Текст книги "Гибель Царьграда"
Автор книги: Владимир Порутчиков
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
24
Через какие-то мгновение жестокая сеча кипела по всей сухопутной линии стен. И внизу уже шёл бой: казалось, что в узком ущелье беснуется, бьётся о высокие каменные берега железная, звенящая, лязгающая река. Над нею колыхались флаги, копья, бунчуки. Плыл едкий пороховой дым...
А растревоженным, крикливым чайкам с небесной, уже пронзённой первыми солнечными лучами высоты почудилось, что давно ожившая, пугающая, день и ночь штурмующая город суша, поднялась вдруг тяжёлым, тёмным валом и в отчаянном порыве перехлестнулась, наконец, через стены. От одной большой воды до другой... Кое-где, правда, под золотыми с чёрными орлами стягами ещё теснились закованные в железо островки, о которые разбивалась, дробилась и оседала назад пёстрая волна атакующих, но и эти островки быстро таяли под их бешённым напором. То тут, то там над башнями внешней стены поднимались и хлопали на ветру тяжёлые красные полотнища – флаги султана. Бешеным рёвом встречали турки каждый такой флаг.
Когда слепящий диск солнца показался наконец над городом, внезапно дрогнули и распахнулись внутренние ворота: через них спешно пронесли кондотьера Джустиниани – одного из главных организаторов обороны. Случившиеся рядом защитники из-за плеч несущих его телохранителей успели заметить и бледный как воск лоб, и безвольно повисшую руку. И кровь – пятна благородной крови на серых камнях. Следом прибежали чёрные от усталости солдаты. Они-то и помешали закрыть за кондотьером ворота, крича что-то про предательскую, пробившую его латы пулю и турок, которых уже невозможно остановить.
Подобно лесному пожару над внешней стеной тут же полетело роковое:
– Джустиниани ранен!
– Нет – убит!
– Генуэзцы уже бегут к своим кораблям!
Ядовитый, всепожирающий страх мгновенно овладел многими, слышавшими это.
– Значит, плохо дело!
– Значит, стену уже не удержать, стена уже во власти турок!
– Отходим! Мы проиграли! Увы нам!
И что-то разом сломалось, лопнуло в душах защищающих город людей. Бросив боевые посты, хлынули в узкие врата те, кто ещё мгновение назад готовился умереть на внешней стене.
Тщетно пытался остановить их подоспевший к воротам император: по какому-то дьявольскому промыслу, защитники города вдруг перестали быть единым целым, и гремящие, зовущие к бою слова его впервые за долгие дни осады падали в пустоту.
Всё кончено! – читал он в лицах бегущих мимо людей, в их обезумевших от ужаса глазах, но всё не хотел, не мог поверить в это.
Подле императора остались лишь самые верные его друзья и соратники. Их было немного: человек пять или шесть. А за спиной уже вовсю кипела сеча – сдерживая яростный напор турок, ещё сражались те, кто предпочёл смерть позору, кто давал возможность спастись остальным...
25
Итак, всё было кончено, и Константину оставалось либо умереть в бою, либо немедля бежать к воротам, сквозь которые в страшной давке лезли объятые паникой защитники города: венецианцы, генуэзцы, греки. Последние звали императора с собой, но он уже не слышал их. В шуме близкого боя ему вдруг почудился рокот всепоглощающей, неотвратимой вечности – и от него сейчас зависело: шагнуть ли ей навстречу или бежать безоглядно прочь, чтобы пожить ещё хоть сколько-нибудь, хоть как-нибудь. Пожалуй, впервые так ясно увиделась ему данная человеку свобода воли и выбора.
Вспомнилось, как когда-то давно, будучи ещё деспотом Морей, бежал он из-под разрушенных турецкими пушками укреплений Гескамилиона, чтобы потом смиренно просить мира у престарелого султана Мурада, уже залившего кровью половину Греции. Но тогда Константин спасал не только свою жизнь, но и будущность своей деспотии, а возможно, и всей империи с её великой столицей – городом его предков, его убежищем, куда можно было вернуться зализывать раны и мечтать о возрождении былого ромейского могущества.
А теперь? Куда бежать теперь и что вымаливать у опьянённого властью юнца? Жизнь? Но он никогда не ценил собственную жизнь вне Византии. Каждый его вздох, каждый его поступок был посвящён ей. Так был воспитан. В том видел своё предназначение. С тем вступал в очередной брак, получая от него либо новые земли, либо влияние.
Любил ли он кого-нибудь так же сильно, как любил Византию? Пожалуй, что нет... Правда, от брака с первой жены осталось у него чувство какой-то трагической недосказанности: юная, нежная, с льняными завитками длинных волос – она умерла через два года после венчания, до срока обожжённая ледяным дыханием смерти. И ничего уже не поделаешь, не исправишь. Как ничего уже не исправишь в его собственной жизни. Бешённым волком промчалась она как-то вдруг, и на излёте своих сорока девяти лет он впервые пожалел, что у него нет ни жены, ни детей. И уже никогда не увидеть ему черноглазой иверийской княжны, о браке с которой почти два года назад ездил договариваться его верный секретарь. Она должна была прибыть в Константинополь в середине лета...
Но город пал. Его город пал! И значит, нет более смысла ни в новом браке, ни в собственной жизни...
Все эти видения и мысли мгновенно пронеслись в голове Константина, и он наконец решился:
– Всё кончено, друзья мои! – прокричал, стоявшим рядом. – Поступайте так, как велит вам ваша совесть. Я вам больше не император!
Отвернувшись от ворот, он сорвал с себя знаки императорской власти и шагнул навстречу набегающей толпе османов, успев заметить, как рядом, обнажая мечи, встают его верные поданные, его товарищи, его друзья.
И вот заплясали звонкие клинки, бешеным водоворотом закружился вокруг бой...
Мгновение – и подле Константина не осталось никого из друзей: со всех сторон теснились лишь залитые потом и кровью лица врагов. Десятки сабель стремились нанести удар. Но император ещё жил, ещё боролся, ещё отбивал атакующую сталь. В каком-то кровавом тумане всаживал всё более тяжелеющий меч в чьи-то разверстые в крике рты. Рубил плечи, руки, лица. Рубил, уже не различия отдельных черт и подсознательно ожидая того единственного, рокового удара. Жизненной точки. Конца. Но смерть почему-то медлила, хотя он чувствовал, что она уже совсем рядом: среди наседающей, исступлённой людской массы, ему всё чаще чудился её зловещий оскал.
И всё-таки удар был внезапен. Брошенный с близкого расстояния ятаган, – зрачки успели поймать его стремительный проблеск, – мгновенно пробил доспех. Злая, хитро изогнутая сталь непоправимо вошла в грудь по самую рукоять...
Страшная боль заставила Константина выронить меч, бросила на колени. Отяжелевшая голова потянула назад. А мимо, уже не обращая на него внимания, нескончаемым потоком бежали что-то яростно орущие турки, всё более походившие на неестественно вытянутые стремительные тени...
А потом всё затопило вставшее над городом солнце – настолько яркое и мучительное, что император зажмурился, а когда открыл глаза, не увидел уже ни городской стены, ни солнца, ни бегущих мимо теней. Пронзающей тело боли тоже уже не было, а сам он стремительно возносился к сияющему как тысяча свечей кресту, точь-в-точь такому же, как мозаичный крест под куполом главного храма его империи – Святой Софии. Мальчишкой любил он, задрав голову, подолгу смотреть – отчего возникала иллюзия полёта – на тот мерцающий на немыслимой высоте крест, и сейчас вдруг снова испытал (мгновенный укол узнавания!) те свои детские ощущения. Только на этот раз всё было по-настоящему.
Щурясь, он уже различал отдельные кусочки золотой, составляющей крест смальты, когда тот внезапно расступился, словно рассыпался, и ослепительное небо ясно глянуло на Константина. Он услышал над головой шум чьих-то сильных крыльев – два ангела уносили его в бездонную синеву – и понял потрясённый, что скоро предстанет перед Тем, чьею частицею был, к Кому обращал свои мольбы, на Кого уповал. Душа его затрепетала от волнения, все страхи разом ожили в ней, и то, в чём когда-то обвинял его суровый константинопольский монах, внезапно показалось самым ужасным из совершенных грехов.
– Я не предавал Его, слышите?! Я никогда не предавал Его! – то ли вскричал, то ли подумал он.
И тогда один из ангелов, оборотив к нему совершенное лицо своё, сказал:
– Он знает... Он ждёт тебя, последний император византийский.
И от звука его голоса и слов этих стало вдруг хорошо и покойно на душе у Константина...
26
Грохочущим железным потоком анатолийцы первыми – и Януш меж ними – выскочили к раскрытым внутренним воротам.
Вид призывно распахнутых створок привёл турок в бешеный восторг. Злые до славы, с утроенной силой ринулись они вперёд, но на пути – в который уже раз! – встали ромейские латники. И хотя анатолийцы в мгновение ока смяли их жидкий строй, латники дрались до последнего и, прежде чем пасть под яростными ударами турецких сабель, порубили и покалечили немало правоверных.
Дольше всех продержался какой-то знатный ромейский воин. С горсткой храбрецов он вклинился в бой в момент, когда турки уже почти прорвались к воротам. Януш успел отметить его дорогой доспех и красные вышитые золотыми орлами сапоги, но лишь мельком, ибо вовсю бился с очередным вставшим на пути латником, а когда, наконец, с ним разделался, увидел потрясённый, что тот знатный воин всё ещё держится, всё ещё возвышается неприступной колонной среди обступивших его анатолийцев.
Меч в руках ромея был поистине страшен: почти каждый удар сверкающего на солнце клинка нёс смерть или увечье. Вот упал с раскроенным черепом очередной несчастный, другой, воя от боли, покатился по земле с обрубком вместо руки...
На какой-то миг между воином и Янушем не осталось никого. Их разделяло шагов пять, не больше. Не раздумывая, с яростным криком Януш метнул свой ятаган в ромея. Метнул, как когда учил его старый янычар Азамат: всю свою ненависть, всю свою силу вложил он в этот бросок. Пробив доспех, ятаган по рукоять вошёл в грудь воина. Тот захрипел и рухнул на колени...
В этот момент вдруг дрогнули и медленно поползли друг к другу тяжёлые, обитые железными полосами створки ворот.
– Быстрее! Не дать закрыть им ворота! – закричало сразу несколько голосов, и Януш, сразу же позабыв про ромея, вместе с остальными бросился вперёд.
Успели, прихлынули мощной волною, безжалостно убивая зазевавшихся в проходе защитников, и по их ещё трепещущим телам ворвались наконец в город...
– Город наш!.. Город наш!.. – слышал Януш вокруг себя ликующие крики, но не испытывал радости, а только ярость, всепожирающую ярость, огонь которой никак не мог потушить смертями попадающихся на пути врагов.
Он бежал по кривым и узким улочкам в первых рядах прорвавшихся в ворота, рубя направо и налево и мало обращая внимания на то, кто был перед ним: воин ли, мирный ли горожанин, мужчина или женщина.
«Подлые греки, проклятые греки! Вы все причастны к смерти дервиша Омара. И значит, все достойны смерти!» – прыгало в голове обезумевшего от крови янычара. Сейчас он был лишь орудием убийства, султанским рабом, его волей.
Вместе с толпой, он ворвался в какой-то монастырь, двор которого был полон чёрных, похожих на тени фигур. При виде турок большинство из них бросилось в распахнутые двери стоящего в центре подворья храма, в тщетной надежде на спасение. Следом ринулись и захватчики. Гулкая храмовая тишина сразу же наполнилась криками и топотом множества ног. Десятки голосов на разные лады радостно завопили:
– Золото! Зо-лото!
Януш же по какому-то внутреннему наитию не решился заходить внутрь оскверняемого храма. Вместо этого он свернул под сень опоясывающей двор галереи с витыми колоннами, едва различимыми за цветущими розовыми кустами, где и заскочил в первую попавшуюся на пути дверь.
В большой сводчатой комнате, полной гладкоструганых досок, готовых и ещё недописанных икон, он увидел худенького паренька в чёрном монашеском платье. Всё ещё томимый жаждой мести янычар подскочил к нему и занёс над головой окровавленный клинок...
– Господи! – только и успел вскричать инок, прикрывшись от удара иконой, а с неё на Януша вдруг сурово глянул святой Георгий: точь-в-точь такой, как на иконе из его детства. Мгновенно обожгло воспоминание: старинный сербский храм, мерцание тонких свечей и над ними озарённый их тёплым светом молодой, прекрасный лик...
Янычара словно ударило по глазам. Застыла в воздухе, уже готовая обрушиться на голову инока сабля. Ярость, ещё мгновение назад выжигающая душу, прошла без следа. Перед мысленным взором вдруг встали лица заключённых в трапезундскую тюрьму друзей, вспомнился купец и сгинувший в Босфоре слуга...
Опустив саблю, спросил по-гречески:
– Мне нужен Квартал венецианцев. Знаешь такой?
Как ни старался смягчить свой хриплый, сорванный голос, вопрос прозвучал почти угрожающе.
Из-за иконы выглянул светло-синий, выпученный от ужаса глаз. Прыгающие губы, тщетно пытались что-то сказать.
Чувствуя, что снова теряет терпение, янычар свободной рукой схватил инока за ворот и как следует встряхнул.
– Покажешь?
– Да-да! Покажу! – испуганно вскричал тот, не выпуская из рук икону. – Только, пожалуйста, не убивай меня!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Большую часть своей семнадцатилетней жизни Никита Скиф – худосочный, сутуловатый юноша с шаркающей стариковской походкой и задумчивыми голубыми глазами – провёл в одном из константинопольских монастырей, который искренне считал родным домом или, правильнее сказать, миром, куда входил не только сам монастырь, но и великий окружающий его город. Считал, несмотря на то, что родился далеко отсюда: пятилетиям мальчуганом был вывезен монастырскими иконописцами из холодных северных земель (за что, с лёгкой руки одного из них, и получил прозвище «Скиф»).
В его обрывочных воспоминаниях далёкая полумифическая родина всегда представала ярким солнечным пятном, и в этом пятне: золотой мозаикой переливающаяся речушка и какая-то босоногая девчонка, с которой он наперегонки бежал к этой самой речушке. Память, увы, не сохранила ни её названия, ни имени той девчонки, своенравно оставив лишь весёлый блеск воды, да стремительную, подсвеченную летним солнцем фигурку. И ещё море родительской любви, которая надёжно охватывала всё его детство.
Увы, с годами Никита всё хуже помнил лица родителей. Иногда они являлись ему во сне, и он со счастливым смехом узнавал родные черты, но утро с равнодушной последовательностью стирало их без остатка, оставляя взамен всё те же неясные, расплывчатые образы.
Вспоминался грудной певучий голос матери, её большая и тёплая грудь, к которой прижимался всякий раз, когда искал защиты и утешения; глаза, в которых любовь, а значит, – сам Бог. Вспоминалось, как отец – сильные руки, колючее прикосновение бороды – впервые посадил на своего каурого коня. Под отцовским строгим взглядом тот стоял как вкопанный, лишь изредка перебирая мощными, как столбы, ногами. Огромный, надёжный, с широченной спиной и жёсткой гривой конь нравился Никите. Даже страх, который испытывал поначалу, быстро прошёл. Тем более, что с другой стороны каурого, как бы невзначай придерживая сына за пятку, стояла мать.
А потом в детский мир его, полный любви и света, ворвалась вдруг большая беда, подобно тому, как радостный, солнечный сон внезапно сменяется кошмаром. Что тогда произошло, толком-то и не понял – мал был, но навсегда запомнилось: лютая зима и зловещее имя Шемяка. Запомнились крутые, скрипучие лестницы родного дома, потайной ход с покрытыми изморозью стенами, а затем режущий глаза свет и обжигающий лёгкие воздух. Запомнилось, что бежит с матерью по глубокому снегу, а сзади огнём объятый дом и звон мечей, и погоня, и стоит в ушах чей-то леденящий душу крик:
– Добить, добить всех, чтоб под корень всё сучье племя!
– Господи! – горячо шепчет срывающимся голосом мать и тянет за руку его, пятилетнего. – Хоть последнюю мою кровиночку, сыночечка моего сохрани!..
И Никите так страшно, что в глазах застыли слёзы и сердце замерло где-то в мучительной ноющей пустоте... Бегут, а навстречу розвальни с седой от инея лошадкой – возникли словно из ниоткуда – а на розвальнях и вкруг них группка людей в монашеских одеяниях. Впереди худой, чернобородый в собачьем треухе.
– Христа ради, спасите, укройте сына моего... Всех убили – только он в живых остался. Спа-сите! – падёт перед ним на колени мать.
Никита во все глаза смотрит на монаха: чёрная борода с седыми колечками, смуглое нерусское лицо и внимательный взгляд. А за спиной крики и шум погони, которая всё ближе. Никита хочет обернуться, но не успевает: его вдруг хватают за шкирку, кидают на розвальни и накрывают колючим, сладко пахнущим мраком...
С гиканьем налетают всадники: звенят уздечки, храпят кони, и почти сразу же одиноко и страшно взвывает чужой женский голос.
«А где же мама? Успела ли она тоже спрятаться? И кто так страшно кричал?» – прыгает в голове у Никиты. Он пытается посмотреть, но чья-то сильная рука намертво прижимает его к розвальням, да так, что ни охнуть, ни вздохнуть.
– Кто такие? – тем временем гремит над головой властное.
– Иконописная артель мы, храм Пресвятой Богородицы расписывали, что в Озёрцах, а теперь домой в Константинополь возвращаемся, – смиренно отвечает хозяин крепкой руки. И слова вроде правильно произносит, но как-то чудно, не по-русски, звучат они.
– А... богомазы, значит, греческие... А гадёныша маленького, богомазы, не видали тут?
Дрожит мелкой дрожью прижимающая Никиту рука, но голос всё так же спокоен.
– Видали... Бежал тут мимо какой-то мальчонка. Да куда бежал, на то внимания, господин, не обратили... За всеми-то не усмотришь, да и ни к чему нам это...
– Ну-ну, богомазы. Глядите, если соврали. Не посмотрю, что святым делом занимаетесь: живьём шкуру спущу...
– Ну и леший с ним... – говорит уже кто-то другой. – Всё равно в лесу замёрзнет. Мороз нынче больно лютый. Поворачивай, ребята, назад!
И снова свист, крики. Всё дальше и тише, пока не смолкают вовсе. Слышно только, как поскрипывают полозья, да торопливо хрустит снег под ногами монахов.
Крепкая рука внезапно отпускает. Над Никитой приподнимается клок сена, на миг открывая серое небо, белую целину и тёмную разделяющую их полоску леса. Потом всё заслоняет уже знакомая Никите борода.
– Эй, малец, ты как там? Живой? Вижу, что живой... Как звать-то?
– Никита... Мне бы назад, к мамке...
Говорит и внезапно понимает, кто так страшно кричал.
– Мамка твоя теперь далеко, Никитушка, – со вздохом говорит чернобородый и, осеняя себя крестом, что-то быстро произносит на чужом языке. Потом, словно спохватившись, добавляет: – Ты теперь с нами будешь. Не бойся, в обиду не дадим.
– А я и не боюсь, – отвечает Никита и едва не задыхается от внезапно накатившего на него чувства непоправимой беды и одиночества...
2
Так Никита обрёл новый дом и новую родину. Чернобородого монаха звали Варфоломеем, и был он среди монастырских иконописцев самым главным. Варфоломей оставил мальчика у себя подмастерьем и исподволь стал учить иконописному делу. Поначалу Никита лишь растирал краски и выполнял различные мелкие поручения, потом ему доверили готовить основу – наносить на тяжёлую кипарисовую доску слой белого шлифованного грунта из гипса и мела, который монахи называли «левкас», а когда Варфоломей заметил у мальчика склонность к рисованию – или как он сам говорил «божью искру» – стал учить рисовать.
О многом узнал Никита от Варфоломея и других иконописцев за эти годы. О том, как возникает движение на иконе, о взаимосвязях света и разных ракурсов. О том, что композиция статична, когда в основе лежит прямой крест, а косой крест создаёт динамику, ритм. Что каждый цвет имеет своё значение. Так, вишнёвый, объединяющий красный и фиолетовый, означает самого Христа – начало и конец всего сущего; голубой – цвет неба, чистоты; красный – божественный огонь, цвет крови Христовой, и ещё это цвет автократоров; зелёный – цвет юности, свежести, обновления; жёлтый тождественен золотому цвету; сочетающий все цвета радуги белый – обозначение Бога; чёрный – это сокровенные тайны Господа, а ещё – это цвет смерти, печали. Спасителя следует изображать в вишнёвом хитоне и голубом плаще – гиматии, а Богоматерь – в тёмно-синем хитоне и вишнёвом покрывале – мафории.
– Мир, сотворённый Господом, сам подсказывает нам какими цветами изображать реалии горнего мира.
Вон посмотри, только на радугу небесную – чем не подсказка, – учил его Варфоломей. Когда Никита впервые увидел, как тот рисует, – был потрясён. Куском угля на бумаге в несколько мгновений Варфоломей нарисовал голову апостола, Богородицу, быстрым круговым росчерком изобразил крыло ангела.
– К ней без души нельзя, не подпустит к себе икона без души-то... Не случится чуда... Не случится, – любил повторять Варфоломей. – Мало хорошо знать каноны... Создавая икону, ты должен отречься от себя и отдать душу Господу, чтобы Он через руки твои воплотил свой Божественный Замысел.
Считая созерцание важнейшей частью ученичества, Варфоломей часто брал мальчика на прогулки по Константинополю. Они заходили в величественные городские храмы и крохотные церквушки, где подолгу рассматривали выполненные древними мастерами мозаики и фрески. Порой, указывая на ту или иную деталь, Варфоломей пояснял восхищенному мальчику, почему она изображена так, а не иначе.
– Посмотри, как особенно светел здесь лик Спасителя, – говорил учитель. – Мастер специально высветлил белилами Его лоб, щёки, подбородок. Оттого лик Его словно озарён внутренним сиянием...
Особенно поразил Никиту храм Святой Софии. Глядя на него, не верилось, что всё это построено людьми, а не Богом.
– Великий Юстиниан... Великий. Да, тогда умели строить. Вот София уже тысячу лет стоит и ещё, будь уверен, простоит столько же. Да ты рот-то наконец-то закрой, – сказал тогда довольный произведённым эффектом Варфоломей и поведал мальчику об истории создания храма, о его архитекторах Исидоре и Анфимии, о тысячах рабочих, пять лет трудившихся на строительстве.
Варфоломей был хорошим рассказчиком и, слушая негромкий торжественный голос учителя, Никита ясно представил тот далёкий день, когда, оставив позади свою квадригу, стражу и запруженную народом площадь, ступил под своды Святой Софии император Юстиниан. Как заключённое в камень пространство мгновенно отрезало императора от мирской суеты и лишь звуки его шагов нарушали чуткую внимающую Богу тишину. Как заблестели вдруг глаза Юстиниана, когда наконец окинул взглядом все эти хоры и колонны, золотыми огнями играющие мозаики и тяжёлые кованые паникадила, подвешенные, кажется, не к немыслимо парящему на страшной высоте куполу, а к самым небесам. Как, преисполненный восторга, воскликнул потрясённый: «Соломон, я превзошёл тебя!»
– Да, именно так он и сказал тогда, – закончил своё повествование Варфоломей. Правда, ему тут же пришлось рассказать мальчику, кто такой Соломон и почему Юстиниан превзошёл его и чем ещё был славен этот ромейский автократор. Свой рассказ учитель завершил лишь на площади Августеон, у высоченной мраморной колонны, которую венчала конная статуя самого Юстиниана. Пышный султан украшал шлем императора, в левой, прикрытой плащом руке держал он позолоченную державу с крестообразным навершием, а правой указывал куда-то в морскую даль...
За эти годы во многом благодаря учителю Никита хорошо узнал и полюбил Великий город. Полюбил его улицы – первой из которых была конечно же торжественная и широкая Меса, его здания и монументы, площади и шумные рынки, сады, и даже чернеющие в Босфорской синеве скалы и окрестные холмы, что каждую весну покрывались густым ковром из диких цветов. И несмотря на то, что Константинополь несколько столетий назад пережил захват крестоносцами («Варвары – они думали, что она золотая», – в сердцах воскликнул Варфоломей, когда показывал мальчику следы копий, оставшихся на мозаике в Святой Софии), он был всё равно прекрасен. Рукотворные шрамы и безжалостное время не смогли убить очарования города, его вечной божественной красоты.
Праздники Константинополя стали для Никиты его собственными праздниками, а беды – его собственными бедами или, вернее, одной большой, неумолимо надвигающейся с востока бедой...




























