чего ж плакать, если теперь ее отец вернется, хоть и без руки. И он тоже смеялся над ней и завидовал ей – потому что им уже пришла похоронка.
…Как выглядел с выползшей на бугор окраины город во время ночных налетов: его кварталы освещены сброшенными на парашютиках с немецких бомбардировщиков ракетами-«люстрами», в разных местах вспыхивают разрывы, алеют пожарища, грохочут с близкого аэродрома зенитки.
…Как немцы подступили и к этому городу, и пришлось вместе с негостеприимными родичами двинуться в теплушках дальше на восток.
– О! – услышал он, вздрогнул, поднял голову: рядом стояла жена. – Я думала, ты уснул, а ты читаешь. Интересная книга? Из Москвы привез? Дай посмотреть.
– Нет, нет! – Петр Иванович едва удержался, чтобы не спрятать книгу под себя. – Потом. Чего тебе?
– Ух… какой ты все-таки! – У жены обидчиво дрогнули полные губы, – Чего, чего… Обедать пора, вот чего.
– Обедайте, я не хочу.
– Новости! – Жена повернулась, ушла, громко затворив дверь.
«…В забайкальском селе, куда загнала их война, среди мелкорослых, но ловких мальчишек царили свирепые нравы. «Ты, Витек, боисси его?»-«Не… А ты»? – «Я?! Этого выковыренного!» Вопрос решала драка. Равных не было: или ты боишься, или тебя боятся. Никогда мальчику не приходилось так часто драться, «стукаться», как в эти годы. Впрочем, несмотря на скудное питание, он был довольно крепким и рослым – драки получались. Он даже стал находить молодеческий вкус в этом занятии.
Был мальчик Боря из смежного класса, тоже эвакуированный, черноволосый и черноглазый, с подвижным, как у обезьянки, лицом. Его мальчишки особенно не любили, после уроков налетали стаей: «Эй, выковыренный!» – и ему приходилось либо удирать, отмахиваясь сумкой, либо защищаться. Он предпочитал последнее, благо по неписаным законам драться можно было только один на один. «Стукался» он тоже неплохо, но место его в мальчишеской иерархии «боисси – не боисси» было еще неясно – для установления его надо передраться со всеми…»
Подойдя к этому месту, Петр Иванович начал болезненно морщить лицо: не надо об этом, зачем! Он ведь забыл про это.
«…Наш мальчик хоть и не имел ничего против Борьки, но, стремясь не выпасть из общего тона, тоже приставал к нему, дразнил. Как-то зимой их свели: «Ты его боисси?» и т. д. Мальчик замахнулся на Борьку сумкой с книгами; тот, уворачиваясь, поскользнулся, упал.
– Ах ты… – И наш мальчик выругался тонким голосом, неуверенно и старательно выговаривая поганые слова. Вокруг захихикали.
Мальчик ждал, пока Борька поднимется (лежачего не бьют), и увидел его глаза. В них было и ожесточение, и одиночество, и тоскливая мольба: не надо! Было видно, что ему не хочется вставать со снега, продолжать драку. Мальчик на миг смутился: ему тоже не хотелось драться, было одиноко и противно среди ожидающих звериного зрелища сверстников. Но он не дал волю чувствам: могли сказать «боисси», а кроме того, он понимал, что сильнее и победит. Драка продолжилась, мальчик разбил Борьке нос, тот заплакал.
Долго после этого мальчику было жаль Борьку, было неловко перед ним, хотелось сделать что-то доброе. Но ничего доброго он ему не сделал; наоборот, обращался с ним, как и подобает победителю, сурово и презрительно. А в черных глазах Борьки был укор, потому что он все понимал, только не умел сказать, как не сумел бы выразить словами свои переживания и сам мальчик.
Пожалуй, это был первый случай, когда мальчику представился выбор: поступить по совести, по своим чувствам – или как другие…»
IIПетр Иванович читал книгу весь субботний день, неспокойно проспал ночь, дочитывал первую половину воскресенья. Он осунулся за это время, почти не переставая курил, даже забыл побриться. Жена спрашивала, что с ним да не заболел ли он. Петр Иванович отговаривался пустяками.
И чем ближе к концу книги, тем чаще в его уме вставал вопрос: как же теперь быть-то?
Нет, книга не выставляла его в каком-то там особенно темном свете, не нарушала пропорций между положительным и отрицательным, не разоблачала его серьезные проступки (да нечего было и разоблачать). В ней просто излагалось все так, как есть. Любопытно (Петр Иванович только потом, задним числом, обратил внимание на эту особенность), что книга повествовала почти без общих картин, без каких-либо уточняющих подробностей-только о том, что сам помнил и без нее. Вот не помнил он, к примеру, как звали ту давно усопшую сестру Дины Матвеевны, – хотя ведь звали же ее как-то! – и, в книге ее имени не было. В то же время книга не была дотошным протокольным изложением, она и обобщала, проводила параллели, делала выводы, но опять же на основании того, что он без нее знал и помнил.
Все было в книге. И как там, в Забайкалье, он с приятелем Валеркой бежал из пионерлагеря, как шли тридцать с лишним километров лесными дорогами в станицу-просто для романтики, но и не без расчета: бежали в последний день, потому что романтика романтикой, а казенными харчами пренебрегать нельзя. Как вернулись с матерью и сестрами в свой разрушенный город, и он воровал по мелочам на базаре: где кусок макухи, где картошку, где кусок хлеба с прилавка; как учились в полуразваленной школе в третью смену и какой поднимали дружный вой, когда среди урока гас свет…
Петр Иванович листал страницу за страницей. Все здесь было описано: как после войны постепенно выравнивалась жизнь, как мальчик рос, набегал с ребятами на чужие сады, дружил, влюблялся, учился танцевать «шаг вперед два шага вбок» – танго; как страдал от мальчишеской неполноценности, от плохой одежды, как кончил школу, уехал учиться в Харьков в политехнический институт, как двигался с курса на курс, преуспевал в общественной работе, как защитил диплом и приехал сюда работать, как женился и как сделал первое изобретение, как погуливал в командировках, как продвигался по, служебной лестнице, с кем дружил и с кем враждовал… Словом, как. из мальчика на трехколесном велосипеде превратился в того, кто он ныне: в Петра Ивановича, приметного в институте специалиста, умеренного семьянина, среднего инженерного начальника, сильного-по мнению других и по собственному тоже – и умного человека.
И вот сейчас этот сильный (по мнению других, да и по собственному) человек сидел, ошеломленно уставя взгляд на окно, за которым сгущались фиолетовые сумерки, и соображал, что ему делать. Топиться? Вешаться? Подавать в суд? Или наскоро собрать чемоданчик и бежать в места, где у него нет ни родственников, ни знакомых?
Самым оглушительным было то, что его жизнь со всеми делами, поступками, мотивами этих поступков, со всеми устремлениями, расчетами, тайнами-его личная жизнь, до которой никому не должно быть дела, – теперь станет достоянием всех. «Постой, – попытался успокоить душу Петр Иванович, – да ведь имени моего и фамилии в книге нет. И город, где я родился, не назван, и тот, где живу, тоже… Ах, да, это-то и самое скверное, что нет! Было бы-подал бы на автора в суд, потребовал бы доказательств, которые никто представить не сможет. Какие в таком деле могут быть доказательства, кроме моей памяти! А так – надо прежде самому доказать, что речь здесь обо мне, то есть еще более выворачивать себя наизнанку да срамиться. А с другой стороны, попадется эта книжка моим знакомым – опознают. Быстренько приведут в соответствие то, что им обо мне известно (сам рассказывал), с написанным здесь… и будут подначивать, кивать, перемигиваться: он, дескать. Как голенький. Ах, черт!..»
Петр Иванович потер виски, которые начало ломить, прошелся по комнате. «Ну, узнают… а что они, собственно, узнают? Что я такого сделал? Как я, когда учился в вузе, против Костьки Костина выступил? Этот Костька тогда согрешил с сокурсницей и уклонялся законно сочетаться с ней, а я на комсомольском собрании требовал его за это исключить… Так ведь я про это и, не очень скрытничаю, дело давнее. Не раз под откровенность с выпивкой рассказывал друзьям-знакомым: вот-дё какой убежденный и прямолинейный, нетерпимый дурак был! Да и время было такое… Или про то, как я после активного участия в кампании, чтобы все выпускники ехали по назначению, дважды переиграл свое назначение, чтобы попасть сюда, в новый институт? Так ведь тоже не скрывал. И были основания, иначе не направили бы. Про всякие дела здесь, в институте? Так все мы их делаем в меру своих возможностей – и все у всех на виду. Эх… все это так да не так».
Не был он никогда наивным прямолинейным дурнем. И о сокурснице знал все от самого Костьки, сочувствовал и завидовал ему. А когда дело всплыло, отшатнулся – и не потому что вдруг прозрел. И когда Костька просил, чтобы он, факультетский деятель, порадел ему как-то, поручился бы, помог, потому что в кампанейский разгул его тогда заодно выгоняли и из института, – он, Петр Иванович, не поручился и не помог. Себя и других убедил, что все правильно, человек схлопотал по заслугам, и только в подсознании осела смутная, не выраженная словами мысль, что суть не в том.
А книга как раз и выражала словами то, что накапливалось где-то в подсознании, чувствовалось, учитывалось, но не осмысливалось. Словами! – вот что было неприятней всего. По ним выходило, что и убеждения, и принципы, и приличия, которые соблюдал Петр Иванович, он соблюдал как правила игры и менял соответственно тактику игры, когда менялись правила. Цель же игры была простая: выделяться и жить получше, жить получше и выделяться. А для этого надо было держаться в струе, да не просто держаться, а расторопно, с инициативой, чтобы струя не только влекла – выносила вперед. Для этого надо было, повинуясь биологическому инстинкту, сторониться слабых или даже добивать их-не по-крупному, разумеется, а в пределах правил игры. А все сложные чувства, которые возникают, мешают вести игру, – в подсознание. Туда их, чтобы не доводить до обнаженной словесной ясности.
Теперь же слова были найдены. Они находились в согласии с теми чувствами досады, неловкости, недовольства собой, душевной усталости и настороженности, которые накапливались в Петре Ивановиче годами, – в таком согласии, что об иной трактовке себя, своей сокровенной прежде сущности не могло быть и речи. «Я теперь сам перед собой как голый», – расстроенно подумал Петр Иванович.
Но почему про него? За что? Ведь и другие не лучше, у всех, наверно, есть что-то потаенное, все грешны. За что же именно его кто-то неизвестно как выбрал в подопытные кролики? И как это сделали-то, как подсмотрели в его память? Телепатия, что ли? И ведь не то даже страшно, что он голый, а – голый среди прилично одетых. «Ведь это же… как бишь слово-то, еще на матюк похоже? – ага, эксгибиционизм! Пусть бы автор обнажал себя, если ему охота. Меня-то зачем? Нашли тоже злодея! Ну, стремлюсь жить получше. Так ведь потому и стремлюсь, что плохо жилось. Но других не тесню, не обираю. И дело делаю».
Он поморщился, вспомнив, что и делам его в книге была иная мера. То, что Петр Иванович считал наиболее значительным в своей жизни, что возвышало его в собственных глазах и глазах окружающих: свои научные работы и изобретения, самостоятельное руководящее положение, равно как и то, что он хороший мужчина, сына-наследника имеет, – трактовалось так, будто все это не столько он сделал, сколько с ним сделалось. Есть у него способности, отменная память, желание работать, есть где и над чем вести исследования – вот и результаты. И достигнуты они благодаря той же наклонности Петра Ивановича выделяться: чтобы знакомые говорили о нем, что он «голова» и «может», чтобы он сам думал о себе, что «голова» и «может», чтобы скорее превзойти Ивана Петровича, который много о себе мнит, и т. д. Мужские же качества и наследник – :»то и вовсе от природы.
А вот дела – мелкие, даже не дела, пшик один, говорить не о чем, – оставшиеся лишь досадным мусором в памяти: реплика на каком-то совещании, умолчание в тех случаях, когда надо было сказать правду, которую только он знал и мог сказать, мелкие житейские передергивания, идея, которую забросил (было: увлеченно и возвышенно размышлял над ней полгода, потом спохватился, что она может отнять и полжизни, выбросил из головы, занялся тем, что в руки давалось), – все это «Книга жизни» рассматривала подробно. И выходило по ней так, что эти «мелочи» представляют собою те ничтожные, в доли градуса отклонения, из-за которых ружье, исправно стреляя, в цель не попадает.
«…С годами ямочки на щеках мальчика обратились в резкие складки. Он все еще считает себя привлекательным, хотя волевое, энергичное выражение держится на его лице, лишь пока он рассматривает себя в зеркало. Знакомые же видят перед собой полуинтеллигентного горожанина: короткий, слегка вздернутый нос, скверно выбритые и оттого кажущиеся нечистыми щеки, брюзгливо выпяченные губы, прямоугольные очки, прямые темные и не весьма опрятные волосы…» – растравляя душу, вспоминал Петр Иванович обидные строки из книги.
«Он уже почти всегда говорил и поступал с умыслом, поэтому ему трудно было поверить в чью-то искренность. Даже о девушке, которая по-настоящему полюбила его, он думал, что она лишь стремится выскочить за него замуж…» Петр Иванович стиснул челюсти. Было, было! И он испугался тогда, потому что у них могло получиться слишком уж по-настоящему, не так, как у всех. Ее звали Валькой, и было это… Э, было, да сплыло!
«Значительности ради он полюбил фотографироваться «на фоне»: на фоне дизель-электрохода «Украина», на фоне Главного Кавказского хребта, на фоне импульсного синхроноскопа…»
– Как бишь там дальше-то? – Петр Иванович полистал книгу, нашел: «…он-и Большой театр, он-и ростральные колонны, он с женой – и Петр Первый с лошадью…» – Постой, постой!
Не было в книге раньше этих слов «он с женой – и Петр Первый с лошадью»! Или запамятовал? Да нет же, не было, не мог он такую хлесткую фразу проглядеть или забыть. А вот она – есть. И действительно, имеется в семейном альбоме такая фотография, щелкнул их с Люсей фотограф-пушкарь в Ленинграде на фоне Медного всадника. Петр Иванович как раз сейчас, листая книгу, вспомнил об их прошлогодней поездке, и вот…
«Уф-ф! Уж не схожу ли я с ума? – Он отложил «Книгу жизни». – Эх, да не в этом дело, совсем не в этом. Выходит, я просто старался показаться себе и другим сильнее, чем я есть, умнее, чем есть, благополучнее и счастливее, чем я есть, – и здорово преуспел в этом занятии. А сам совершал обычные поступки под давлением обстоятельств, приноравливался, а не сопротивлялся. Принимал то, что со мной делалось, за то, что я делаю. «Двигал науку…» – не я ее, а она меня двигала, а я лишь выбирал легчайшие способы возвыситься над другими, оставаясь слабым, мелким и даже не слишком порядочным человеком. Был и остался слабым ребенком, которому, как и всем детям, хочется быть сильным или хотя бы казаться таким…»
Петр Иванович задумчиво взял книгу, открыл ее на последних страницах, прочел эти только что подуманные им мысли, которых в тексте прежде не был о, и даже не подивился этому обстоятельству.
«Почему же так получилось, что стыдно теперь читать о себе? Ну, детские годы-ладно, преобладает инстинктивная жизнь, рефлексия. Но ведь дальше-то я понимал! Чувствовал что к чему. Почему же мне, как маленькому, надо было все сказать, выразить словами: что хорошо, что плохо, что можно, что нельзя? А если не сказано что-то чувствуемое, то, значит, его и нет, можно не принимать во внимание. А оно есть… И ведь мог бы прожить иначе, чтобы нечего было стесняться, нечего таить: читайте, люди! Но кто ж знал, что будет такая книга? Вот-вот, в этом и дело: тогда бы я расстарался… – Петр Иванович невесело усмехнулся. – А как мне теперь быть?»
Черт, и как раз сейчас!..
Его охватила тяжелая досада. Именно сейчас, когда наладились как будто приятные отношения с заместителем министра и когда при первом же случае перестановок в институте. у него есть верный шанс подняться в завотделы! А тут такое… И не вспомнилось Петру Ивановичу, что всегда его жизнь наполняли лихорадящие «как раз сейчас»: как раз сейчас, когда надо добиться хорошего назначения, как раз сейчас, когда надвигается сдача темы, как раз сейчас, когда подходит очередь на квартиру, как раз сейчас, когда надо двигать диссертацию… – и вечно он был в мыле от житейской гонки. «Как-раз-сей-час, как-раз-сей-час», – отстукивал по незримым рельсам вагон его жизни, создавая иллюзию, будто смысл только в движении, и чем быстрее движение, тем больше смысла.