Текст книги "Том 1. Повести и рассказы 1879-1888"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 43 страниц)
– А все-таки ты очень странный, – сказала она с задумчивым участием.
– Я не странный, – ответил мальчик с жалобною гримасой. – Нет, я не странный… Я… я – слепой!
– Слепо-ой? – протянула она нараспев, и голос ее дрогнул, как будто это грустное слово, тихо произнесенное мальчиком, нанесло неизгладимый удар в ее маленькое женственное сердце. – Слепо-ой? – повторила она еще более дрогнувшим голосом, и, как будто ища защиты от охватившего всю ее неодолимого чувства жалости, она вдруг обвила шею мальчика руками и прислонилась к нему лицом.
Пораженная внезапностью печального открытия, маленькая женщина не удержалась на высоте своей солидности, и, превратившись вдруг в огорченного и беспомощного в своем огорчении ребенка, она, в свою очередь, горько и неутешно заплакала.
VI
Несколько минут прошло в молчании.
Девочка перестала плакать и только по временам еще всхлипывала, перемогаясь. Полными слез глазами она смотрела, как солнце, будто вращаясь в раскаленной атмосфере заката, погружалось за темную черту горизонта. Мелькнул еще раз золотой обрез огненного шара, потом брызнули две-три горячие искры, и темные очертания дальнего леса всплыли вдруг непрерывной синеватою чертой.
С реки потянуло прохладой, и тихий мир наступающего вечера отразился на лице слепого; он сидел с опущенною головой, видимо удивленный этим выражением горячего сочувствия.
– Мне жалко… – все еще всхлипывая, вымолвила наконец девочка в объяснение своей слабости.
Потом, несколько овладев собой, она сделала попытку перевести разговор на посторонний предмет, к которому они оба могли отнестись равнодушно.
– Солнышко село, – произнесла она задумчиво.
– Я не знаю, какое оно, – был печальный ответ. – Я его только… чувствую…
– Не знаешь солнышка?
– Да.
– А… а свою маму… тоже не знаешь?
– Мать знаю. Я всегда издалека узнаю ее походку.
– Да, да, это правда. И я с закрытыми глазами узнаю свою мать.
Разговор принял более спокойный характер.
– Знаешь, – заговорил слепой с некоторым оживлением, – я ведь чувствую солнце и знаю, когда оно закатилось.
– Почему ты знаешь?
– Потому что… видишь ли… Я сам не знаю почему…
– А-а! – протянула девочка, по-видимому совершенно удовлетворенная этим ответом, и они оба помолчали.
– Я могу читать, – первый заговорил опять Петрусь, – и скоро выучусь писать пером.
– А как же ты?.. – начала было она и вдруг застенчиво смолкла, не желая продолжать щекотливого допроса. Но он ее понял.
– Я читаю в своей книжке, – пояснил он, – пальцами.
– Пальцами? Я бы никогда не выучилась читать пальцами… Я и глазами плохо читаю. Отец говорит, что женщины плохо понимают науку.
– А я могу читать даже по-французски.
– По-французски!.. И пальцами… какой ты умный! – искренно восхитилась она. – Однако я боюсь, как бы ты не простудился. Вон над рекой какой туман.
– А ты сама?
– Я не боюсь; что мне сделается.
– Ну, и я не боюсь. Разве может быть, чтобы мужчина простудился скорее женщины? Дядя Максим говорит, что мужчина не должен ничего бояться: ни холода, ни голода, ни грома, ни тучи.
– Максим?.. Это который на костылях?.. Я его видела. Он страшный!
– Нет, он нисколько не страшный. Он добрый.
– Нет, страшный! – убежденно повторила она. – Ты не знаешь, потому что не видал его.
– Как же я его не знаю, когда он меня всему учит.
– Бьет?
– Никогда не бьет и не кричит на меня… Никогда…
– Это хорошо. Разве можно бить слепого мальчика? Это было бы грешно.
– Да ведь он и никого не бьет, – сказал Петрусь несколько рассеянно, так как его чуткое ухо заслышало шаги Иохима.
Действительно, рослая фигура хохла зарисовалась через минуту на холмистом гребне, отделявшем усадьбу от берега, и его голос далеко раскатился в тишине вечера:
– Па-ны-чу-у-у!
– Тебя зовут, – сказала девочка, поднимаясь.
– Да. Но мне не хотелось бы идти.
– Иди, иди! Я к тебе завтра приду. Теперь тебя ждут и меня тоже.
VII
Девочка точно исполнила свое обещание и даже раньше, чем Петрусь мог на это рассчитывать. На следующий же день, сидя в своей комнате за обычным уроком с Максимом, он вдруг поднял голову, прислушался и сказал с оживлением:
– Отпусти меня на минуту. Там пришла девочка.
– Какая еще девочка? – удивился Максим и пошел вслед за мальчиком к выходной двери.
Действительно, вчерашняя знакомка Петруся в эту самую минуту вошла в ворота усадьбы и, увидя проходившую по двору Анну Михайловну, свободно направилась прямо к ней.
– Что тебе, милая девочка, нужно? – спросила та, думая, что ее прислали по делу.
Маленькая женщина солидно протянула ей руку и спросила:
– Это у вас есть слепой мальчик?.. Да?
– У меня, милая, да, у меня, – ответила пани Попельская, любуясь ее ясными глазами и свободой ее обращения.
– Вот, видите ли… Моя мама отпустила меня к нему. Могу я его видеть?
Но в эту минуту Петрусь сам подбежал к ней, а на крыльце показалась фигура Максима.
– Это вчерашняя девочка, мама! Я тебе говорил, – сказал мальчик, здороваясь. – Только у меня теперь урок.
– Ну, на этот раз дядя Максим отпустит тебя, – сказала Анна Михайловна, – я у него попрошу.
Между тем крохотная женщина, чувствовавшая себя, по-видимому, совсем как дома, отправилась навстречу подходившему к ним на своих костылях Максиму и, протянув ему руку, сказала тоном снисходительного одобрения:
– Это хорошо, что вы не бьете слепого мальчика. Он мне говорил.
– Неужели, сударыня? – спросил Максим с комическою важностью, принимая в свою широкую руку маленькую ручку девочки. – Как я благодарен моему питомцу, что он сумел расположить в мою пользу такую прелестную особу.
И Максим рассмеялся, поглаживая ее руку, которую держал в своей. Между тем девочка продолжала смотреть на него своим открытым взглядом, сразу завоевавшим его женоненавистническое сердце.
– Смотри-ка, Аннуся, – обратился он к сестре с странною улыбкой, – наш Петр начинает заводить самостоятельные знакомства. И ведь согласись, Аня… несмотря на то, что он слеп, он все же сумел сделать недурной выбор, не правда ли?
– Что ты хочешь этим сказать, Макс? – спросила молодая женщина строго, и горячая краска залила все ее лицо.
– Шучу! – ответил брат лаконически, видя, что своей шуткой он тронул больную струну, вскрыл тайную мысль, зашевелившуюся в предусмотрительном материнском сердце.
Анна Михайловна еще более покраснела и, быстро наклонившись, с порывом страстной нежности обняла девочку; последняя приняла неожиданно бурную ласку все с тем же ясным, хотя и несколько удивленным взглядом.
VIII
С этого дня между поссессорским домиком и усадьбой Попельских завязались ближайшие отношения. Девочка, которую звали Эвелиной, приходила ежедневно в усадьбу, а через некоторое время она тоже поступила ученицей к Максиму. Сначала этот план совместного обучения не очень понравился пану Яскульскому. Во-первых, он полагал, что если женщина умеет записать белье и вести домашнюю расходную книгу, то этого совершенно достаточно; во-вторых, он был добрый католик и считал, что Максиму не следовало воевать с австрийцами, вопреки ясно выраженной воле «отца папежа» [74]74
Римского папы (пол.). – Ред.
[Закрыть]. Наконец, его твердое убеждение состояло в том, что на небе есть Бог, а Вольтер и вольтерианцы кипят в адской смоле, каковая судьба, по мнению многих, была уготована и пану Максиму. Однако при ближайшем знакомстве он должен был сознаться, что этот еретик и забияка – человек очень приятного нрава и большого ума, и вследствие этого поссессор пошел на компромисс.
Тем не менее некоторое беспокойство шевелилось в глубине души старого шляхтича, и потому, приведя девочку для первого урока, он счел уместным обратиться к ней с торжественною и напыщенною речью, которая, впрочем, больше назначалась для слуха Максима.
– Вот что, Веля… – сказал он, взяв дочь за плечо и посматривая на ее будущего учителя. – Помни всегда, что на небе есть Бог, а в Риме святой его папеж. Это тебе говорю я, Валентин Яскульский, и ты должна мне верить потому, что я твой отец, – это primo.
При этом последовал новый внушительный взгляд в сторону Максима; пан Яскульский подчеркивал свою латынь, давая понять, что и он не чужд науке и в случае чего его провести трудно.
– Secundo, я – шляхтич славного герба, в котором вместе с «копной и вороной» недаром обозначается крест в синем поле. Яскульские, будучи хорошими рыцарями, не раз меняли мечи на требники и всегда смыслили кое-что в делах неба, поэтому ты должна мне верить. Ну, а в остальном, что касается orbis terrarum, то есть всего земного, слушай, что тебе скажет пан Максим Яценко, и учись хорошо.
– Не бойтесь, пан Валентин, – улыбаясь, ответил на эту речь Максим, – мы не вербуем паненок для отряда Гарибальди.
IX
Совместное обучение оказалось очень полезным для обоих. Петрусь шел, конечно, впереди, но это не исключало некоторого соревнования. Кроме того, он помогал ей часто выучивать уроки, а она находила иногда очень удачные приемы, чтобы объяснить мальчику что-либо трудно понятное для него, слепого. Кроме того, ее общество вносило в его занятия нечто своеобразное, придавало его умственной работе особый тон приятного возбуждения.
Вообще эта дружба была настоящим даром благосклонной судьбы. Теперь мальчик не искал уже полного уединения; он нашел то общение, которого не могла ему дать любовь взрослых, и в минуту чуткого душевного затишья ему приятна была ее близость. На утес или на реку они всегда отправлялись вдвоем. Когда он играл, она слушала его с наивным восхищением. Когда же он откладывал дудку, она начинала передавать ему свои детски живые впечатления от окружающей природы; конечно, она не умела выражать их с достаточной полнотой подходящими словами, но зато в ее несложных рассказах, в их тоне он улавливал характерный колорит каждого описываемого явления. Так, когда она говорила, например, о темноте раскинувшейся над землею сырой и черной ночи, он будто слышал эту темноту в сдержанно звучащих тонах ее робеющего голоса. Когда же, подняв кверху задумчивое лицо, она сообщала ему: «Ах, какая туча идет, какая туча темная-претемная!» – он ощущал сразу будто холодное дуновение и слышал в ее голосе пугающий шорох ползущего по небу, где-то в далекой высоте, чудовища.
Глава четвертаяI
Есть натуры, будто заранее предназначенные для тихого подвига любви, соединенной с печалью и заботой, – натуры, для которых эти заботы о чужом горе составляют как бы атмосферу, органическую потребность. Природа заранее наделила их спокойствием, без которого немыслим будничный подвиг жизни, она предусмотрительно смягчила в них личные порывы, запросы личной жизни, подчинив эти порывы и эти запросы господствующей черте характера. Такие натуры кажутся нередко слишком холодными, слишком рассудительными, лишенными чувства. Они глухи на страстные призывы грешной жизни и идут по грустному пути долга так же спокойно, как и по пути самого яркого личного счастья. Они кажутся холодными, как снежные вершины, и так же, как они, величавы. Житейская пошлость стелется у их ног; даже клевета и сплетни скатываются по их белоснежной одежде, точно грязные брызги с крыльев лебедя…
Маленькая знакомка Петра представляла в себе все черты этого типа, который редко вырабатывается жизнью и воспитанием; он, как талант, как гений, дается в удел избранным натурам и проявляется рано. Мать слепого мальчика понимала, какое счастье случай послал ее сыну в этой детской дружбе. Понимал это и старый Максим, которому казалось, что теперь у его питомца есть все, чего ему еще недоставало, что теперь душевное развитие слепого пойдет тихим и ровным, ничем не смущаемым ходом… Но это была горькая ошибка.
II
В первые годы жизни ребенка Максим думал, что он совершенно овладел душевным ростом мальчика, что этот рост совершается если не под прямым его влиянием, то во всяком случае ни одна новая сторона его, ни одно новое приобретение в этой области не избегнет его наблюдения и контроля. Но когда настал в жизни ребенка период, который является переходною гранью между детством и отрочеством, Максим увидел, ка# неосновательны эти гордые педагогические мечтания. Чуть не каждая неделя приносила с собой что-нибудь новое, по временам совершенно неожиданное по отношению к слепому, и когда Максим старался найти источники иной новой идеи или нового представления, появлявшихся у ребенка, то ему приходилось теряться. Какая-то неведомая сила работала в глубине детской души, выдвигая из этой глубины неожиданные проявления самостоятельного душевного роста, и Максиму приходилось останавливаться с чувством благоговения перед таинственными процессами жизни, которые вмешивались таким образом в его педагогическую работу. Эти толчки природы, ее даровые откровения, казалось, доставляли ребенку такие представления, которые не могли быть приобретены личным опытом слепого, и Максим угадывал здесь неразрывную связь жизненных явлений, которая проходит, дробясь в тысяче процессов, через последовательный ряд отдельных жизней.
Сначала это наблюдение испугало Максима. Видя, что не он один владеет умственным строем ребенка, что в этом строе сказывается что-то, от него не зависящее и выходящее из-под его влияния, он испугался за участь своего питомца, испугался возможности таких запросов, которые могли бы послужить для слепого только причиной неутолимых страданий. И он пытался разыскать источники этих, откуда-то пробивающихся, родников, чтоб… навсегда закрыть их для блага слепого ребенка. Не ускользнули эти неожиданные проблески и от внимания матери. Однажды утром Петрик прибежал к ней в необыкновенном волнении.
– Мама, мама! – закричал он. – Я виделсон.
– Что же ты видел,мой мальчик? – спросила она с печальным сомнением в голосе.
– Я видел во сне, что… я вижу тебя и Максима, и еще… что я все вижу… Так хорошо, так хорошо, мамочка!
– Что же еще ты видел, мой мальчик?
– Я не помню.
– А меня помнишь?
– Нет, – сказал мальчик в раздумьи. – Я забыл все… А все-таки я видел, право же, видел… – добавил он после минутного молчания, и его лицо сразу омрачилось. На незрячих глазах блеснула слеза…
Это повторялось еще несколько раз, и всякий раз мальчик становился грустнее и тревожнее.
III
Однажды, проходя по двору, Максим услышал в гостиной, где обыкновенно происходили уроки музыки, какие-то странные музыкальные упражнения. Они состояли из двух нот. Сначала от быстрых, последовательных, почти слившихся ударов по клавише дрожала самая высокая яркая нота верхнего регистра, затем она резко сменялась низким раскатом баса. Полюбопытствовав узнать, что могли означать эти странные экзерциции, Максим заковылял по двору и через минуту вошел в гостиную. В дверях он остановился как вкопанный перед неожиданною картиной.
Мальчик, которому шел уже десятый год, сидел у ног матери на низеньком, стуле. Рядом с ним, вытянув шею и поводя по сторонам длинными клювом, стоял молодой прирученный аист, которого Иохим подарил паничу. Мальчик каждое утро кормил его из своих рук, и птица всюду сопровождала своего нового друга-хозяина. Теперь Петрусь придерживал аиста одною рукой, а другою тихо проводил вдоль его шеи и затем по туловищу с выражением усиленного внимания на лице. В это самое время мать, с пылающим, возбужденным лицом и печальными глазами, быстро ударяла пальцем по клавише, вызывая из инструмента непрерывно звеневшую высокую ноту. Вместе с тем, слегка перегнувшись на своем стуле, она с болезненной внимательностью вглядывалась в лицо ребенка. Когда же рука мальчика, скользя по ярко-белым перьям, доходила до того места, где эти перья резко сменяются черными на концах крыльев, Анна Михайловна сразу переносила руку на другую клавишу, и низкая басовая нота глухо раскатывалась по комнате.
Оба, и мать и сын, так были поглощены своим занятием, что не заметили прихода Максима, пока он, в свою очередь, очнувшись от удивления, не прервал сеанс вопросом:
– Аннуся! Что это значит?
Молодая женщина, встретив испытующий взгляд брата, застыдилась, точно застигнутая строгим учителем на месте преступления.
– Вот видишь ли, – заговорила она смущенно, – он говорит, что различает некоторую разницу в окраске аиста, только не может ясно понять, в чем эта разница. Право, он сам первый заговорил об этом, и мне кажется, что это правда…
– Ну, так что же?
– Ничего, я только хотела ему… немножко… объяснить эту разницу различием звуков… Не сердись, Макс, но, право, я думаю, что это очень похоже…
Эта неожиданная идея поразила Максима таким удивлением, что он в первую минуту не знал, что сказать сестре. Он заставил ее повторить свои опыты и, присмотревшись к напряженному выражению лица слепого, покачал головой.
– Послушай меня, Анна, – сказал он, оставшись наедине с сестрою. – Не следует будить в мальчике вопросов, на которые ты никогда, никогда не в состоянии будешь дать полного ответа.
– Но ведь это он сам заговорил первый, право… – прервала Анна Михайловна.
– Все равно. Мальчику остается только свыкнуться со своей слепотой, а нам надо стремиться к тому, чтобы он забыл о свете. Я стараюсь, чтобы никакие внешние вызовы не наводили его на бесплодные вопросы, и если б удалось устранить эти вызовы, то мальчик не сознавал бы недостатка в своих чувствах, как и мы, обладающие всеми пятью органами, не грустим о том, что у нас нет шестого.
– Мы грустим, – тихо возразила молодая женщина.
– Аня!
– Мы грустим, – ответила она упрямо… – Мы часто грустим о невозможном…
Впрочем, сестра подчинилась доводам брата, но на этот раз он ошибался: заботясь об устранении внешних вызовов, Максим забывал те могучие побуждения, которые были заложены в детскую душу самою природою.
IV
«Глаза, – сказал кто-то, – зеркало души». Быть может, вернее было бы сравнить их с окнами, которыми вливаются в душу впечатления яркого, сверкающего, цветного мира. Кто может сказать, какая часть нашего душевного склада зависит от ощущений света?
Человек – одно звено в бесконечной цепи жизней, которая тянется через него из глубины прошедшего к бесконечному будущему. И вот в одном из таких звеньев, слепом мальчике, роковая случайность закрыла эти окна: жизнь должна пройти вся в темноте. Но значит ли это, что в его душе порвались навеки те струны, которыми душа откликается на световые впечатления? Нет, и через это темное существование должна была протянуться и передаться последующим поколениям внутренняя восприимчивость к свету. Его душа была цельная человеческая душа, со всеми ее способностями, а так как всякая способность носит в самой себе стремление к удовлетворению, то и в темной душе мальчика жило неутолимое стремление к свету.
Нетронутыми лежали где-то в таинственной глубине полученные по наследству и дремавшие в неясном существовании возможностей силы, с первым светлым лучом готовые подняться ему навстречу. Но окна остаются закрытыми: судьба мальчика решена – ему не видать никогда этого луча, его жизнь вся пройдет в темноте!..
И темнота эта была полна призраков.
Если бы жизнь ребенка проходила среди нужды и горя – это, быть может, отвлекло бы его мысль к внешним причинам страдания. Но близкие люди устранили от него все, что могло бы его огорчать. Ему доставили полное спокойствие и мир, и теперь самая тишина, царившая в его душе, способствовала тому, что внутренняя неудовлетворенность слышалась яснее. Среди тишины и мрака, его окружавших, вставало смутное неумолкающее сознание какой-то потребности, искавшей удовлетворения, являлось стремление оформить дремлющие в душевной глубине, не находившие исхода, силы.
Отсюда – какие-то смутные предчувствия и порывы, вроде того стремления к полету, которое каждый испытывал в детстве и которое сказывается в этом возрасте своими чудными снами.
Отсюда, наконец, вытекали инстинктивные потуги детской мысли, отражавшиеся на лице болезненным вопросом. Эти наследственные, но не тронутые в личной жизни возможности световых представлений вставали, точно призраки, в детской головке, бесформенные, неясные и темные, вызывая мучительные и смутные усилия.
Природа подымалась бессознательным протестом против индивидуального случая за нарушенный общий закон.
V
Таким образом, сколько бы ни старался Максим устранять все внешние вызовы, он никогда не мог уничтожить внутреннего давления неудовлетворенной потребности. Самое большее, что он мог достигнуть своею осмотрительностью, это – не будить ее раньше времени, не усиливать страданий слепого. В остальном тяжелая судьба ребенка должна была идти своим чередом, со всеми ее суровыми последствиями.
И она надвигалась темною тучей. Природная живость мальчика с годами все более и более исчезала, подобно убывающей волне, между тем как смутно, но беспрерывно звучавшее в душе его грустное настроение усиливалось, сказываясь на его темпераменте. Смех, который можно было слышать во время его детства при каждом особенно ярком новом впечатлении, теперь раздавался все реже и реже. Все смеющееся, веселое, отмеченное печатью юмора, было ему мало доступно; но зато все смутное, неопределенно-грустное и туманно-меланхолическое, что слышится в южной природе и отражается в народной песне, он улавливал с замечательною полнотой. Слезы являлись у него каждый раз на глазах, когда он слушал, как «в полi могыла з вiтром говорила», и он сам любил ходить в поле слушать этот говор. В нем все больше и больше вырабатывалась склонность к уединению, и, когда в часы, свободные от занятий, он уходил один на свою одинокую прогулку, домашние старались не ходить в ту сторону, чтобы не нарушить его уединения. Усевшись где-нибудь на кургане в степи, или на холмике над рекой, или, наконец, на хорошо знакомом утесе, он слушал лишь шелест листьев да шепот травы или неопределенные вздохи степного ветра. Все это особенным образом гармонировало с глубиной его душевного настроения. Насколько он мог понимать природу, тут он понимал ее вполне и до конца. Тут она не тревожила его никакими определенными и неразрешимыми вопросами; тут этот ветер вливался ему прямо в душу, а трава, казалось, шептала ему тихие слова сожаления, и, когда душа юноши, настроившись в лад с окружающею тихою гармонией, размягчалась от теплой ласки природы, он чувствовал, как что-то подымается в груди, прибывая и разливаясь по всему его существу. Он припадал тогда к сыроватой, прохладной траве и тихо плакал, но в этих слезах не было горечи. Иногда же он брал дудку и совершенно забывался, подбирая задумчивые мелодии к своему настроению и в лад с тихою гармонией степи.
Понятно, что всякий человеческий звук, неожиданно врывавшийся в это настроение, действовал на него болезненным, резким диссонансом. Общение в подобные минуты возможно только с очень близкою, дружескою душой, а у мальчика был только один такой друг его возраста, именно – белокурая девочка из поссессорской усадьбы…
И эта дружба крепла все больше, отличаясь полною взаимностью. Если Эвелина вносила в их взаимные отношения свое спокойствие, свою тихую радость, сообщала слепому новые оттенки окружающей жизни, то и он, в свою очередь, давал ей… свое горе. Казалось, первое знакомство с ним нанесло чуткому сердцу маленькой женщины кровавую рану: выньте из раны кинжал, нанесший удар, и она истечет кровью. Впервые познакомившись на холмике в степи со слепым мальчиком, маленькая женщина ощутила острое страдание сочувствия, и теперь его присутствие становилось для нее все более необходимым. В разлуке с ним рана будто раскрывалась вновь, боль оживала, и она стремилась к своему маленькому другу, чтобы неустанною заботой утолить свое собственное страдание.
VI
Однажды в теплый осенний вечер оба семейства сидели на площадке перед домом, любуясь звездным небом, синевшим глубокою лазурью и горевшим огнями. Слепой, по обыкновению, сидел рядом с своею подругой около матери.
Все на минуту смолкли. Около усадьбы было совсем тихо; только листья по временам, чутко встрепенувшись, бормотали что-то невнятное и тотчас же смолкали.
В эту минуту блестящий метеор, сорвавшись откуда-то из глубины темной лазури, пронесся яркою полосой по небу, оставив за собой фосфорический след, угасший медленно и незаметно. Все подняли глаза. Мать, сидевшая об руку с Петриком, почувствовала, как он встрепенулся и вздрогнул.
– Что это… было? – повернулся он к ней взволнованным лицом.
– Это звезда упала, дитя мое.
– Да, звезда, – прибавил он задумчиво. – Я так и знал.
– Откуда же ты мог знать, мой мальчик? – переспросила мать с печальным сомнением в голосе.
– Нет, это он говорит правду, – вмешалась Эвелина. – Он многое знает… так…
Уже эта все развивавшаяся чуткость указывала, что мальчик заметно близится к критическому возрасту между отрочеством и юношеством. Но пока его рост совершался довольно спокойно. Казалось даже, будто он свыкся с своей долей, и странно-уравновешенная грусть без просвета, но и без острых порываний, которая стала обычным фоном его жизни, теперь несколько смягчилась. Но это был лишь период временного затишья. Эти роздыхи природа дает как будто нарочно; в них молодой организм устаивается и крепнет для новой бури. Во время этих затиший незаметно набираются и зреют новые вопросы. Один толчок – и все душевное спокойствие всколеблется до глубины, как море под ударом внезапно налетевшего шквала.