Текст книги "Русская литературная усадьба"
Автор книги: Владимир Новиков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Слепнево
Русская поэзия может похвастаться великолепной супружеской парой: Гумилев и Ахматова. Вообще союз двух равновеликих по одаренности творческих личностей – величайшая редкость. Ларионов и Гончарова в России, Перси Биш Шелли и Мэри Шелли, Роберт Браунинг и Элизабет Баррет-Браунинг в Англии, Роберт Шуман и Клара Вик в Германии; кажется, этим список и кончается.
Гумилев и Ахматова с первых же шагов в поэзии обрели широкую славу. Но он заплатил за это жизнью, она – долгими годами гонений и вынужденного молчания. Удивительно, но людьми они были очень разными – и это бросается в глаза. Гумилев – офицер, путешественник, с головы до ног европеец; Ахматова – замкнутая безбытная затворница, только в стихах отдающаяся «половодью чувств». Под многими ее лирическими откровениями первого периода (до начала 1920-х годов) стоит место написания – Слепнево. Этого достаточно, чтобы заинтересовать любого книгочея. Но надо сразу сказать, что Слепнево – прежде всего факт биографии Гумилева, а его жена появилась в усадьбе позднее (уже после его путешествия в Африку).
Гумилев никогда не воспринимал Слепнево как родное гнездо. Впервые он приехал сюда в 1908 году, когда ему было уже двадцать два года. Усадьба перешла к его матери и ее двум сестрам после смерти жены их брата, контр-адмирала Льва Ивановича Львова. Свое первое впечатление поэт выразил в следующих стихах:
Вот парк с пустынными опушками,
Где сонных трав печальна зыбь,
Где поздно вечером с лягушками
Перекликаться любит выпь.
Вот дом, старинный и некрашеный,
В нем словно плавает туман,
В нем залы гулкие украшены
Изображением пейзан.
Мне суждено одну тоску нести,
Где дед раскладывал пасьянс
И где влюблялись тетки в юности
И танцевали контреданс.
И сердце мучится бездомное,
Что им владеет лишь одна
Такая скучная и томная,
Незолотая старина.
Действительно, Слепнево никоим образом не напоминает блестящие усадьбы екатерининского и александровского времени. Это скорее дача эпохи «вишневого сада». В семнадцати верстах от уездного города Бежецка на вершине холма стоял главный дом деревенского вида, только гораздо больше обычной избы, с мезонином и многими окнами. Никаких архитектурных изысков не было и следа. Рядом флигель и сараи; с одной стороны – фруктовый сад, с другой – парк.
По пути в Слепнево Гумилев несколько дней провел в соседней усадьбе Борискове у своих родственников Кузьминых-Караваевых. Здесь царила совсем иная атмосфера. Борисково – настоящее дворянское гнездо. Главный дом с традиционным портиком и пятью колоннами был построен в 1833 году.
В этот приезд в Слепнево Гумилев пережил одно из самых сильных увлечений своей жизни. Предметом была дочь владельца Борискова Мария Кузьмина-Караваева – двоюродная племянница поэта. Она была высокой грациозной блондинкой с голубыми глазами. Гумилев влюбился с первого взгляда. Если раньше он намеревался пробыть в Слепневе от силы несколько дней, то теперь всячески оттягивал свой отъезд. Радостным открытием для него оказалась библиотека усадьбы, где он обнаружил богатое собрание книг пушкинского времени. В библиотеке Гумилев проводил многие часы и постоянно жаловался, что книжная пыль просто одурманивает и от нее невыносимо болит голова (что и выдавалось за главную причину откладывания отъезда). В одном из шкафов он обнаружил любопытный раритет – сборник документов процесса маршала Жиля де Реца, прозванного Синей Бородой. Этой книге он посвятил замечательное стихотворение «В библиотеке»:
О, пожелтевшие листы
В стенах вечерних библиотек,
Когда раздумья так чисты,
А пыль пьянее, чем наркотик!
Мне нынче труден мой урок.
Куда от странной грезы деться?
Я отыскал сейчас цветок
В процессе древнем Жиль де Реца.
Изрезан сетью бледных жил,
Сухой, но тайно благовонный…
Его наверно положил
Сюда какой-нибудь влюбленный.
Еще от алых женских губ
Его пылали жарко щеки,
Но взор очей уже был туп,
А мысли холодно жестоки.
И, верно, дьявольская страсть
В душе вставала, словно пенье,
Что дар любви, цветок, увясть
Был брошен в книге преступленья.
И после там, в тени аркад,
В великолепьи ночи дивной
Кого заметил тусклый взгляд,
Чей крик послышался призывный?
Так много тайн хранит любовь,
Так мучат старые гробницы!
Мне ясно кажется, что кровь
Пятнает многие страницы.
И терн сопутствует венцу.
И бремя жизни – злое бремя…
Но что до этого чтецу,
Неутомимому, как время!
Мои мечты… они чисты,
А ты, убийца тайный, кто ты?!
О, пожелтевшие листы,
Шагреневые переплеты!
Свидетельницей любви поэта была жена его брата Анна Гумилева. Она вспоминает: «Маша всегда была одета с большим вкусом в нежно-лиловые платья. Она любила этот цвет, который был ей к лицу. Меня всегда умиляло, как трогательно Коля оберегал Машу. Она была слаба легкими, и когда мы ехали к соседям или кататься, поэт всегда просил, чтобы их коляска шла впереди, «чтобы Машеньке не дышать пылью». Не раз я видела Колю сидящим у спальни Маши, когда она днем отдыхала. Он ждал ее выхода, с книгой в руках все на той же странице, и взгляд его был устремлен на дверь»[191]191
Гумилева А. А. Николай Степанович Гумилев // Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 122.
[Закрыть]. Увы, Маша была больна туберкулезом, и романа не получилось. Спустя три года она умерла.
В 1911 году Гумилев провел в Слепневе почти все лето. Он привез сюда молодую жену, также пишущую стихи. Ахматова вспоминала: «В 1911 году я приехала в Слепнево прямо из Парижа, и горбатая прислужница в дамской комнате, на вокзале в Бежицке, которая веками знала всех в Слепневе, отказалась признать меня барыней и сказала кому-то: «К слепневским господам француженка приехала», а земский начальник Иван Яковлевич Дерин – очкастый и бородатый увалень, когда оказался моим соседом за столом и умирал от смущенья, не нашел ничего лучше, чем спросить меня: «Вам, наверно, здесь очень холодно после Египта?» Дело в том, что он слышал, как тамошняя молодежь за сказочную мою худобу и (как им тогда казалось) таинственность называла меня знаменитой лондонской мумией, которая всем приносит несчастье»[192]192
Ахматова А. А. Слепнево // Сенин С. И. «В долинах старинных поместий…». Тверь, 2002–2003. С. 142.
[Закрыть].
В соседнем имении Подобино верховодила молодежь, и здесь Гумилев сразу же стал душой общества. Хозяйка усадьбы Вера Неведомская вспоминает:
«Началось с игры в «цирк»… Николай Степанович ездить верхом, собственно говоря, не умел, но у него было полное отсутствие страха. Он садился на любую лошадь, становился на седло и проделывал самые головоломные упражнения. Высота барьера его никогда не останавливала, и он не раз падал вместе с лошадью.
В цирковую программу входили также танцы на канате, хождение колесом и т. д. Ахматова выступала как «женщина-змея»; гибкость у нее была удивительная – она легко закладывала ногу за шею, касалась затылком пяток, сохраняя при всем этом строгое лицо послушницы. Сам Гумилев, как директор цирка, выступал в прадедушкином фраке и цилиндре, извлеченных из сундука на чердаке. Помню, раз мы заехали кавалькадой человек в десять в соседний уезд, где нас не знали. Дело было в Петровки, в сенокос. Крестьяне обступили нас и стали расспрашивать – кто мы такие? Гумилев не задумываясь ответил, что мы бродячий цирк и едем на ярмарку в соседний уездный город давать представление. Крестьяне попросили нас показать наше искусство, и мы проделали перед ними всю нашу «программу». Публика пришла в восторг, и кто-то начал собирать медяки в нашу пользу. Тут мы смутились и поспешно исчезли»[193]193
Неведомская В. Воспоминания о Гумилеве и Ахматовой // Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 153.
[Закрыть].
Ахматова детально описывает старопомещичью обстановку усадьбы, перекликаясь со стихами своего мужа: «В моей комнате (на север) висела большая икона «Христос в темнице». Узкий диван был таким твердым, что я просыпалась ночью и долго сидела, чтобы отдохнуть… Над диваном висел небольшой портрет Николая I не как у снобов в Петербурге – почти как экзотика, а просто, серьезно, по-онегински («Царей портреты на стене»). Было ли в комнате зеркало – не знаю, забыла. В шкафу остатки старой библиотеки, даже «Северные цветы», и барон Брамбеус и Руссо»[194]194
Там же.
[Закрыть].
Жизнь превратилась в театр. Гумилев распределил роли для всех участников своеобразной «комедии дель арте» на русский усадебный манер: «Великая интриганка», «Дон Кихот», «Любопытный», «Сплетник», «Человек, говоривший всем правду в глаза» и т. д. Постепенно самодеятельные актеры перевоплотились в свои образы и уже не выходили из них до конца лета. Сама повседневность благодаря Гумилеву стала искусством. Прекратили эту игру только осенние дожди.
Невольно запертые в усадебной библиотеке, молодые люди задумали поставить пьесу из рыцарских времен, которую принялся сочинять Гумилев. Но по-видимому, дальше разработки сюжета дело не сдвинулось. Надо сказать, что во всех этих играх Ахматова принимала мало участия, предпочитая в одиночестве ходить в лес за грибами.
Следующее лето 1912 года уже не было таким беззаботно-веселым. Гумилев продолжал осваивать верховую езду и достиг больших успехов. В июне он писал жене: «Уже могу на рыси вскакивать в седло и соскакивать с него без помощи стремян. Добиваюсь делать то же на галопе, но пока неудачно». Он также увлекся теннисом, мечтая похудеть. Но далее в этом же письме читаем: «Каждый вечер я хожу один по Акинихской дороге испытывать то, что ты называешь Божьей тоской. Как перед ней разлетаются все акмеистические хитросплетения. Мне кажется тогда, что во всей вселенной нет ни одного атома, который бы не был полон глубокой и вечной скорби»[195]195
Гумилев Н. С. Сочинения в трех томах. М., 1991. С. 235.
[Закрыть].
Роль этой тверской усадьбы в своей жизни Ахматова замечательно раскрывает, прибегая к образу из другого (не словесного) искусства: «Слепнево для меня, как арка в архитектуре… сначала маленькая, потом все больше и больше и, наконец, – полная свобода (это если выходить)»[196]196
Неведомская В. Указ. соч. С. 143.
[Закрыть].
В «тверское уединенье» Ахматова возвращалась ежегодно. Одной из причин было то, что она оставила сына у родственников мужа. Перерыв наступил в 1917 году, когда такие постоянные поездки стали затруднительными. Последний раз Ахматова была в этих краях в декабре 1921 года, уже после гибели Гумилева. К Слепневу она испытывала своего рода «любовь-ненависть».
Ты знаешь, я томлюсь в неволе,
О смерти Господа моля,
Но все мне памятна до боли
Тверская скудная земля.
Журавль у ветхого колодца,
Над ним, как кипень, облака,
В полях скрипучие воротца,
И запах хлеба и тоска.
И те неяркие просторы,
Где даже голос ветра слаб,
И осуждающие взоры
Спокойных загорелых баб.
Суда
Игорь Северянин дождался своего времени. Он уже не «кафешантанный поэт». Давным-давно забыты его эстрадные успехи – сегодняшнему читателю трудно представить ту атмосферу кокаина и истеричной эротики. За свой кратковременный триумф поэт заплатил дорогую цену. Почти целое столетие если об Игоре Северянине и вспоминали, то только в связи с его «двусмысленной славой». Ныне он предстает совсем в ином свете; со страниц его книг звучит страдальческий, но полный благородства голос поэта, мучительно переживающего нелепости своего жизненного пути.
Его мать – дочь курского предводителя дворянства – была из семьи Шеншиных; следовательно, Северянин был в родстве с Фетом, о чем он никогда не забывал. Но к разветвленному клану Шеншиных принадлежал и Карамзин; этим Игорь Северянин особенно гордился. Правда, один из его оппонентов А. Амфитеатров ехидно заметил, что «внукам-то хорошо хвастать, а вот каково деду!»[197]197
См.: Игорь Северянин. Громкокипящий кубок. Ананасы в шампанском. Соловей. Классические розы. М., 2004. С. 719.
[Закрыть].
О своем отце – Василии Петровиче Лотареве – Игорь Северянин вспоминает в автобиографической поэме (или «поэме детства») «Заря оранжевого часа», что «ему не чужды были» «и оргии, и кутежи». По-видимому, именно это привело к фактическому распаду семьи. Отец вышел в отставку и стал управляющим картонной фабрики вблизи деревни Сойволо в Череповецком уезде, принадлежавшей его сестре Елизавете Журовой. Мать предпочла жить в Петербурге.
Семилетний Игорь остался с отцом, который увез его в череповецкую провинциальную глушь к сестре и брату Михаилу. К этому времени мальчик уже написал свои первые стихи и был твердо уверен, что станет поэтом; иной свою жизнь он не предвидел. Его дядя Михаил Петрович Лотарев – трезвый, практический человек – считал подобные мысли просто детским бредом; он настоял на том, чтобы непутевого племянника поместили в Череповецкое реальное училище, по окончании которого он смог бы получить высшее техническое образование и стать инженером.
О деловой хватке М. П. Лотарева красноречиво свидетельствует история приобретения им земельной собственности. Он служил техническим директором бумажной фабрики Акционерного общества Карла Шейнблера в Лодзи. Во время забастовки рабочих, требовавших улучшения условий труда, он их поддержал, за что был уволен. Но по условиям контракта, в случае досрочного увольнения директора, Акционерное общество было обязано выплатить ему неустойку. Конечно, добиться этого было нелегко, и только через суд. Но М. П. Лотарев успешно преодолел все препятствия, получил крупную сумму денег, на которую купил землю неподалеку от Череповца на реке Суда и построил усадьбу.
Первоначально покупка не казалась особенно удачной, поскольку добраться до тех мест можно было только по воде. Но вскоре была построена железная дорога Петербург – Вологда, и всего в нескольких верстах от усадьбы появилась станция Суда.
М. П. Лотарев служил директором текстильной фабрики Коншиных в Серпухове и поэтому не мог непосредственно наблюдать за строительством. Тем не менее все было сделано в короткий срок и добротно. Всюду ощущался практицизм владельца. Снаружи двухэтажный главный дом (судя по всему, построенный по чертежам самого М. П. Лотарева), удачно расположенный на берегу Суды, напоминал типичное многоквартирное здание городской окраины с двумя рядами окон на гладком и без всяких украшений фасаде. Перед входом был разбит цветник. Но внутри царил модерн – и в отделке комнат, и в обстановке их. Комнаты были обклеены обоями с рисунками в стиле арт нуво, и мебель была с ними в полной гармонии. Игорь Северянин впоследствии вспоминал: «Важный и комфортабельный был дом».
В Суде подросток проводил летние каникулы. После окрашенного в серые тона захолустного Череповца, почти монастырского быта на частной квартире, зубрежки совершенно ненужных ему предметов по программе реального училища, он с головой погружался в быт процветающей усадьбы, где всегда было множество гостей. Здесь он по-настоящему ощущал «вкус жизни». В «поэме детства» ему прежде всего видится пиршественное изобилие, состоящее из подлинных гастрономических изысков:
…………………………………..Уха
С лимоном, жирная, стерляжья,
Пропомидорена остро.
И шейка Санечки лебяжья
Ко мне сгибается хитро.
И прыгает во взорах чертик,
Когда несет она к столу
Угря, лежащего как кортик,
Сотэ, ризото, пастилу!
Был повар старший из яхт-клуба,
Из английского был второй.
Они кормили так порой,
Что можно было скушать губы…
Паштет из кур и пряженцы;
И рябчики с душком, с начинкой
Икрой прослоенной, пластинкой
Филе делящей; варенцы;
Сморчки под яйцами крутыми;
Каштаненные индюки;
Орех под сливками густыми —
Шедевры мяса и муки!..
Читая эти строки, невольно вспоминаешь издевательские слова Маяковского, назвавшего некоторые стихотворения Игоря Северянина зарифмованным меню.
Впрочем, непослушный юный поэт впитывал и другие впечатления; он пользовался полной свободой и в этом смысле мало чем отличался от своих деревенских сверстников:
Ах, вкладывал я ногу в стремя,
Среди оснеженных полей,
Катаясь на гнедом Спирютке;
Порой, на паре быстрых лыж,
Под девий хохоток и шутки, —
Поди поймай меня! шалишь! —
Носился вихрем вдоль околиц;
А то скользил на лед реки;
Проезжей тройки колоколец
Звучал вдали. На огоньки
Шел утомленный богомолец,
И вечеряли старики.
Ходил на фабрику, в контору,
И друг мой, старый кочегар,
Любил мне говорить про пору,
Когда еще он не был стар.
Среди замусленных рабочих
Имел я множество друзей,
Цигарку покурить охочих,
Хозяйских подразнить гусей,
Со мною взросло покалякать
О недостатках и нужде,
Бесслезно кой о чем поплакать
И посмеяться кое-где…
Детство кончилось неожиданно. Отец поэта никогда не был деловым человеком; столь же непрактичной была и его сестра, с которой они на правах компаньонов управляли картонной фабрикой в Сойволе. Ее пришлось в 1903 году продать; при этом все семейство вздохнуло с облегчением. Северянину не пришлось заканчивать реальное училище; его отец принял место коммерческого агента одного из пароходств на Дальнем Востоке и увез с собой сына, который (по собственным словам) был с тех пор обречен пожизненно мечтать о Нагасаки. Он умер. Северянин пустился в самостоятельное жизненное плаванье, став «только поэтом».
Больше в Суде Северянин никогда не был; но усадьбу дяди на Русском Севере он всегда считал колыбелью своей поэзии. Свидетельством является одно из его последних (и, может быть, лучших) стихотворений:
Сияет даль, и там, в ее сиянье,
Порожиста, быстра и голуба
Родная Суда в ласковом влиянье
На зрелые прибрежные хлеба.
Ее притоки – Андога и Кумба,
Нелаза, Кемза, Шулома и Колпь, —
Открытья восьмилетнего Колумба,
Я вижу вас из-за несметных толп.
Ведь с вами, реки, связано такое,
Незабываемое никогда,
Пропахнувшее свежестью левкоя
И говорящее сплошное «Да».
В вас столько в детстве выужено рыбы,
По вам скользила лодочка моя:
Воспламененное мое спасибо
Вам, староновгородские края!
Шексна моя, и Ягорба, и Суда,
Где просияла первая любовь,
Где стать поэтом в силу самосуда,
Взбурленная мне предрешила кровь.
Вас повидать опять – мое желанье,
Не побеждаемое, как весна…
Сияет даль, и там в ее сиянье,
Моих слиянных рек голубизна.
Рождествено
Деревня Рождествено некогда называлась Большая Грязная; она сменила свое название после того, как царевич Алексей Петрович построил здесь деревянные дворец и церковь во имя Рождества Богородицы. Эти места были дарованы ему отцом Петром I, отвоевавшим Ижорскую землю (тогда именовавшуюся Ингерманландией) у шведов. Впрочем, в глазах современников наскоро возведенные хоромы наследника престола были скорее не дворцом, а монастырем в лесной чащобе.
В конце XIX века земли эти были уже не Ингерманландией, а Вырской мызой; они делились и переходили из рук в руки. Здесь образовались ряд усадеб: Выра, Батово и уже упомянутое Рождествено. В 1890 году владельцем Выры и Рождествено стал миллионер – золотопромышленник Иван Васильевич Рукавишников, получивший Выру в качестве приданого за женой и ради округления владений подкупив Рождествено. Его внук – знаменитый писатель – деда не любил и так характеризовал последнего:
«На старых снимках это был благообразный господин с цепью мирового судьи, а в жизни тревожно-размашистый чудак с дикой страстью к охоте, с разными затеями, с собственной гимназией для сыновей, где преподавали лучшие петербургские профессора, с частным театром, на котором у него играли Варламов и Давыдов, с картинной галереей, на три четверти полной всякого темного вздора. По позднейшим рассказам матери, бешеный его нрав угрожал чуть ли не жизни сына, и ужасные сцены разыгрывались в мрачном его кабинете».
У Рукавишникова было девять детей, но до взрослых лет доросли только двое: дочь Елена и сын Василий. После смерти отца Елене достается Выра, Василию – Рождествено (1901 год). К этому времени Елена уже давно была женой и матерью. Она вышла замуж за Владимира Набокова, сына бывшего министра юстиции Дмитрия Николаевича Набокова – владельца соседней усадьбы Батово (некогда принадлежавшей К. Ф. Рылееву). Роман был быстрым и бурным. Молодые люди познакомились на реке Оредеж, сидя с удочками. Уже через несколько дней влюбленный юноша, встретив девушку на велосипеде, преградил ей дорогу и предложил руку и сердце. Оно было сразу принято. Их сын, названный по отцу Владимиром, родился 10 апреля 1899 года (по сути дела, он не был первенцем, поскольку предыдущий ребенок оказался мертворожденным).
В своих мемуарах «Чужие берега» В. В. Набоков пишет: «Старый дворянский род Набоковых произошел… от обрусевшего шестьсот лет тому назад татарского князька по имени Набок. Бабка же моя, мать отца, рожденная баронесса Корф была из древнего немецкого (вестфальского) рода и находила простую прелесть в том, что в честь предка-крестоносца был будто бы назван остров Корфу. Корфы эти обрусели еще в восемнадцатом веке, и среди них энциклопедии отмечают много видных людей. По отцовской линии мы состоим в разнообразном родстве с Аксаковыми, Шишковыми, Пущиными, Данзасами».
О собственном отце в «Других берегах» Набоков сообщает не столь уж много. Талантливый юрист, уже в двадцать шесть лет бывший профессором Императорского училища правоведения, он – свой человек в кругах петербургской аристократии – легко мог сделать крупную административную карьеру, но предпочел путь политического оппозиционера и стал одним из лидеров партии кадетов. По сути дела, он был и навсегда остался интеллектуальным снобом, имевшим о России и собственном народе весьма приблизительное, исключительно книжное понятие.
Лето мать с детьми проводила в Выре. В «Других берегах» Набоков постоянно именует родительскую усадьбу «Нашей Вырой». Однажды при одном из своих кратковременных наездов к семье англоман-отец обнаружил, что оба его старшие сына гораздо лучше читают и пишут по-английски, чем на родном языке. Например, Владимир без ошибки мог написать только одно слово «какао». Следствием стало то, что для исправления ситуации был приглашен учитель местной школы, построенной стариком Рукавишниковым, Владимир Мартынович Жерносеков. Помимо ежедневных уроков он должен был гулять с мальчиками.
О своем первом учителе Набоков сохранил самые теплые воспоминания: «У него было толстовского типа широконосое лицо, пушистая плешь, русые усы и светло-голубые, цвета моей молочной чашки, глаза с небольшим интересным наростом на одном веке. Рукопожатие его было крепкое и влажное. Он носил черный галстук, повязанный либеральным бантом, и люстриновый пиджак… Он был, как говорили мои тетки, шипением своего ужаса, как кипятком, ошпаривая человека, «красный»; мой отец его вытащил из какой-то политической истории (а потом, при Ленине, его, по слухам, расстреляли за эсерство)… Во время полевых прогулок, завидя косарей, он сочным баритоном кричал им: «Бог помощь!». В дебрях наших лесов, горячо жестикулируя, он говорил о человеколюбии, о свободе, об ужасах войны и о тяжкой необходимости взрывать тиранов динамитом».
В усадебном парке в подростке впервые проявилась страсть, обуревавшая писателя всю жизнь. Вооружившись сачком, он отправлялся в длительные прогулки по берегам Оредежа «за бабочками». Красота этих порхающих в воздухе хрупких «чудес природы» притягивала его с непреодолимой силой. Помимо любопытства постепенно пробудилось и честолюбие ученого. Ему уже мерещились толстые тома с разноцветными изображениями бабочек, некоторые из которых сопровождались подписями: «Единственный экземпляр взят русским школьником в Царскосельском уезде Петербургской губернии в 19.. году». Эти мечты со временем материализовались. В глубине души Набоков не столько гордился своими романами, сколько тем, что ему действительно удалось поймать и описать неизвестные виды бабочек – на Аляске, в штате Юта и в Бразилии.
Постепенно на вступающего в юношеский возраст Набокова стали набегать волны влюбленности. В «Других берегах» Набоков своей первой настоящей любви дает имя Тамара. На самой деле ее звали Валентиной Шульгиной; ее мать снимала дачу в селе Рождествено. Им обоим было пятнадцать лет. Ареной их любви стал обширный усадебный парк Рождествена. Сама усадьба пустовала; ее хозяин жил в Италии. Набоков вспоминает: «Мы с Тамарой безраздельно владели и просторным этим парком с его мхами и урнами, и осенней лазурью, и русой тенью шуршащих аллей, и садом, полным мясистых, розовых и багряных георгинов, и беседками, и скамьями, и террасами запертого дома».
Каждый вечер влюбленный отрок отправлялся на велосипеде на свидание под старыми липами дядиного парка. Впоследствии, пробуждая эти часы в памяти, писатель поднимается до настоящих лирических высот:
«Я заряжал велосипедный фонарь магическими кустами карбида, защищал спичку от ветра и, заключив белое пламя в стекло, осторожно углублялся в мрак. Круг света выбирал влажный выглаженный край дороги между ртутным блеском луж посредине и сединой трав вдоль нее. Шатким призраком мой бледный луч впрыгивал на глинистый скат у поворота и опять нащупывал дорогу, по которой, чуть слышно стрекоча, я съезжал к реке. За мостом тропинка, отороченная мокрым жасмином, круто шла вверх; приходилось слезать с велосипеда и толкать его в гору, и капало на руку. Наверху мертвенный свет карбида мелькал по лоснящимся колоннам, образующим портик с задней стороны дядиного дома. Там, в приютном углу у закрытых ставень окна, под аркадой, ждала меня Тамара. Я гасил фонарь и ощупью поднимался по скользким ступеням. В беспокойной тьме ночи столетние липы скрипели и шумно накипали ветром. Из сточной трубы, сбоку от благосклонных колонн, суетливо и неутомимо бежала вода, как в горном ущелье. Иногда случайный добавочный шорох, перебивавший ритм дождя в листве при соприкосновении двух мощных ветвей, заставлял Тамару обращать лицо в сторону воображаемых шагов, и тогда я различал ее таинственные черты, как бы при собственной их фосфористости; но это подкрадывался только дождь, и, тихо выпустив задержанное на мгновение дыхание, она опять закрывала глаза».
Рождествено принадлежало брату матери будущего писателя Василию Ивановичу Рукавишникову. Он не пользовался расположением отца из-за неустойчивого, легкомысленного характера; но, скорее всего, главной причиной был его гомосексуализм. Первоначально, согласно завещанию, Рождествено должен был унаследовать старший брат, но он умер в шестнадцатилетнем возрасте. Надо сказать, что Василий Иванович оправдал худшие ожидания отца. Миллионы незаметно просочились у него сквозь пальцы. По роду занятий он был дипломатом, но – бонвиван и светский человек – международной политикой совершенно не интересовался. В Рождествено он наезжал только летом и на непродолжительное время.
Дядя Василий постоянно уверял всех, что у него неизлечимая болезнь сердца, но никто ему не верил. Вдруг как гром с ясного неба зимой 1916 года пришло известие, что он скоропостижно умер от грудной жабы в больнице для бедных под Парижем. Рождествено дядя завещал племяннику Владимиру. Но грянувшая революция лишила будущего писателя собственности. В его памяти навсегда сохранился великолепный белый дом «александровских времен» с колоннами и по фасаду и с задней стороны, величественно стоящий на крутом холме за рекой Оредеж. Его замечательная архитектура заставляет предположить замысел выдающегося художника; называют имена И. Е. Старова или Н. А. Львова, строивших ближайшие усадьбы.
На страницах мемуаров Набоков свою жизнь представлял в виде спирали, символизировавшей гегелевскую триаду, где тезис – двадцать первых лет на родине (1899–1919), антитезис – годы европейской эмиграции (1919–1940), синтез – более или менее благополучный американский период, начавшийся в 1940 году. Но именно в США Набоков особенно остро переживал тоску по родине. Он писал: «Она впилась, эта тоска, в один небольшой уголок земли, и оторвать ее можно только с жизнью. Ныне, если воображаю колтунную траву Яйлы или Уральское ущелье, или солончаки за Аральским морем, я остаюсь столь же холоден в патриотическом и ностальгическом смысле, как в отношении, скажем, полынной полосы Невады или рододендронов Голубых Гор; но дайте мне, на любом материке, лес, поле и воздух, напоминающие Петербургскую губернию, и тогда душа вся перевертывается. Каково было бы в самом деле увидать опять Выру и Рождествено, мне трудно представить себе, несмотря на большой опыт. Часто думаю: вот, съезжу туда с подложным паспортом, под фамилией Никерброкер. Это можно было бы сделать. Но вряд ли я когда-либо сделаю это. Слишком долго, слишком праздно, слишком расточительно я об этом мечтал. Я промотал мечту».
Набоков дожил до глубокой старости. Но и на пороге ухода в мир иной его преследовали видения «первоначальной поры». Вот одно из его последних стихотворений:
С серого севера
вот пришли эти снимки.
Жизнь успела не все
погасить недоимки.
Знакомое дерево
вырастает из дымки.
Вот на Лугу шоссе.
Дом с колоннами. Оредеж.
Отовсюду почти
мне к себе до сих пор еще
удалось бы пройти.
Так, бывало, купальщикам
на приморском песке
приносится мальчиком
кое-что в кулачке.
Все, от камушка этого
с каймой фиолетовой
до стеклышка матово —
зеленоватого
он приносит торжественно.
Вот это Батово.
Вот это Рожествено.