Текст книги "Дальше в лес…"
Автор книги: Владимир Васильев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Владимир Васильев (Василид-2)
Дальше в лес…
Из всех искусств для нас важнейшим является кино.
В. И. ЛенинЧем дальше в лес, тем злее режиссеры.
Кинофольклор
В тот день всю тебя от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Учил наизусть и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал.
Б. Л. Пастернак
Замечательный змей
Над лачугою нищего взвился
В синее небо!..
И куда это
Нынче выползла улитка
Под таким дождем?!
Исса
Режиссеры бывают двух базисных типов: «пиявки» и «зануды». Остальные – коктейль в различном процентном содержании ингредиентов. Это я вам говорю как актер, который с ними не одну собаку съел, посыпав многими пудами соли. Попортили мне кровушки и те и другие: одни ее пили, другие – сквашивали.
«Пиявки» высасывают из литературной основы (романа, сценария) всю ее жизненную суть, разбухают, переваривают и выдают смертным свои духовные экскременты. Из актеров и остальной команды они практически в буквальном смысле кровь пьют. Вампирищи… Им всегда всего мало, не так и не то. Удовлетворить их невозможно в принципе… Герудогении, блин…
«Зануды», наоборот, блюдут первоисточник – не то что до последней буквы, но до точки и опечатки. Особенно тяжко с ними, когда вершится экранизация Классиков. Тут вообще неси яд, гаси софиты… Невдомек «зануде», что литературный герой и киношный живут разной жизнью и воспринимаются потребителем совсем по-разному – ну не могу я жить, копируя все книжные «сказал, вздохнул, ответил, повернул голову» – не кукла я, ибо актер. А «зануда» выходит из себя, если я вместо вздоха вдруг высморкаюсь или покашляю, а вместо того чтобы присесть, с лету на диван рухну. Зато если изобразить из себя литературную куклу, то он вне себя от счастья.
И только сейчас я понял, что есть третий и единственный тип режиссера…
* * *
Этот ужас повторялся с тягомотной настойчивостью маятника: сначала переполняющий пространство снаружи и внутри тела вибрирующий рокот, от которого щекотно в кишках и в пупке, потом короткий металлический взвизг и полная оглушающая тишина, от которой становится больно внутри и кажется, что от стука сердца мешок плоти разнесет в клочья. А потом и сердце замолкает.
Р-р-р-ру-вз-з-з… И тишина… Р-р-р-ру-вз-з-з… И тишина… Р-р-р-ру-вз-з-з… И тишина…
Непонятно, что больнее. Пожалуй, тишина, потому что «р-р-р-ру-вз-з-з…» отвлекает внимание на себя, а в тишине боль всплывает из нутра и растекается по телу.
И еще в тишине голоса становятся слышны. От них под черепом свербеть начинает. Хотя для меня они все равно «бу-бу-бу» – не понимаю смысла. Может, если б понимал, не так больно было бы. Нет, не «бу-бу-бу» – «зу-зу-зу» – зудит и зудит одно и то же. Меня всегда бесили повторения музыкальной фразы, а от этого зудежа до музыки – как от урчания живота до Баха. Урчания, кстати, тоже хватало. Откуда-то снизу доносилось, с логичным финалом…
Ага, я на самом деле мешок, и кто-то меня несет, бурча животом и хрипя.
А сзади доносятся вроде бы членораздельные звуки, которых я понять не могу, но почему-то запоминаю. Когда звуки стихают, я непроизвольно повторяю их. Не бывает так. Никогда со мной раньше так не было. Роли приходилось потом и кровью зубрить, хотя там я понимал все до последней буквы.
– Эй, Обида-Мученик, – пыхтел сзади мужик. – Ты осторожней его неси, Обида-Мученик, а то голова у него отвалится – смех сказать, на чем держится. Ты это правильно сделал, что мхом обложил дыру-то да клейким листом обмотал, а если б не обмотал или не клейким обмотал, то, чтоб мне никогда пьяных жуков в рот не взять, отвалилась бы уже голова… Хочешь пьяных жуков, я сейчас быстро наловлю, весело будет?..
– Заткнись, Колченог! – хрипел подо мной другой мужик, шатаясь при каждом шаге. – И так дыхалка сбита, как шляпка у гриба, когда его пнешь. Не пинай меня, Колченог!
– Да кто ж тебя пинает? Дурья твой башка, даром что хорошо к шее приделана, а будешь дурь нести, так тебе ее быстро оторвут.
– А почему? – из последних сил просипел тот, кто меня тащил.
– Еще раз твое вонючее «почему» услышу, сам оторву! – взревел тот, что шлепал сзади по лужам: «хлюп-хлюп, хлюп-хлюп».
– А поч… а поч-чему? – выдавил из себя, видимо, Обида-Мученик.
– Ну, все… Достал потому что! – взрычал Колченог. – Ты лучше его аккуратней неси, а то из него сыпется всякое страшное, вдруг укусит или шандарахнет, как гриб огненный!.. Я собираю – может, ему надо будет, если голова не отвалится. А если отвалится, то уже никому ничего не надо. Тебе не жжется, Обида-Мученик?
– Не-а, – прохрипел носильщик.
– Значит, не мертвяк, – довольно пробурчал Колченог. – Мертвяк обязательно жжется. Для того он и мертвяк, чтоб жечься, а не будет жечься, так его в любой деревне на куски разорвут, никакого бродила и травобоя не понадобится, а ежели он жжется, так кто ж его хватать будет да на куски рвать – себе дороже потом ожоги лечить… Во, опять упало!.. Фу, какое страшное!.. Не-е, такое на деревьях не растет, и в траве не растет, и среди грибов… Такое в Лесу не может расти, потому что не лесное, а что не лесное, то в Лесу не растет, это даже такому бестолковому, как ты, Обида-Мученик, должно быть понятно…
– А поч-ч-ч… – хрюкнул собеседник.
Эх, если бы я понимал, о чем речь… А так – каждый звук как топором по доске… Как так?
– Что – поч-ч-ч? – почти добродушно хмыкнул сзади Колченог.
– Не ра-асте-от по-оч-ч?..
– Не растение потому что, дурья башка, пень трухлявый, а не башка! Разве ж пень трухлявый может что-то уразуметь? Пень трухлявый только трухлявиться и может, ну еще в темноте светиться, как гнилушки светятся… Ты в темноте не светишься, Обида-Мученик? Гы-ы-ы…
Тут меня припечатало такой болью, что не только тишина, но и полная темнота наступила.
* * *
– Это хорошо, что ты не мертвяк, – услышал я набор звуков и попытался открыть глаза – тщетно: такое впечатление, что верхнее веко пришито к нижнему. Или срослись они намертво? – Если б ты был мертвяк, – продолжились звуки, – я тебя сама бы острой палкой проткнула и в дырку травобоя налила бы. Мертвяки страсть как не любят травобоя. А я тебе травобоем раны обрабатывала – и ничего, хоть шипел. Да я знаю, что это больно, когда травобоем на открытую рану, зато потом никакая плесень в нее не заберется и никакой мураш не заползет. Еще неизвестно, что хуже – мураш или плесень. Известно, что мураши и плесень – это для ран очень плохо, хоть синяя плесень, хоть красная…
И что ж ты все молчишь? Как же трудно с тобой! Или как начнешь бормотать, ни слова понять невозможно. Так у нас не разговаривают. И в Выселках не разговаривают, и за Тростниками, где тебя нашли, и в нашей деревне, где мы с мамой жили, до того как ее мертвяки забрали… Мы все друг друга понимаем, а тебя никак понять невозможно. Потому что ты бормочешь не по-человечески, и человеки тебя понять не могут ни тут, ни в Выселках. Да и уроды тебя не поймут, и бандиты не поймут, потому что они люди, а ты как мертвяк, только совсем не мертвяк, потому что даже красивый и не обжигаешься, а если б ты был мертвяк, то я бы тебя не выхаживала…
Я вспомнил те звуки, что слышал, когда меня швыряло из «р-р-р-ру-вз-з-з» в тишину, меня нес какой-то мужик, а второй бормотал что-то ему в спину. То есть мне в спину. Звуки были похожи на те, что я слышал сейчас, но если от тех меня саднила боль, то эти были как щебет лесной птички.
Я подергал веками, не пытаясь их раскрыть, а только чтобы убедиться, что они существуют, а лицо не покрыто сплошной пленкой спекшейся кожи. По крайней мере, глазные яблоки вполне даже свободно дергались под веками, а сами веки шевелились. И я, сконцентрировав внимание на поставленной задаче, разлепил глаза. Было сумрачно, поэтому, наверное, я не испытал светового шока, медленно расширяя створку век.
– Мертвяки – они страшные! Ты когда-нибудь видел мертвяков? Да нет, как ты мог видеть мертвяков, если раньше в летающей деревне жил… Мне Обида-Мученик рассказывал с Колченогом, это они тебя нашли за Тростниками, пошли в Муравейники, а их занесло в Тростники, и тут над Лесом как загудит!.. У-у-у, потом бумс-хрясть-плюх… И ты прилетел сверху и головой об дерево – шмяк! Они думали, что совсем убился, а подошли – ты живой… Ой! – вскрикнула она, встретившись со мной взглядом.
А я поспешил закрыть глаза, потому что первое, что я увидел, увидеть было невозможно: на меня удивленно-радостно-испуганно смотрела моя дочь Настёна-Настенька-Настюшка-Анастасия, прах которой я недавно (сколько же времени прошло?!) развеял над горами Тянь-Шаня, в которых она и разбилась, летая на параплане. Я же ее и пристрастил к этому древнему увлечению. Я же и летел рядом… Мне и в голову не приходило ждать опасности – кто же ждет камнепада в ясную погоду?! Неисчислимое число раз неисчислимое количество парапланеристов ловило восходящие потоки у нагретых склонов… Не было ни одного такого случая – ну не падают камни на парапланы, и упал-то всего один камень, но… Кто-то там наверху сильно постарался, поиграл вероятностями. Мразь небесная!.. Ну почему не в меня?! И почему я тогда сразу не отстегнул параплан? Трус… Но тогда я еще надеялся на чудо…
Неужто свершилось и я догнал свою девочку? Я опять распахнул глаза. Она тревожно смотрела на меня и произносила звуки, которых я не мог понять. Может быть, в раю, куда ей надлежало попасть, говорят на таком вот райском языке? Но как же тогда понимать друг друга? Боже! Как она прекрасна, хотя и неимоверно чумаза! Неужели в раю не умываются?
– Глаза открыл! Наконец-то! А то я боялась, что ты как ударился головой об дерево, так глаза и разучился открывать. Все, кто головой об дерево ударяются, глаза закрывают. Некоторые навсегда. Вот в нашей деревне, где мы с мамой жили до того, как ее мертвяки забрали, дерево одному по голове ударило, так он больше не открыл глаз-то. Ну, это, может быть, потому, что дерево его ударило, а не он дерево? У тебя все наоборот. Это хорошо, что наоборот, потому что ты глаза открыл. Не надо было тебе дерево головой бить. Наверное, ты и не хотел, но так получилось. Ты уж больше так не делай. Если захочется дерево ударить, лучше палку возьми и ударь. Только осторожно, потому что дерево может само тебя ударить. А некоторые прыгают. Старайся, чтоб прыгунцы тебя не задели, – не только головы, но и костей не соберешь потом. А иногда они иголками тыкаются. Ты лучше деревья совсем не трогай.
– На… Нас… Настёна? – выдавил я из себя. – Ты как тут?
– Чо?.. Ты опять что-то непонятное говоришь. Ты назвал меня по имени или мне показалось? Когда так смотрят в глаза, то называют по имени. Только как-то странно ты сказал… Нас-с-с… Не, таких имен не бывает. Нава я, На-ва, – повторила она по слогам, тыча себя пальцем в грудь. Жест был понятен. Звук тоже.
Неужели в раю не только дают другой язык, но и имена меняют? Хотя… Какой-то смысл в этом есть: каков язык, таково мышление… А имя, кажется, имеет сакральный смысл и как-то сказывается на личности. Где-то я про это читал, но толком не помню… Странное имя – Нава, попробовал я его на мысленное звучание. Как-то слишком просто, не ощущается глубинных смыслов. То ли дело Настя: настежь… наст… настроение… настойчивость… Может, это оттого, что я здешнего языка не знаю? Потому и смыслы ускользают?
Ч-черт! – вдруг догадался я. Нехорошо в раю черта поминать, но в том-то и фишка, что не может это быть раем!.. Настеньке-то самое место в раю, а мне-то с какого бодуна там оказываться, да еще прямо из той клоаки, в которую я себя засунул после смерти дочери?! Да и прошлое мое артистическое буквально кишело грехами!.. Разве что я искупил их, вырастив Настёну? Но опять же растил во грехе эгоизма – для радости своей и духовной отрады… И не уберег в конце… Нет мне прощения!.. Или у здешней администрации своя логика?.. Ладно, разберемся, если живы будем… Хотя коли уже померли, то куда же дальше умирать?
– На-ва, – произнес я вслух по слогам.
– О! – обрадовалась девочка. – Понял! Значит, совсем не мертвяк! Нава я, Нава!.. А тебя-то как звать! Я – Нава, – опять потыкала она себя пальцем в грудь. – А ты? – уперлась она пальцем в мой живот.
Я понял вопрос, но с ужасом обнаружил, что не знаю на него ответа. Я не помнил собственного имени! Что-то вертелось на языке, но в слово не превращалось. Ох-хо-хо!.. Охохонюшки-хо-хо… Очень популярный прием «мыльных опер» – амнезия главного героя или всех по очереди. Уж века два методу – изучали в истории кино… Что за бред – «мыльная опера» в раю?!
Да, наверное, все это бред, и нет ни дочки, балаболящей без передыху невесть что на тарабарском наречии, ни этого грязного потолка над ее головой, по которому ползут какие-то насекомые (не могу взгляд сфокусировать, чтобы понять – какие. А может, это и не насекомые вовсе?). Нет ничего, кроме бреда, обычно случающегося после «р-р-р-ру-вз-з-з…», если не наступает полная тишина – кранты с нашлепкой. С крышкой гроба то есть или затычкой горшка с прахом.
Кто я?! – напряг я свою память, и наступили кранты. Не успел понять – с нашлепкой или без. Но если сейчас все это во мне крутится, значит, нашлепки не было. Просто отрубился.
* * *
Бу-бу-бу… Вя-вя-вя… Хрю-хрю-хрю… В темноту протиснулись звуки, но не членораздельно, а общим шматком. Понять я их, как и прежде, не мог, но не получалось и запомнить – ударялись в барабанные перепонки и отскакивали, не проникая в сознание.
И вдруг – щелчок: включилось! Не понимаю, но вполне даже членоразделяю и запоминаю.
– Ну, ты, Нава, плохо его выхаживаешь, коль не ходит он у тебя. Ладно – не ходит, а и глазами не зыркает, пузом не бурчит, есть не просит. А кто не просит есть, тот не жилец. Сразу было видно, что не жилец, чужак, а если совсем чужак, то у нас не жилец. Да и как он может быть жилец, если не жил у нас? Вот ты тоже чужая, но не такая чужая, мы в твоей деревне и раньше бывали, понимаем друг друга. Да и мужиков женили в вашу деревню. Вот и тебе муж был бы, если б ты его выходила. А если муж не ходит, какой из него муж? Хоть бы глазом зыркал…
– А он уже один раз зыркал, а потом перестал зыркать, – ответил девичий голос. – Может, я что не так сказала? Как спросила, как его зовут, он зыркать и перестал. У нас в деревне одного тоже деревом стукнуло, он глаза и закрыл.
– Да в твоей деревне все такие стукнутые, если своих женщин мертвякам отдали, – послышался мужской голос. – Нестукнутые женщин мертвякам не отдают, они мертвяков травобоем поливают. Боятся мертвяки травобоя… Твой-то травобоя не боится?
– Не боится, – ответил девичий голос.
– Тогда он не мертвяк.
– А кто тебе сказал, что мертвяк, – обиделся женский голос.
Слов я не разобрал, но обиду почувствовал. Это было интересно. И я открыл глаза.
– Зыркает! Зыркает! – радостно закричала девочка. Дочка?
– Но животом-то не бурчит, – проворчал заросший бородой, похожий на корявый дуб мужик. – Мужик должен животом бурчать. А если не бурчит, какой же он мужик?
– Так я ж ему одни соки травяные да ягодные через трубочку капала, не с чего бурчать.
Они бормотали надо мной, как врачи на консилиуме, не обращая внимания на больного. Я перекатывал глазные яблоки то на одного, то на другого, но все равно ничего не понимал.
– Зыркает, – подтвердил бородатый мужик с некоторым удивлением. – Может, и будет жить.
А я внимательно смотрел на девушку. Конечно, она девушка, а не девочка. Почти молодая женщина, как моя Настёна.
– Настёна? – позвал я.
– О, опять он меня неправильно называет! – попеняла девушка мужику.
Я и в этой фразе понял ее тон.
Что за мужик? Апостол? Кто там у них швейцаром на Вратах? Петр, что ли?.. А где же белые одежды? Одет мужик был во что-то несуразно-бесформенное буро-зеленого цвета, только слегка и почти условно прикрывающее срамные места. В животе его периодически отчетливо бурчало. Интересно, что у архангела в животе бурчать может? Или кто он там по должности? Никогда не мог разобраться в этой небесной бюрократии. Хотя, кажется, от «райской» гипотезы я отказался в прошлое просветление. Но другой-то пока нет. А цивилизованный человек без гипотезы происходящего, как без штанов и трусов на светском рауте типа присуждения «Оскара».
– Нава я! Говорила же, что Нава! Нет у нас таких имен, как Настёна. Я – Нава, мама моя, до того как ее мертвяки утащили, Тана была, подружка у меня Лава есть. А Настён у нас нет и сроду не было! Откуда ж в Лесу Настёнам взяться, когда они у нас испокон не водились? Далась тебе эта Настёна! Кто такая? И зачем тебе нужна Настёна, когда у тебя я есть? Вот выхожу тебя – и мужем мне будешь. В деревне без мужа плохо, а в Лесу и вовсе не выжить. В Лесу кого только нет, кто на бедную девушку позариться норовит: и уроды, и бандиты, и мертвяки, и рукоеды… Ой, лучше и не вспоминать, а то накличешь… Да и кто мне детей сделает? Правда, я еще не поняла, зачем мне дети и куда их девать, но все говорят, что без детей плохо. Старик говорит, что без детей запрещается, нельзя без детей. Ну, это мы с тобой еще сами посмотрим, когда я тебя выхожу.
Она заботливо приподняла мне голову и подложила под затылок что-то типа подушки, отчего я смог видеть не только потолок и склоненные надо мной лица, но и помещение, где находился. Только никакого помещения я не увидел, потому что все пространство было забито народом. Мужиками исключительно. Кроме Нас… тьфу… Навой она себя называет… Кроме Навы, ни одной женщины. А мужики все бородато-волосатые, обволошенные с головы до ног, как лешие.
Лешие?.. Хм… Леший же лыс как коленка. Как много коленок – его морда мне казалась временами именно многоколенчатой: лысина от лба до шеи – коленка, каждая щека – коленка (волосы на лице у него, похоже, никогда не росли), нос, высовывающийся между скулами-коленками, напоминал некий малоприличный мужской член, подбородок – тоже коленка. Жил Леший тоже как коленка – всегда норовил ближнему под зад дать для придания импульса. Вот же вспомнилось среди толпы волосатиков! Кто такой Леший?..
– Ты какого хрена молчишь, Молчун? – обратился явно ко мне высокий костлявый мужик, весь устремленный вперед, отчего голова его, упакованная в густую шевелюру, напоминала кулак боксера в перчатке. Хотя и собственно кулаки его, свисавшие почти до коленей, впечатляли. – Вот один давеча молчал-молчал, а как ему вмазали по сопатке, шерсть на носу, так сразу заголосил. Ты бы пошелестел из уважения к народу! Смотри, какие дерева вокруг тебя корни бросили да кроны склонили! Староста вот, – повел он головой на мужика, стоявшего надо мной рядом с Навой, – Колченог да Обида-Мученик (эти звуки были мне знакомы!) которые тебя от дерева отодрали, когда ты его головой свалить пытался, Старец вон, он все знает, что можно, что нельзя… Откуда знает, сам не знает, но знает – гриб ему в рот, чтобы помолчал чуть. Да и я, Кулак, не последний дрын в деревне. Ну, шерсть на носу!.. Хотя у тебя не только на носу, а и на роже шерсти почти нет… Откуда ты такой взялся? С летающей деревни свалился, говорят… А каким ветром тебя в эту деревню занесло?.. Ну, что ж ты молчишь, Молчун?
Я чувствовал, что меня осуждают и к чему-то призывают, от этого мужика агрессивность буквально излучалась, но не понимал ни слова. Вот же влип!.. Кто ж такой Леший? Я ощутил, что ключ к происходящему в этом коленчатом Лешем, всплывшем в моей памяти. Кроме него всплыла только Настёна и беда, с ней связанная.
– Не пугай его, Кулак, – выступила вперед Нава, явно защищая меня. – Видишь же, не понимает человек нашего языка. Наверное, в летающих деревнях на другом языке говорят. Он же не совсем молчит, а в бреду шелестит что-то страшное и непонятное. Пусть уж лучше молчит…
– А почему? – осмелел Обида-Мученик.
– Что – почему? – неосторожно спросила Нава.
– Почему он в летающей деревне живет и почему она летает? Почему они там на другом языке говорят? Почему он нас не понимает? Почему у него шерсть на лице не растет?
– Растет, – нашлась Нава (это я понял потому, что она довольно улыбнулась). – Только его ко мне принесли без шерсти, я и решила, что в его деревне так принято, и помазала его лицо соком лысого ореха. Перестало расти.
– Бабы дуры! С рождения и до смерти! – сплюнул под ноги Кулак. – Хоть и шерсть на носу у вас не растет. А может, потому и дуры, что не растет?.. Он же теперь на нормального мужика похож не будет, и его последний пацан засмеет.
– А все равно он красивей всех вас! – огрызнулась Нава. – Мой муж – каким хочу, таким и сделаю!
– Ты его сначала на ноги поставь, – вздохнув с сомнением, сказал Староста.
– И поставлю! – расхрабрилась Нава и погладила меня по голове.
Так меня Настёна гладила, когда жалела. У нас мамы-жены не было, потому что… А почему?.. Почему?.. Почему?.. И вдруг я вспомнил: а потому, что Настёна была только моей дочкой, – ее вырастили из моих клеток. Партеногенез называется. Генетики были вне себя от счастья, что от мужика девчонка получилась, как я заказывал, – научное достижение! Я тоже был счастлив. Все годы…
И тут меня прорвало! Откуда что взялось? Будто шлюз открыли или плотину смело.
– Не троньте мою Настёну… Наву… Настёну!.. Она моя дочка! – возопил я. – Не смейте ее ругать! Я вижу, вы пытаетесь, а она мне жизнь вернула! Когда-то я ей дал, а она мне вернула! Я не знаю, может, у вас в раю это не жизнью называется, но какая разница, как называется это состояние, в котором мне больно, но я дышу, вижу, слышу, обоняю… Кстати, от вас препротивно воняет, будто от немытой пивной бочки, прокисшими дрожжами воняет от вас!.. Неужто в раю не могли зубную пасту придумать? Мяты бы хоть пожевали! В лесу ее полно должно быть!..
Они отшатнулись от моего ложа с перепуганными мордами.
– Я ж говорила, что пусть уж лучше молчит! – напомнила Нава.
Вообще-то мне казалось, что в раю ни болеть, ни вонять не должно. Но я имел в виду придуманный рай, а у вас, видимо, настоящий, который просто другая жизнь… после смерти… Я согласен – лишь бы с Настёной вместе… Ну, пусть с Навой, если вы ее так назвали. Леший знает как я сюда попал!..
Тут в мыслях повторно крутнулось: «Леший знает!..» Я замолчал, глядя на перепуганных мужиков, а они с опаской взирали на меня, будто я матерился, как самый распоследний люмпен. Вспомнилось из Классиков: «Г оно и сеть Г. Люмпены. Флора…» Хотя Флора не материлась – она просто говорила на своем языке… Социум не может без социальных полюсов – без них он перестанет быть социумом. Весь вопрос в том, как далеко они разведены.
А у меня зудело в мозгу: «Леший знает!.. Леший знает!..» И я попытался вызвать образ многоколенчатой физиономии.
И она нагло высунулась из неведомых глубин памяти и произнесла коронную фразу.
– Я тебе роль предлагаю, Кандид, – сразу взял быка рога Леший, когда меня к нему доставили.
Он умел с людьми разговаривать, даже если они выпали из человеческого образа. И рога обламывать умел. Я моментально вспомнил, что меня к нему именно «доставили», ибо сам я передвигаться не мог.
«Клоаку», из коей был извлечен, я живописать не буду, ибо сие – интимное и антиэстетичное, а я, как человек искусства, придерживаюсь концепции «спасительности прекрасного и убийственности уродливого». У каждого своя «соломинка». Да и нет в ней ничего интересного.
– Finita la comedia, – театрально произнес я спотыкающимся о зубы языком. – Кончился Кандид, одно дерьмо осталось. Не игрок я больше. Найди другого…
И тут до меня дошло, и я взревел, если мой болезненный хрип можно назвать ревом (однако дело не всегда в силе звука, но часто в силе чувства – это нам, актерам, хорошо известно):
– Эй вы, апостолы волосатые, Кандид я! Слышите, Кандид!
– Нельзя! – надтреснутым голоском неожиданно взвизгнул Старец. – Нельзя такие слова произносить! Потому что вредно! От таких слов можно подумать то, что нельзя, а то, что нельзя, нельзя думать!
А остальные будто по стенкам размазались от моего вопля. И что я такого сказал?..
Я понял, что эта бледная поганка бывшего мужского рода меня осуждает, и со всей своей теоретически мужской убедительностью ответил ему:
– А поди-ка ты, плесень серая, на хрен, а не нравится – можешь отправляться на редьку или на морковку, смотря что твоему морщинистому геморроидальному заду больше по проходу.
Старец, продолжая бормотать что-то под нос, тоже размазался по стенке, но что любопытно – никто не покидал Навиной землянки. Я разглядел наконец, что это землянка. Ну, или что-то вроде, из почвы сделанное.
А рожа Лешего так и висела на персональном экране моего сознания. Личный бред.
– Я своих решений не меняю, ты знаешь, – ничуть не смутился Евсей Евсеич Леший, титан мирового кино. Или, как это искусство ныне официально называют, фантоматографа.
Ярчайший представитель Классики, главный консерватор фантоматического мира. Он считал все компьютерные технологии искусством низшего сорта, не отвергал полностью, поскольку использовать их выгодно, но откровенно морщился, используя. Он был хранителем и творцом Игрового Кино, не единственным, но выдающимся. А я – актер игрового кино, стало быть, он мне – кормилец, поилец, благодетель и отец родной.
Ежели извлек, значит, я ему понадобился. Хотя, возможно, и о кадрах заботился. На будущее.
– Эй, вы, – обрадовался я информации, услужливо подсунутой мне проснувшейся, хоть и с бодуна, памятью. – Я – актер! Я великий актер Кандид! Мне даже фамилия не нужна – я единственный Кандид в кино! А может, и в мире. По крайней мере никакой информации о тезках ко мне не поступало… Вы знаете, что такое кино? Да откуда вам в вашем подозрительно пахнущем раю знать о кино?! Вы и языка-то человеческого не разумеете… Впрочем, что это я на вас ору? Извините, – осадил я своего не в меру расходившегося скакуна эмоций.
Старец, видимо вдохновленный понижением моего тона, заикнулся:
– Незь-зь-зь…
Но я пресек его поползновения на корню:
– А ты, старый сморчок, не зязякай здесь, я ж вижу, что ты мою Наву обижаешь.
Старец, ворча, спрятался за спину Кулака, который восхитился:
– Во шпарит, шерсть на носу! Как сорока-балаболка! Жаль, что ни слова разумного. Что-то с головой у него, Нава! Не так ее, наверное, Обида-Мученик приставил обратно, а ты не посмотрела.
– Посмотрела я, – не полезла за словом в карман Нава. – Все правильно! Да и не отвалилась у него голова, а только рана на шее большая была.
Пока они выясняли отношения, я погрузился в приоткрывшиеся вдруг бредовые глубины памяти, где внимал Лешему:
– Если я предлагаю тебе роль, значит, никто другой на нее не подходит. Да и чем в собственном дерьме копошиться, лучше делом заняться. Легче не будет, это я тебе обещаю. Свою порцию страданий получишь с избытком. Тебе ж пострадать надо, искупить неискупимое, знаю я ваши артистические натуры. Обеспечу тебе достоевщину по горло и по глотку – нахлебаешься… – (Добрый человек Леший – всегда ближнему в трудную минуту поможет.) – Хотя нет твоей вины в случившемся. Но потребность души мятущейся я понимаю. Я знаю, что тебе нужно, поэтому, если будешь сопротивляться, найду способ убеждения… А алкоголь и наркота еще никому облегчения не давали – способ самоубийства для трусов.
– А я и есть трус, – не обиделся я.
– Ты не трус, ты – отец, потерявший дочь, а вместе с ней и разум, – тоном патологоанатома поставил он диагноз. – Для таких, как ты, существует только одно лекарство – работа. Для таких, как я, – тоже.
– Что за роль? – неожиданно для себя спросил я, хотя мне это было совершенно неинтересно. Привычка сработала.
– О-о-о! – многозначительно загудел Леший. – Это роль, для которой ты родился… Роль, которую подразумевали твои родители, называя тебя Кандидом.
– Не понял! – признался я, сполошно перебирая возможные персонажи.
Мне казалось, что я знаю всех, кого бы мог сыграть, но никто из них меня не вдохновлял. Евсей интриговал.
– Кандид должен сыграть Кандида! – провозгласил режиссер тоном, не терпящим возражений.
– Которого? – без особого энтузиазма поинтересовался.
– Ну уж не вольтеровского, – хмыкнул Леший. – Бери выше, копай глубже… Вольтер умный мужик, но не художественный гений. Да и ты не юный и наивный Кандид, способный утверждать, что все к лучшему в этом лучшем из миров, наблюдая человеческие мерзости. У него все умно, но играть нечего. По крайней мере мне сейчас это неинтересно.
Да уж меньше всего и мне в тот момент хотелось играть в философских сатирах.
– Не помню дословно, – продолжал Евсей – («Влево сей, вправо сей», – ни к селу ни к городу мелькнуло в голове), – но Кандид сказал, что мир погряз в грязи, но все же надо возделывать свой сад. Мы и возделываем, как можем. И утопаем в грязи.
– Говори ясней, Леший, я сейчас туго соображаю, – взмолился я. Пребывание в клоаке не способствует укреплению умственных способностей.
Он не ответил, а мордуренция его, многомудрая и многоколенчатая, расплылась и растаяла перед моим мысленным взором. Но я был полон оптимизма: он сообщил мне достаточно информации, чтобы перекосившаяся картина мира встала на место, на котором я привык ее видеть.
– Все, волосатики! – сообщил я им торжествующе. – Я раскусил ваш прикол! Переходите на нормальный язык! Это ж у нас с вами съемки идут!
Классик снимает классику. Только как-то странно меня ввели в роль. Слишком уж натуралистично. Леший, пожалуй, перестарался. Или это была непредусмотренная катастрофа? Хотя по книге все с нее и начинается. Как там?.. «Вертолет на полной скорости влетел в невидимую преграду, перекосился, поломал винты и камнем рухнул в болото…» Надо же – помню! Вдруг вспомнилось, как я штудировал первоисточник: и раз, и другой, и третий, пока все не выкристаллизовалось перед моим внутренним взором, как личное переживание личной жизни. Метод Лешего… Теперь вопрос в том, существую ли я сейчас в реальных обстоятельствах, из которых он потом будет делать монтаж, или же вспоминаю? Это вполне возможно при современном уровне развития фантоматики, но Леший не признавал таких методов: кино не должно быть иллюзией, воспоминанием о жизни, кино – это жизнь! Даже более жизнь, чем обычное существование, ибо в нем есть высший смысл, а в существовании его отродясь не было и никогда не будет.
«Вот тогда меня, наверное, и выбросило из кабины, – подумал я, удивляясь собственной способности рассуждать, – катапультировало… Потом припечатало головой о дерево, но это гораздо лучше, чем вместе с вертолетом, как летчик, уйти на дно сыто чавкнувшего болота».
Вроде бы я тогда уже должен был быть без сознания, но этот оглушительный «чавк!» и сейчас отчетливо прозвучал в ушах, уже зудевших от немолчного бормотания аборигенов. Громко разговаривать они пока, после неожиданного пугающего выступления чужака, остерегались, но и молчать было превыше их сил.
Неужели Евсеич мог пойти на смерть пилота и риск моей гибели во имя убедительности катастрофы?.. Если бы был уверен, что я выживу, мог, понял я. Классик во имя Искусства способен пойти на все. И ему сойдет с рук – несчастный случай. О родственниках, конечно, позаботится. Жмотом он никогда не был. Но он не мог быть уверен, что я выживу! Я ведь и выжил чудом, и то пока еще не до конца и не с полной уверенностью. Если инвалидом останусь, то какой из меня актер? Интересно, удалось ли ему это снять, если неожиданно случилось? Не сомневаюсь, удалось: он же говорил что-то про спутниковую систему съемок. Снимается все, а потом в монтаж. «Именно монтаж делает из отснятого материала шедевр», – любил он повторять и к процессу монтажа никого не подпускал.