Текст книги "Том 1. Повести и рассказы 1879-1888"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 43 страниц)
– Что же, это все… правда? – спросил Марк, кончив рассказ.
– Все правда, мальчик, все это правда! – сказал серьезно Генрих.
Тогда Михаил, еще на минуту перед тем утверждавший, что ребят находят под лопухом, нетерпеливо повернулся на стуле.
– Не верь, Марк! Все это – глупости, глупые Мошкины сказки… Охота, – повернулся он к Генриху, – забивать детскую голову пустяками!
– А ты сейчас не забивал ее лопухом?
– Это не так вредно: это – очевидный абсурд, от которого им отделаться легче.
– Ну, расскажи им ты, если можешь…
– Ты знаешь, что я мог бы рассказать…
– Что?
Михаил звонко засмеялся.
– Физиологию… разумеется, в популярном изложении… Надеюсь, это была бы правда.
– Напрасно надеешься…
– То есть?
– Ты знаешь немногое, а думаешь, что знаешь все… А они чувствуют тайну и стараются облечь ее в образы… По-моему, они ближе к истине.
Михаил нетерпеливо вскочил со стула.
– А! Я сказал бы тебе, Геня!.. Ну, да теперь не время. А только вот тебе лучшая мерка: попробуйте вы все, с вашею… или, вернее, с Мошкинои теорией сделать то, что, как ты сейчас видел, мы делаем с физиологией… Вы будете умиляться, молиться и ждать ангелов, а больная умрет…
– Ну, умирают и с физиологией, я знаю это по близкому опыту… – сказал Генрих глухо.
– Частный факт, и физиология плохая…
– Этот частный факт для меня – пойми ты – общее всех твоих обобщений. Погоди, ты поймешь когда-нибудь, что значит смерть любимого человека, и частный ли это факт.
– Истина выше личного чувства! – сказал Михаил и смолк. Он понял, что с Генрихом нельзя теперь продолжать этот разговор.
VIII
В комнате стало тихо. Дети недоумевали. Они не поняли ни слова из того, что говорилось, но ощутили одно: это спорность их теории. Они были смущены и нерадостны.
В это время Хведько, о котором все забыли, высунул опять голову из-за косяка двери.
– А что, мне распрягать коней, чи нет? – произнес он с глубокою тоской в голосе.
Это вмешательство показалось всем очень кстати. Михаил весело засмеялся.
– Ага! – сказал он. – Вот еще один мудрец. Попробуем сейчас маленькую индукцию… Как ты думаешь, Хведор, куда мы с тобой ехали?
– Да я ж думаю никуда, только сюда.
Он внимательно, не отрывая выпученных глаз, смотрел на Михаила, как будто боялся его шутливых расспросов.
– Ну?
– А что ну?
– Ну, приехали мы сюда или нет?
– Э, вы бо все смеетесь. Чего бы я спрашивал, когда оно само видно?
– Так зачем же лошадям стоять на дожде, дурню?
– От и я так думал, – обрадовался Хведько. – Оно хоть дождя уже нет, а таки лошадям стоять не для чего. Пойду распрягать. Так и говорили бы сразу…
И он поторопился уйти с видимым облегчением.
– Ну, и вы тоже… марш обратно! – сказал отец.
– А… а деточку? – сказала Маша печально. Виновница всей кутерьмы находилась в спальне.
Мать тихо сказала что-то, и вскоре бабка вынесла ее на руках в хорошеньком белом свивальнике.
Среди кучи белья виднелась маленькая головка. Глаза смотрели прямо, на лице было то странно сознательное выражение, которое порой делает лица детей почти старческими. Девочка зевала и потягивалась.
– Гордячка какая! – неизвестно почему решила про нее Маша, поднимаясь на цыпочки.
Если б мама была здорова, она, наверное, вспомнила бы, что детям нужно принести платье. Но теперь никто не обратил внимания на то, что они вышли, как и вошли, в одних рубашонках, Шура осталась на руках отца.
Выйдя в коридор, Маша тотчас же побежала в детскую, но мальчики замешкались. Марк увидел в наружную дверь, что около конюшни стоит бричка, а Хведько распрег уже лошадей и ведет их под навес. Это его заинтересовало, и он юркнул на крыльцо; Вася пошел за ним.
Хведько привязал лошадей, потом его белая свита замелькала около брички, и он вынес оттуда громадный чемодан. Втащив его на крыльцо и поставив на верхней ступеньке, он по-своему, с наивною фамильярностью обратился к Марку:
– А то, видно, у вас родилось тут что-то?
– Не что-то, а девочка!
– Вот и я говорю. А о чем это паничи спорились?
– А это, видишь ты… Мы говорим: у бога два ангела…
– Ну-ну, не два – много… Мало ли их у бога… богато…
– Правда? А Михаил говорит: глупости!
– Но!.. Молодой панич иной раз скажет, так будет над чем посмеяться! – И он сам засмеялся.
Дети почувствовали к нему полное доверие.
– А правда, что детей приносят ангелы?
– Оно… того… так надо сказать, что детей приносят бабы… таки не кто другой… А душу ангелы приносят. Вот уж это так ваша правда. Вот что, хлопчики: душу… Ну, а мне, хлопчики мои, надо сундук нести, вот что. А то я бы тут вам все это отлично рассказал…
И Хведько взвалил себе на плечи тяжелый чемодан.
Мальчики очень жалели об этой необходимости. Там, в кабинете, их теория, успешно выдержавшая в детской их собственную критику, как-то помутилась. Они чувствовали недоумение и растерянность. Здесь же короткая беседа с Хведьком опять восстановила ее в прежнем порядке и стройности.
И оба они посмотрели на небо в одно время.
Только теперь они обратили внимание, что и на дворе тоже все странно. Первая странность состояла, конечно, в том, что они стоят на крыльце босые и неодетые, в такую пору, и что их обдувает прохладный и сырой ветер. Кроме того, на дворе там и сям странно светились лужи, каким-то особенным, загадочным отблеском ночного неба, а сад все колыхался, точно он еще не мог окончательно успокоиться после волнений ночи. Небо светлело, но тем резче выделялись на нем крупные тяжелые и будто взъерошенные облака. Точно кто-то пролетел по небу, все раскидал, все перерыл, и теперь так трудно привести все в порядок до наступления утра. А между тем всюду заметна была торопливость. Одно тонкое облако, вытянувшееся до самой середины неба громадным столбом, быстро наклонялось, столб ломался и закрывал одни звезды, между тем как из-за него бойко выглядывали другие. Какие-то раскиданные по небу лохмотья стягивались к одному месту, в сплошную тучу, которая все оседала книзу; и по мере того как туча спадала, становилось светлее, и можно было разглядеть, как осина в саду то и дело меняется от ветра, взмахивая своими, белыми снизу, листьями.
И детям чудился в светлеющем небе неуловимый полет светлого ангела, между тем как другой распростер темные крылья там далеко, под низкими тучами. Обоим мальчикам хотелось встретить тут восход солнца – это так любопытно – и они простояли бы еще долго, если бы нянька наконец не спохватилась. Ворча, в каком-то исступлении, она неслась по коридору с совершенно несвойственною старым ногам быстротой. Однако она не добежала до крыльца, а остановилась в трех шагах от дверей, отстранившись к стенке, так что осталось узкое место для прохода детей.
– А кыш, а кыш! – кричала она. – Ах, проклятые гультяи, куда забрались, нет на вас холеры великой!.. А кыш!..
Мальчики охотно не пошли бы опасным проходом, но они понимали, что их поступок выходил совершенно из рамок всякого компромисса и что нянька имеет право на возмездие. Оставалось только надеяться на свою ловкость.
Голован был любимец няньки, и хотя бежал первым, но получил удар снисходительный. Зато шлепок, отпущенный Марку, отдался по всему коридору. Тем не менее, отбежав на середину коридора, он остановился и сказал довольно равнодушно:
– Думаешь, очень больно? Ничего не больно, только громко.
Через полчаса все в доме успокоилось, хотя спали далеко не все.
Отец думал о том, что прибавились еще расходы, а жалованья и так не хватает. Мать думала о том же. Она велела поднести к себе девочку, смотрела на нее и плакала, потому что она не знала, можно ли ей радоваться новой жизни при таких маленьких средствах. Михаил начинал дремать и в дремоте думал о жизни, что она хороша. А Генрих не спал, смотрел в темноту и думал о смерти: что же она такое?
Только дети спали безмятежно и крепко.
1888
Черкес *
Очерк
I
– Иван Семеныч, а Иван Семеныч!..
– Ммм… – послышалось в ответ из глубины повозки.
– Только и есть у них: мычат, как коровы. У-у, падаль, прости господи, а не унтер, чтоб вас язвило!..
Я не видал лица жандармского унтер-офицера Чепурникова, произносившего злобным голосом эти слова, но ясно представлял себе его сердитое выражение и даже сверкающий глубокою враждой взгляд, устремленный в том направлении, где предполагалось неподвижное, грузное тело унтер-офицера Пушных.
Ночь была темна, а в нашей повозке, конечно, еще темнее. Колеса стучали по крепко замерзшим колеям, над головой чуть маячил переплет обтянутого кожей верха; он казался темным полукругом, и трудно было даже разобрать, действительно ли это переплет над самой головой или темная туча, несущаяся за нами в вышине. Фартук был задернут, и в небольшое пространство, оставшееся открытым, то и дело залетали к нам из темноты острые снежинки, коловшие лицо, точно иглами.
Дело было в ноябре, в распутицу. Мы ехали к Якутску; путь предстоял длинный, и мы мечтали о санной дороге. На станциях обнадеживали, что от Качуга по Лене уже ездят на санях, но пока нас немилосердно трясло по замерзшим колеям.
Унтер-офицер Чепурников отдернул фартук. Резкая струя ветра ворвалась к нам, и Пушных зашевелился.
– Ямщик! Что, еще далече до станции?
Ямщик наш был одет в пеструю и мохнатую собачью доху, а так как темные пятна этой дохи сливались с темною же, как чернила, ночью, то на облучке нам виднелась лишь странная куча белых заплаток, что производило самое фантастическое впечатление.
– Верстов еще с десять, – послышалось оттуда.
– Хлопаешь зря: едем-едем – все десять верстов. Чепурников нервничал и сердился.
Ямщик равнодушно пробурчал что-то, несколько придержал лошадей и набил трубку. Мгновенно вспыхнувший огонек осветил невероятной формы мохнатую шапку, обмерзшее лицо, отвернувшееся от ветра, и скрючившиеся от мороза руки.
– Ну, ты, поезжай, что ли! – сказал Чепурников с холодным отчаянием.
– Сьчас!
Огонек погас, и на облучке опять замелькало только созвездие из беловатых пятен.
Телега качнулась, мы задернули фартук и вновь понеслись вперед, среди холода и темноты.
Чепурников нервно ворочался и вздыхал, Пушных сладко всхрапывал. Этот гарнизонный счастливец обладал завидною способностью засыпать мгновенно при всяких обстоятельствах, и это служило главною причиной глубокой ненависти, которую питал к нему, несмотря на недавнее знакомство, его дорожный товарищ. Последний пытался доказывать неоднократно, что Пушных не имеет никакого «полного права» своею грузною фигурой занимать большую половину места, назначенного для троих. Пушных при этом жмурился и стыдливо улыбался. Он позволял даже Чепурникову всячески тиранить себя каждый раз при усаживании в повозку. Желчный унтер-офицер порывисто запихивал куда-нибудь его ноги, подбирал и укладывал руки, заталкивал в самый дальний угол его спину, гнул его и выворачивал, точно имел дело с тюфяком, а не с живым человеком.
– Вот… вот!.. Так… этак!.. – приговаривал Чепурников, толкая и пихая какую-нибудь часть рыхлой фигуры товарища. – Р-раздуло вас, прости господи, горой!..
Пушных конфузливо и виновато улыбался.
– Чем же я, Василий Петрович, в эфтим случае… Мы все, то есть, родом экие!.. Ой, Василь Петрович, ты мало-мало полегче пихайся.
Чепурников окидывал взглядом свою упаковку и оставался недоволен.
– Бесс-совестные! – ворчал он.
Надо заметить, что оба мои спутника принадлежали к разным родам оружия, и Чепурников, как жандарм, считал себя неизмеримо выше Пушных уже тем, что его служба вменяла в обязанность тактичное и вежливое обращение. Поэтому он обращался даже к Пушных не иначе, как во множественном числе, хотя при этом высказывался нередко довольно бесцеремонно: «Бессовестные вы этакие чурбаны!» – говорил он, например.
Но, в сущности, все мы понимали, что совесть тут ни при чем. Особенно же когда, проехав версты полторы, Пушных засыпал, как камень, – тут уж вступали в силу положительно одни физические законы: Пушных, как тело наиболее грузное, опускался на дно повозки, вытесняя нас кверху.
То же случилось и в эту холодную ночь. Чепурников жался к краю повозки, я кое-как сидел в середине, стараясь не задавить Пушных, который все совал под меня голову с беспечностью сонного человека. Я всматривался в темноту: какие-то фантастические чудовища неясно проползали в вышине, навевая невеселые думы.
– Ну и командировка выдалась!.. Не фартит мне, да и только! – сказал Чепурников с глубокою грустью и с очевидною жаждой сочувствия.
Мне было не до сочувствия. Для меня эта командировка была еще менее удачной, и мне казалось, что это у меня на душе проплывают одни за другими бесформенные призраки, которые неслись там, в вышине.
– Эх, и что бы месяц раньше! Купил бы я в Качуге шитик, поставил бы парус – и катай себе вниз по Лене до самого Якутска. Ведь это, как вы думаете, экономия?
– Конечно, экономия.
– То-то вот, что экономия… А как, по-вашему, сколько?..
– Не знаю…
– А вот погодите, рассчитаем. Три тысячи верст, по четыре с половиной копейки, это выходит по сту по тридцати пяти рублей с лошади. Ежели теперь на четверку да на обратный путь хоть, скажем, на две лошади… Поэтому экономия составляет сот восемь рублей на одних прогонах. Так или нет?
Чепурников рассчитывал с каким-то сладострастным наслаждением и потом сказал со злостью:
– А теперь вот и за одну лошадь, смотрите, останется ли? Вспомните мое слово: станут нам дальше и четвертую лошадь припрягать. Такой подлец народ стал, такой подлец – и сказать вам не могу. Этто чтобы служащему человеку сколько-нибудь уважить – никогда!
Мне от этих расчетов было ни тепло ни холодно. Пушных напоминал о себе сладким мычаньем сквозь сон.
– Да вот тут еще с этим делись, с чурбаном! – желчно закончил Чепурников. – А спрашивается теперь: за что?
Он смолк. Темная дорожная ночь тянулась без конца, а колокольчик, казалось, бился и стонал на одном месте. Туманы продолжали ползти в вышине какими-то смутными намеками на что-то необыкновенно печальное.
Чепурников вздыхал и злился рядом со мной, продолжая раздражать себя расчетами экономии, утерянной только потому, что меня бог не послал ему месяцем ранее.
Но вот повозка быстро забилась на ухабах, колокольчик заболтал что-то несвязное, послышался хриплый лай ленских собак, более похожий на какой-та очень жалобный вой, и в промежутке между фартуком и верхом повозки проплыл яркий огонь фонаря, раскачиваемого ветром на верхушке полосатого столба.
Станция.
Я стал выбираться из повозки, разминая отекшие члены. Чепурников захватил узелок с провизией и стал бесцеремонно тормошить Пушных. После нескольких пинков беспечный унтер-офицер промычал что-то, зевнул протяжно и сладко и стал вываливаться из телеги.
– Полоски (сабли) захватите, – крикнул ему Чепурников на ходу, – да револьверы!
Но Пушных в эту минуту, стоя уже на земле и заложив руки за голову, сладко тянулся, хрустя суставами, и зевал.
Когда он вошел через минуту в теплую станционную комнату, потирая по-детски кулаками заспанные глаза, в руках у него не было ни полосок, ни револьверов, которые остались в повозке.
II
Я сел к столу и, облокотившись на него, смотрел перед собою, отдаваясь ощущению тепла и отдыха. Глаза мои были открыты, но все предметы принимали для меня какие-то фантастические формы. Стены комнаты раздвигались, и я опять видел себя далеко на дороге, в темной повозке. Только в углу повозки приютилось теперь какое-то странное животное на четырех изогнутых ножках; оно сердито шипело на меня, фыркало и лязгало зубами, сквозь которые пробивалось пламя, пыхая на меня жаром. От этого я начинал ужасно грустить, и тогда глаза мои инстинктивно искали на стене картину, изображавшую возвращение блудного сына. Блудный сын стоит на коленях, а старик отец протягивает над ним благословляющую руку. У старика было доброе лицо, и он так благосклонно глядел, а быть может, еще и до сих пор глядит на проезжающих со стен всех станций, на протяжении всей Лены. Почтенный старец! Он столько раз и так радушно встречал меня своим благословляющим жестом, что я положительно привязался к нему и, входя в любую станцию, утомленный угрюмыми приленскими видами, тотчас же разыскивал его глазами. И в эту минуту я стремился к нему под защиту. Тут ли он? Да, он тут, и, значит, я не на холоду, а в светлой комнате, и сердитое животное, пыхающее огнем, – только железная печурка, жарко натопленная лиственничными дровами. Да, старик тут, и, значит, у меня есть добрый знакомый в этом далеком и неприветливом краю, в этом маленьком домике с полосатыми столбами, приютившемся у подножия угрюмых и мрачных хребтов.
Пушных, положив руки на стол и голову на руки, тихонько всхрапывал, а Чепурников суетился один, то подкладывая дров, то распоряжаясь относительно самовара. Наконец он удалился за перегородку, и через минуту оттуда послышался сначала просто любезный, а потом и дружеский разговор.
– Я очень доволен; я даже так рассуждаю, – говорил писарь, – что вас ко мне сам бог послал, право. Можете верить слову.
Под дальнейший тихий шепот новых приятелей я совсем заснул.
Кто-то тронул меня за руку. Я открыл глаза и не сразу сообразил, в чем дело. Надо мной стоял жандарм Чепурников, и на его обыкновенно подвижном лице теперь лежало какое-то застывшее выражение. Он трогал мою руку, а сам смотрел в окно. Я невольно посмотрел туда же, но ничего особенного не увидел. В стекла глядела ночь, и только пушистые снежинки, налетая из мрака, садились снаружи на черные стекла и тотчас же таяли. Казалось, какие-то белые насекомые с любопытством заглядывают в нашу комнату и через мгновенье бесшумно отлетают в темноту, чтобы сообщить кому-то о том, что они увидели в станционной избушке…
– Что такое? – спросил я с невольной тревогой.
Чепурников сел на стул и с тем же задумчивым видом перевел на меня свои карие глаза.
– А-а, господин… – сказал он тоном доверия. – У нас тут такое дело налаживается, просто уж и не знаю. В один день человеком сделаешься!
– Человеком? – переспросил я, все еще не отряхнувшись от сна. – Что ж, это отлично!
– Верно, в один день, господин!.. – и Чепурников вперил в меня долгий, в душу проникающий взгляд. – Вот, – заговорил он вдруг вкрадчиво, – вы, например, люди образованные и стоите за бедноту. А можете ли вы понимать служащего человека?
– Ну?
– Служащему человеку требуется голову свою как-нибудь прокормить и какой-нибудь дивидент себе приобрести. Так ли я говорю, ай нет?
– Так в чем же дело?
– В том дело – ночевать здесь придется!
– Ну и прекрасно.
– То-то. А не быть бы мне в ответе, потому нам по инструкции воспрещается… Так уж вы, в случае чего, ни-ни… Так, дескать, встретились, только и всего… На станке, при перепряжке… Поняли?
– Положим, ничего не понял. С кем встретились?
– А вот погодите… Гаврилыч, вылезай-ка сюда!
Станционный писарь, внимательно следивший за разговором из-за перегородки, тотчас же вышел. Это был человек лет тридцати, в стоптанных валеных калошах, повязанный грязным шарфом; движения его не лишены были некоторой торжественности. Видно, что жизнь на станции и общение с проезжающими господами способствовали развитию в нем некоторых возвышенных наклонностей.
– Это он верно вам говорит, – наклонился писарь ко мне, уставляясь в меня своими большими черными глазами, немного напоминавшими чахоточного. – Дело первой важности – большие можно тысячи приобрести…
– Вот! – подчеркнул Чепурников, испытующе заглядывая мне в лицо.
Я опять протер глаза. Этот шепот, важный вид говоривших, застывшие взгляды и загадочные слова казались мне просто продолжением какого-то бессвязного сна.
– Да в чем, наконец, дело? – спросил я с досадой.
– В черкесе-с… – И взгляд писаря стал еще многозначительнее. – Неужто про черкеса не слыхали? Лицо по всей Лене знаменитое.
– Я здесь в первый раз.
– Извините, не сообразил. Позвольте, я вам объясню. Этот черкес да еще с другим, товарищем по спиртовому делу, у нас первые… То есть, проще вам сказать, спиртоносы, на прииска запрещенным способом спирт доставляют и выменивают рабочим на золото. Отличные дела делают.
– Ну-с?
– Ну-с, больше ничего, что завтра этот черкес будет здесь…
Он наклонился к моему уху.
– Золото в Иркутск везет китайцам продавать… Ежели теперича сам бог нам его в руки дает – это значит божие благословение… Третья часть в нашу пользу, остальное в казну…
– Понимаю… Но неужели он так беспечен, что прямо дастся вам в руки?
– Какое дастся! Дьявол – не человек. Не первый раз уже… Летит сломя голову, ямщикам на водку по рублю! Валяй! Лишь бы сзади казаки да исправник не пронюхали да не нагнали. А у нас народ на станках робкий… Да и на кого ни доведись – страшно: с голыми руками не приступишься. Ну, а теперь все-таки люди военные. Можно его и взять.
– Ежели нам удастся, и вы счастливы будете, господин! – сказал Чепурников, у которого загорелись глаза. – Тысячи и на ваш фарт не пожалею.
– Да уж только бы пофартило, – все так же поучительно прибавил писарь, – а уж дуванить-то будет чего.
– Я думаю, казенного проценту за поимку тысяч тридцать. А лошадей все равно свободных нету, – наивно схитрил Чепурников, взглянув на писаря.
– Ну, как знаете. Мне никаких денег не нужно, а ночевать я согласен с величайшим удовольствием.
– Берите, не отказывайтесь. Мы вас обижать не согласны.
Я вышел из-за стола и стал укладываться на диване. Перспектива провести целую ночь в теплой комнате, под благословляющею десницей почтенного старца, была так соблазнительна, что в моей отяжелевшей голове не было других мыслей… Чепурников с писарем удалились за перегородку и продолжали там свою беседу о предстоящей кампании.
– Верно ты знаешь, что завтра?
– Да уж верно тебе говорю. Болдин сказывал. Выпили мы тут с ним, он и проговорился… Они меня не боятся, потому я и сам в прежние времена, признаться сказать…
– А трудно… – слышалось через минуту.
– Трудно. Храбрость имеет большую. Черкес настоящий, молодчина!
– Отчаянный?
– Да уж без засады не взять.
– А как ничего нету?
– Чудак! Ведь уж мне тогда здесь не житье – неужто стану рисковать!
Я заснул. Мне казалось, что я забылся только на мгновение, но, очевидно, прошло довольно много времени. На станции было тихо, на столе стоял самовар и чайные приборы. Очевидно, мои спутники успели напиться чаю и улеглись спать. Свеча была погашена, и только железная печка освещала комнату вспышками пламени.
– Гаврилов! – послышался вдруг тихий оклик Чепурникова. – Не спите?
– Не сплю.
– А знаете, я ведь рассчитал.
– Ну?
– Тридцать две тысячи восемьсот сорок рублей пятьдесят копеек.
– Н-да, – сказал Гаврилов из своего угла, – капитал хороший. Только бы бог помог.
– Дай-то господи! Капитал отличный. Вот бы Марфа моя Степановна обрадовалась!
– Н-да. Возымели бы мы с тобой хорошую копеечку…
Сильным сопением Пушных напомнил собеседникам о своем существовании.
– Ишь сопит, свинья! – с презрением сказал Чепурников. – А ведь и ему придется дать.
И через полминуты он добавил с закипающей досадой:
– Спрашивается: с какой стати? Опять тишина.
– Гаврилов, а Гаврилов!
– Что?
– А вы верно знаете, сколько с ним золота?
– Верно. По этому самому расчету они уж и раздуванили в тайге. Черкес с Мандрыковым за себя весь песок взяли!
– Гм… Жалко!
– Что тебе жалко?
– Маловато выходит.
– Что так?
– Да так, не хватает мне мало-мало по моим расчетам. Еще бы мне тысячки хоть три, я бы на Горе у вдовы у Мятусовой домик купил. Славный домик, с огородом и с мензелинчиком. А теперь придется у Степанова купить. Тоже домик ничего, а нет того виду… Тот на господскую ногу… Я ведь службу-то брошу…
– Бросишь?
– Ну ее! С капиталом какая надобность? Теперь я перед каждым офицером тянусь, а тогда он у меня, офицер, на чашку кофею будет зван. Так, ай нет?
– Пустое! – сказал писать решительно.
– Как пустое?
– Так, суета, честолюбие одно, – подтвердил Гаврилов философски. – Думаешь, хорошо: станешь ты по этой причине форсить, нос кверху драть? Нет, брат, хорошего тут мало…
Я насторожил уши. Писарь говорил тихо, и голос у него мне показался чрезвычайно приятным. Я устал от холодного, угрюмого пути и от этих жестких, наивно-грабительских разговоров. Мне показалось, что я наконец услышу человеческое слово. Мне вспомнились большие глаза Гаврилова, и в их выражении теперь чудилась мне человеческая мечта о счастии…
– Вот ты как разговариваешь, – сказал несколько озадаченный Чепурников. – Ну, а ты что станешь делать?
– Я?.. Мне бы привел господь, я бы женился.
– А ты разве не женатый?
Гаврилов сделал на своей постели нетерпеливое движение.
– Ты знаешь ли, – спросил он резко, – почем в нашей стороне пуд хлеба?
– Пожалуй, не рупь ли с полтиной…
– То-то. Так неужто же при наших достатках жениться?
– А ты бы другого места поискал.
– Бывал и в других местах. Не фартит. На приисках служил и спирт нашивал… Только и нажил, что ломоту в ногах. Нет, по нашему месту надо совсем бессовестному человеку быть, тогда станешь богат…
– А невеста есть?
Гаврилов молчал. Слабый огонек его цигарки как-то задумчиво вспыхивал и угасал за перегородкой. Писарь курил и мечтал.
– Поглядываю тут на одну. Да что! Я беден, она и того беднее. Так и не говорил ей ни разу… Другое бы дело, кабы бог помог… Уехали бы мы с ней из этого гиблого места, зажили бы себе тихонько, свое бы дельце завели.
– Какое бы ты дело стал заводить?
– Я-то?
– Да.
Опять Гаврилов замолчал, как будто не решаясь посвятить Чепурникова во святая святых своих мечтаний.
– Кабак в своем месте открыл бы, – сказал он. – Чего лучше? Спокой!.. А народ у нас к вину наваженный…
III
Огонь в печке угасал. Как это часто случается после сильной усталости, я спал плохо. Забываясь вполовину, я терял минутами сознание времени, но вместе с тем ясно слышал порывы ветра, налетавшего с ленской стороны, слышал, как он шипит снаружи у стен и сыплет снегом в окна.
Вдруг с одним из этих порывов до меня долетел слабый звон колокольчика. Звук этот чуть коснулся слуха и тотчас же потонул в шипении метели. Но через минуту он повторился, опять исчез и потом зазвенел яснее, дольше, с короткими перерывами. Чуткий Гаврилов поднялся за перегородкой, зажег свечу и кинул несколько поленьев в печку.
– Ох-хо-хо! – зевнул он и перекрестил при этом рот. – Господи-владыко, царица моя небесная!.. Кого еще бог дает, уж не почтмейстер ли? Едет что-то шибко-Простого пассажира этак не повезут…
Дверь отворилась. Староста в дохе и теплой шапке появился на пороге с ручным фонарем.
– Проезжающий, Степан Гаврилович! Слышите, что ль?
– Слышу. Пожалуй, не почтмейстер ли из Киренска. Торопи ямщиков на всякий случай. Чтоб без задержки.
– Выкатили. Лошадей хомутают.
– Чтобы живо!
– Единым духом… – И голова старосты исчезла за дверью.
– А?.. Что тут такое? – встрепенулся вдруг Чепурников и сел на полу, тревожно бегая по комнате глазами.
– Ничего. Проезжающие.
– Черкес?
– Какой тебе черкес… Спи-ложись.
Чепурников упал на подушку. Он спрашивал сквозь сон.
Стук копыт и звон колокольчика стихли у ворот.
Слышно было, как ямщики торопливо выпрягают лошадей, побрякивая снимаемым колокольчиком, и еще по временам доносился со двора чей-то резкий, повелительный голос.
Заслышав этот голос, Гаврилов вдруг насторожился и стоял несколько секунд удивленный и неподвижный, с полуоткрытою станционною книгой в руках. Вдруг на лестнице послышались шаги; Гаврилов вздрогнул.
Дверь отворилась, староста просунул голову и сказал:
– Черкес это приехал.
Писарь побледнел и как-то метнулся к Чепурникову, но тот уже вскочил как ужаленный, сел на стул и поотирал глаза:
– А, что? Где черкес? Да вставайте же вы, лежебоки!..
Хотя он говорил во множественном числе, но восклицание относилось к одному Пушных, лежавшему на полу у его ног. Несмотря на вежливую форму обращения на «вы», он толкнул грузного унтер-офицера так сильно, что тот сразу обнаружил признаки жизни. Он замычал, встал на четвереньки и стал тихо подниматься, точно на спине его лежала громадная тяжесть. Писарь суетился, зажигал зачем-то стеариновую свечку на столике у зеркала. Чепурников шарил по стульям, разыскивал под платьем оружие… Вообще, за минуту перед тем спавшая в безмолвии и темноте станционная комната теперь ожила и была полна движения.
А на все это движение смотрел с порога высокий стройный человек, в котором с первого взгляда можно было узнать так страстно ожидаемого и все же так неожиданно нагрянувшего черкеса.
IV
Я видел, как он вошел. Едва только староста успел отойти от двери, как она опять отворилась, и черкес, беспечно держась за ручку, занес ногу на порог. Из темных сеней его фигура выступила с отчетливою резкостью. Это был старик лет пятидесяти пяти, с сухим и жестким лицом, гладко обритым. По лицу он напоминал скорее немца, но рыжая черкеска, подбитая мехом, и затем вся фигура с крутою грудью, тонким станом и упругими движениями, обличали ссыльного горца. Он был перетянут тонким кожаным поясом, на котором спереди, наискось, висел красивый кинжал, сзади револьвер в кожаном чехле и, наконец, толстый шнурок, очевидно тоже от револьвера, терялся в кармане.
Свет ударил ему в глаза: он прижмурился, как кошка, и, увидев форменные шинели, мгновенно отшатнулся. Я заметил, как выражение вражды и частию испуга промелькнуло в его черных глазах, странно загоревшихся под седыми бровями. Мне казалось, что я уловил также оттенок печали, который можно заметить в глазах травленого зверя, внезапно попавшего в засаду. Затем он как-то инстинктивно выпрямился, быстрым и привычным движением тронул ручку кинжала и еще раз оглянул всю комнату, останавливая на каждом из нас мгновенный взгляд, острый, ясный и испытующий. Все это продолжалось две-три секунды. Затем он шагнул в комнату.
– Здрастуйте! – сказал он спокойным тоном, которому отчасти противоречили все еще беспокойно бегавшие взгляды.
– А, что такое?.. Да, здравствуйте, здравствуйте, – растерянно ответил Чепурников и, наклонившись к равнодушно усевшемуся на стуле Пушных, прошипел:
– Куда вы девали револьверы… скоты вы этакие?..
– Чего лаешься? – громко ответил Пушных. – Что с твоими револьверами сделается?.. В повозке.
Все как-то примолкли после этого ответа. Гаврилов кинул на обоих солдат укоризненный взгляд и покачал головой.
– Пожалуйте вашу подорожную, – обратился он к черкесу, стараясь своею развязностью покрыть неловкость. Глаза у черкеса вспыхнули, как у тигра, заметившего опасность; он вынул из кармана свернутую бумагу и кинул ее на стол.
– Зачем кидать… можно подать, я думаю, – обиженно сказал Гаврилов.
Черкес не обратил внимания на это замечание. Он держался чутко, настороже. Острый взгляд его опять быстро обежал всех находившихся в комнате, и вдруг я почувствовал его на себе. Глаза наши встретились. Он рассмотрел мое лицо, мое платье, мой чемодан, стоявший у дивана, опять взглянул на солдат и составил свое заключение; потом он быстро придвинул стул и сел недалеко от меня, полуобернувшись ко мне спиной, лицом к остальным.